Страница:
Если бы Стасик увидел капсюль внутри куженьки, ему бы и в голову не пришло присвоить его. Но сейчас-то капсюль был явно потерянный. Значит, ничей… И к тому же такой пустяк!
Ох, кабы знать тогда, чем все это кончится… В бильярде можно рассчитать заранее, в какой угол шарик покатится. А в жизни поди угадай, куда пихнет тебя случай…
Теперь надежда только на отчима. Но он придет с работы не раньше семи. И Стасику до этого срока появляться дома не резон. Мама должна думать, что он отсидел, как полагается, все уроки. А пока придется гулять. И лучше подальше от школы и знакомых улиц. А то ведь, по закону невезения, обязательно напорешься на кого-нибудь, кто тебя знает.
Он вздохнул глубоко и горько. Свернул за угол и зашагал по улице Семашко, в конце которой синела заречная даль.
2
Август чуть ли не весь был серый и слякотный, но в последние дни его опять появилось солнце. И сентябрь тысяча девятьсот сорок седьмого года начался в городе Турени безоблачно, безветренно, с каким-то особенным, пушистым теплом. Листья не шевелились, почти неподвижно висели в воздухе летучие, с растопыренными волосками семена. Искрились чуть заметные паутинки. На улице Семашко совсем не встречались прохожие. И тихо было, только шаркали по доскам Стаськины подметки да где-то на дворах заорал петух, но застеснялся и не кончил крик.
Это солнечное умиротворение постепенно успокоило Стасика, обволокло его. Где-то в глубине еще скреблись беспокойство и обида, но сильнее их была уже уверенность, что все кончится благополучно. Впрочем, и уверенность эта была не главной. Она тоже растворялась в ленивой Стаськиной беззаботности.
Так и брел он квартал за кварталом к высокому берегу.
У реки Стасик бывал очень редко. Гулять в одиночку так далеко от дома он еще не решался. А если с кем-то в компании, случай выпадал не чаще раза в год. Как-то давно ходил с мамой и соседками полоскать половики с лодочных мостков. А еще раньше, позапрошлым летом, он и мама на пристани встречали пароход, на котором вернулся из командировки Юлий Генрихович. Было очень интересно, только стояли сумерки, а в них не разглядеть все как следует. Стасик запомнил огни на пароходе и фонари на берегу, шум паровой машины, гудки, запах соленой рыбы, которым несло от сложенных в пирамиды бочек. И худую серую кошку: она сидела на ящике под желтой лампочкой и равнодушно умывалась. И мигали на решетчатых столбах и вышках колючие красные сигналы… От этого вечера у Стасика осталось ощущение, что он побывал где-то в далеком приморском городе, откуда начинаются кругосветные плавания.
А прошлой весной устроили для второклассников прогулку на берег и назвали ее «экскурсия». Все стояли над рекой и смотрели с высоты на залитые половодьем заречные улицы, на татарскую деревню Нижние Юрты с церковью под названием мечеть, на рощицы и синий лес на краю земли. И практикантка из пединститута громко рассказывала, что такое горизонт. Но все, кроме бестолкового Мишки Семипалова, и так знали о горизонте, поэтому не слушали, отбегали, и Нина Григорьевна очень боялась, что кто-нибудь свалится вниз. Обрывищи-то о-го-го какие!
Сейчас обрывы показались еще выше. Может быть, потому, что река в конце лета обмелела и выглядела совсем не широкой, маленькой по сравнению с нависшими над ней громадами земли. Река отступила от крутизны, вдоль воды тянулась широкая песчаная полоса. На ней валялись оторванные от плотов бревна, какие-то ящики, автомобильные шины и всякий мусор. У другого, низкого берега сплошь стояли плоты, к ним прижимались разноцветные катера. На краешках плотов сидели мальчишки с удочками. А дальше был простор, простор под бледно-синим небом — до того самого далекого горизонта, о котором рассказывала студентка… Солнце светило в спину и не мешало смотреть. И Стасик все больше отдавался власти громадного, но ласкового пространства. И такими пустяками были теперь его недавние неприятности по сравнению с этой бесконечной землей и чистым небосводом — тоже бесконечным и спокойным. Стасик даже снисходительно пожалел одноклассников, которые сидят в душном от свежей масляной краски классе…
Потом он стал думать, куда пойти, и решил, что направо. Двинулся по краю берега.
Тропинка привела к серому забору. За ним стоял покосившийся, но красивый деревянный дом с круглой башней под куполом из чешуйчатого железа. Наверно, до революции построили его для какого-нибудь богача. На башне торчал штырь с железным флажком. Во флажке светились пробитые насквозь цифры: 1892. Стасик сообразил, что это год постройки.
…А еще это был год рождения Юлия Генриховича.
Соседки говорили маме: «С ума сошла, он же тебя на пятнадцать лет старше! А выглядит вообще будто кощей!» Но мама не послушалась. И наверно, хорошо. Иначе кто бы завтра заступился за Стасика?.. Хотя мама тогда и сама могла бы. Ведь если бы ей не встретился Юлий Генрихович, не пришлось бы теперь собираться на «Калужку»… Соседки и про это вздыхали: «Ох и глупая ты, Галина, ох и отчаянная! Зачем тебе это на старости лет?» Дуры, честное слово! Разве мама старая? И она отвечала: «Катеньку хочу…» Потому что была у нее раньше дочка, а у Стасика сестра Катя. В сорок втором ушла на курсы сандружинниц, а оттуда на фронт. И через три месяца — похоронка. Стасик тогда как раз дизентерией болел, думали, что кончится. Мама потом говорила: «Из-за него и выжила, надо было спасать, на ноги ставить. А то бы, наверно, не перенесла…»
Катю Стасик хорошо помнит. А отца не помнит. Совсем еще крошечный был Стаська, когда отца призвали на финскую войну. Там и убили, даже с немцами не успел повоевать. Вот такая она, жизнь: то на одной войне гибнут люди, то на другой. То совсем без войны, отчим рассказывал…
Стасик мотнул головой. Грустные мысли годятся для пасмурных дней, а сейчас надо радоваться воле вольной…
Забор подходил к самому обрыву. Но все же между ним и кромкой берега оставалась травяная полоса — шириной в один шаг. А на ней ниточка-тропинка. И Стасик пошел, чиркая правым плечом по доскам, а левым ощущая жутковатую пустоту. Но глинистый обрыв сменился зеленым откосом, тропинка вильнула по нему вниз и запрыгала по всяким буграм, выступам, склонам и промоинам. Среди бурьяна, жесткого белоцвета и древовидных, выше Стасика, репейников. Сухие стебли и колючки злорадно цеплялись за шероховатый китель, дергали кирзовую полевую сумку на брезентовом ремне, чуть не оторвали от этого ремня сатиновый мешочек с чернильницей-непроливашкой. Ежики-репьи щелкали по ушам и застревали в коротеньком Стаськином «полубоксе». Ну и пусть! Приключения так приключения. Вперед!
Но скоро он понял, что костюму от таких приключений несдобровать. Левая штанина внизу разорвалась по шву, одна пуговица с кителя потерялась. Стасик выбрался на солнечную проплешину откоса. Обобрал с себя колючие шарики. Из кителя сделал скатку — вроде шинельной, солдатской. Надел ее через плечо крест-накрест с ремнем сумки. Получилось по-походному, по-военному. Штаны подогнул выше коленей, а чулки скатал пониже, так что под коленками получились отвороты, похожие на коричневые бублики. Перешнуровал потуже ботинки. И решил, что теперь он похож на разведчика-путешественника с картинки в книжке писателя Киплинга.
…Эту толстенную книгу без корочек он прочитал, когда лежал в больнице. Там ее все по очереди читали, она переходила «от поколения к поколению». В давние времена принесли ее кому-то с передачей, там она и осталась, потому что из «заразной» больницы возвращать ничего не разрешается.
В книге было много всего: и разные сказки, и приключения в джунглях, и рассказы про моряков. И длинный роман под названием «Ким». Про похождения беспризорного мальчишки и про его учителя-индуса, который всю жизнь искал священную реку. Стасик не все в этой истории понял, но было интересно. И больше всего запомнились мысли Кима. Как он пытался решить загадку: «Кто же я такой?» И его мысленный крик — будто сразу и вопрос, и жалоба, и ответ, и радость: «Я Ким, Ким, Ким!..»
На Стасика тоже иногда наваливались мысли: кто он и зачем? «Я Стасик, Стасик… Ну и что? А почему я именно Стасик? А что дальше?..» Про это он думал не раз, когда не спалось на больничной койке, а в небе — то бледные июльские звезды, то желтый ноготок полумесяца… И додумался тогда Стасик, что все-таки есть у человека бессмертная душа. Никакого там ада, рая и прочих чудес, про которые рассказывала соседская бабушка Алена, мама дяди Юры, конечно, быть не может, сказки это. А душа есть, потому что без нее было бы совсем глупо.
А случалось и так, что Стасик лежал на кровати и в то же время будто улетал к тем звездам, что в окне, и мчался среди них свободно и бездумно…
Но и мысли о бессмертной душе, которая когда-нибудь полетит в звездную бесконечность, не решали загадок. А зачем она, душа? А как это — вечность и бесконечность? Совсем-совсем без конца? Или где-то конец все-таки есть? А тогда — что за ним?..
Однако сейчас на лужайке речного откоса мысли эти лишь едва-едва мелькнули у Стасика. Просто книжка вспомнилась и Ким… Стасик поправил под ремешком ковбойку, по-следопытски глянул вперед.
Шагов через двести тропинка привела к развалившейся лестнице. Наверно, когда-то лестница спускалась к лодочной переправе. Но теперь переправа была совсем в другом месте, а от лестничных пролетов остались лишь отдельные участки с прогнившими ступенями. Остальное, скорее всего, во время войны растащили на дрова. Стасик поглядел сперва вперед, потом вверх. Пробираться сквозь заросли, по правде говоря, уже надоело, под рубашкой полно мусора, а коленки горят и чешутся. А кроме того, надо ведь посмотреть, что там наверху за улицы.
То по хлипким ступеням, то прямо по откосу выбрался Стасик на высокую кромку берега. Оглядел, как покоритель Казбека, реку и землю до горизонта, поправил амуницию и двинулся в незнакомые края.
Улица Ермаковская, улица Тобольская, переулок Водников… Никогда Стасик здесь не бывал. Он жил в привокзальном районе, всегда словно припорошенном угольной пылью. Дома там — кирпичные или деревянные — были все похожи друг на друга: двухэтажные, с квадратными окнами, без всяких украшений. Кое-где между ними стояли длинные бараки. И единственным красивым зданием был похожий на терем Клуб железнодорожников, да и то он стоял ближе к центру, в Андреевском саду.
А здесь — все по-другому. Деревья казались гуще и листья их чище. В канавах пестрели мелкие ромашки, а у заборов желтая россыпь лютиков, сурепки и поздних одуванчиков. Лопухи по-хозяйски росли сквозь щели деревянных тротуаров. И все дышало стариной. На кирпичном двухэтажном доме, на боковой стене, Стасик увидел совсем необыкновенное: большой корабль с надутыми парусами и длинными флагами! Видимо, барельеф этот был вылеплен из алебастра или гипса. Старый, потрескавшийся, местами обвалившийся… Но все равно прекрасный корабль! Он летел над верхушками пожелтевших кленов и гроздьями рябин. Над ним виднелись на кирпичах полустершиеся черные буквы: «Бр. Гурины. Торговля рыбой». Стасик мысленно отмел эту буржуйскую надпись, а кораблем любовался долго.
И с этого момента он всюду стал замечать признаки особой, «корабельной» жизни. У ворот лежали перевернутые лодки. На заборе желтело фанерное объявление: «Пристани Турень требуются грузчики, вахтеры и разнорабочие» — и внизу значок — якорь в кружочке. Над кривым деревянным домом с башенкой — флюгер-пароходик. Маленький сквер огорожен литой решеткой с узором из штурвалов и канатов… И название самой улицы — Пароходная!
И Стасику очень захотелось туда, где два года назад он видел пароходные огни и ощущал портовые запахи.
Но улица вдруг уперлась в теплую от солнца стену кирпичного склада. Пришлось обходить его по тропинке. А тропинка привела Стасика в кривой переулок.
Размышления в переулке Банный лог
1
2
Ох, кабы знать тогда, чем все это кончится… В бильярде можно рассчитать заранее, в какой угол шарик покатится. А в жизни поди угадай, куда пихнет тебя случай…
Теперь надежда только на отчима. Но он придет с работы не раньше семи. И Стасику до этого срока появляться дома не резон. Мама должна думать, что он отсидел, как полагается, все уроки. А пока придется гулять. И лучше подальше от школы и знакомых улиц. А то ведь, по закону невезения, обязательно напорешься на кого-нибудь, кто тебя знает.
Он вздохнул глубоко и горько. Свернул за угол и зашагал по улице Семашко, в конце которой синела заречная даль.
2
Август чуть ли не весь был серый и слякотный, но в последние дни его опять появилось солнце. И сентябрь тысяча девятьсот сорок седьмого года начался в городе Турени безоблачно, безветренно, с каким-то особенным, пушистым теплом. Листья не шевелились, почти неподвижно висели в воздухе летучие, с растопыренными волосками семена. Искрились чуть заметные паутинки. На улице Семашко совсем не встречались прохожие. И тихо было, только шаркали по доскам Стаськины подметки да где-то на дворах заорал петух, но застеснялся и не кончил крик.
Это солнечное умиротворение постепенно успокоило Стасика, обволокло его. Где-то в глубине еще скреблись беспокойство и обида, но сильнее их была уже уверенность, что все кончится благополучно. Впрочем, и уверенность эта была не главной. Она тоже растворялась в ленивой Стаськиной беззаботности.
Так и брел он квартал за кварталом к высокому берегу.
У реки Стасик бывал очень редко. Гулять в одиночку так далеко от дома он еще не решался. А если с кем-то в компании, случай выпадал не чаще раза в год. Как-то давно ходил с мамой и соседками полоскать половики с лодочных мостков. А еще раньше, позапрошлым летом, он и мама на пристани встречали пароход, на котором вернулся из командировки Юлий Генрихович. Было очень интересно, только стояли сумерки, а в них не разглядеть все как следует. Стасик запомнил огни на пароходе и фонари на берегу, шум паровой машины, гудки, запах соленой рыбы, которым несло от сложенных в пирамиды бочек. И худую серую кошку: она сидела на ящике под желтой лампочкой и равнодушно умывалась. И мигали на решетчатых столбах и вышках колючие красные сигналы… От этого вечера у Стасика осталось ощущение, что он побывал где-то в далеком приморском городе, откуда начинаются кругосветные плавания.
А прошлой весной устроили для второклассников прогулку на берег и назвали ее «экскурсия». Все стояли над рекой и смотрели с высоты на залитые половодьем заречные улицы, на татарскую деревню Нижние Юрты с церковью под названием мечеть, на рощицы и синий лес на краю земли. И практикантка из пединститута громко рассказывала, что такое горизонт. Но все, кроме бестолкового Мишки Семипалова, и так знали о горизонте, поэтому не слушали, отбегали, и Нина Григорьевна очень боялась, что кто-нибудь свалится вниз. Обрывищи-то о-го-го какие!
Сейчас обрывы показались еще выше. Может быть, потому, что река в конце лета обмелела и выглядела совсем не широкой, маленькой по сравнению с нависшими над ней громадами земли. Река отступила от крутизны, вдоль воды тянулась широкая песчаная полоса. На ней валялись оторванные от плотов бревна, какие-то ящики, автомобильные шины и всякий мусор. У другого, низкого берега сплошь стояли плоты, к ним прижимались разноцветные катера. На краешках плотов сидели мальчишки с удочками. А дальше был простор, простор под бледно-синим небом — до того самого далекого горизонта, о котором рассказывала студентка… Солнце светило в спину и не мешало смотреть. И Стасик все больше отдавался власти громадного, но ласкового пространства. И такими пустяками были теперь его недавние неприятности по сравнению с этой бесконечной землей и чистым небосводом — тоже бесконечным и спокойным. Стасик даже снисходительно пожалел одноклассников, которые сидят в душном от свежей масляной краски классе…
Потом он стал думать, куда пойти, и решил, что направо. Двинулся по краю берега.
Тропинка привела к серому забору. За ним стоял покосившийся, но красивый деревянный дом с круглой башней под куполом из чешуйчатого железа. Наверно, до революции построили его для какого-нибудь богача. На башне торчал штырь с железным флажком. Во флажке светились пробитые насквозь цифры: 1892. Стасик сообразил, что это год постройки.
…А еще это был год рождения Юлия Генриховича.
Соседки говорили маме: «С ума сошла, он же тебя на пятнадцать лет старше! А выглядит вообще будто кощей!» Но мама не послушалась. И наверно, хорошо. Иначе кто бы завтра заступился за Стасика?.. Хотя мама тогда и сама могла бы. Ведь если бы ей не встретился Юлий Генрихович, не пришлось бы теперь собираться на «Калужку»… Соседки и про это вздыхали: «Ох и глупая ты, Галина, ох и отчаянная! Зачем тебе это на старости лет?» Дуры, честное слово! Разве мама старая? И она отвечала: «Катеньку хочу…» Потому что была у нее раньше дочка, а у Стасика сестра Катя. В сорок втором ушла на курсы сандружинниц, а оттуда на фронт. И через три месяца — похоронка. Стасик тогда как раз дизентерией болел, думали, что кончится. Мама потом говорила: «Из-за него и выжила, надо было спасать, на ноги ставить. А то бы, наверно, не перенесла…»
Катю Стасик хорошо помнит. А отца не помнит. Совсем еще крошечный был Стаська, когда отца призвали на финскую войну. Там и убили, даже с немцами не успел повоевать. Вот такая она, жизнь: то на одной войне гибнут люди, то на другой. То совсем без войны, отчим рассказывал…
Стасик мотнул головой. Грустные мысли годятся для пасмурных дней, а сейчас надо радоваться воле вольной…
Забор подходил к самому обрыву. Но все же между ним и кромкой берега оставалась травяная полоса — шириной в один шаг. А на ней ниточка-тропинка. И Стасик пошел, чиркая правым плечом по доскам, а левым ощущая жутковатую пустоту. Но глинистый обрыв сменился зеленым откосом, тропинка вильнула по нему вниз и запрыгала по всяким буграм, выступам, склонам и промоинам. Среди бурьяна, жесткого белоцвета и древовидных, выше Стасика, репейников. Сухие стебли и колючки злорадно цеплялись за шероховатый китель, дергали кирзовую полевую сумку на брезентовом ремне, чуть не оторвали от этого ремня сатиновый мешочек с чернильницей-непроливашкой. Ежики-репьи щелкали по ушам и застревали в коротеньком Стаськином «полубоксе». Ну и пусть! Приключения так приключения. Вперед!
Но скоро он понял, что костюму от таких приключений несдобровать. Левая штанина внизу разорвалась по шву, одна пуговица с кителя потерялась. Стасик выбрался на солнечную проплешину откоса. Обобрал с себя колючие шарики. Из кителя сделал скатку — вроде шинельной, солдатской. Надел ее через плечо крест-накрест с ремнем сумки. Получилось по-походному, по-военному. Штаны подогнул выше коленей, а чулки скатал пониже, так что под коленками получились отвороты, похожие на коричневые бублики. Перешнуровал потуже ботинки. И решил, что теперь он похож на разведчика-путешественника с картинки в книжке писателя Киплинга.
…Эту толстенную книгу без корочек он прочитал, когда лежал в больнице. Там ее все по очереди читали, она переходила «от поколения к поколению». В давние времена принесли ее кому-то с передачей, там она и осталась, потому что из «заразной» больницы возвращать ничего не разрешается.
В книге было много всего: и разные сказки, и приключения в джунглях, и рассказы про моряков. И длинный роман под названием «Ким». Про похождения беспризорного мальчишки и про его учителя-индуса, который всю жизнь искал священную реку. Стасик не все в этой истории понял, но было интересно. И больше всего запомнились мысли Кима. Как он пытался решить загадку: «Кто же я такой?» И его мысленный крик — будто сразу и вопрос, и жалоба, и ответ, и радость: «Я Ким, Ким, Ким!..»
На Стасика тоже иногда наваливались мысли: кто он и зачем? «Я Стасик, Стасик… Ну и что? А почему я именно Стасик? А что дальше?..» Про это он думал не раз, когда не спалось на больничной койке, а в небе — то бледные июльские звезды, то желтый ноготок полумесяца… И додумался тогда Стасик, что все-таки есть у человека бессмертная душа. Никакого там ада, рая и прочих чудес, про которые рассказывала соседская бабушка Алена, мама дяди Юры, конечно, быть не может, сказки это. А душа есть, потому что без нее было бы совсем глупо.
А случалось и так, что Стасик лежал на кровати и в то же время будто улетал к тем звездам, что в окне, и мчался среди них свободно и бездумно…
Но и мысли о бессмертной душе, которая когда-нибудь полетит в звездную бесконечность, не решали загадок. А зачем она, душа? А как это — вечность и бесконечность? Совсем-совсем без конца? Или где-то конец все-таки есть? А тогда — что за ним?..
Однако сейчас на лужайке речного откоса мысли эти лишь едва-едва мелькнули у Стасика. Просто книжка вспомнилась и Ким… Стасик поправил под ремешком ковбойку, по-следопытски глянул вперед.
Шагов через двести тропинка привела к развалившейся лестнице. Наверно, когда-то лестница спускалась к лодочной переправе. Но теперь переправа была совсем в другом месте, а от лестничных пролетов остались лишь отдельные участки с прогнившими ступенями. Остальное, скорее всего, во время войны растащили на дрова. Стасик поглядел сперва вперед, потом вверх. Пробираться сквозь заросли, по правде говоря, уже надоело, под рубашкой полно мусора, а коленки горят и чешутся. А кроме того, надо ведь посмотреть, что там наверху за улицы.
То по хлипким ступеням, то прямо по откосу выбрался Стасик на высокую кромку берега. Оглядел, как покоритель Казбека, реку и землю до горизонта, поправил амуницию и двинулся в незнакомые края.
Улица Ермаковская, улица Тобольская, переулок Водников… Никогда Стасик здесь не бывал. Он жил в привокзальном районе, всегда словно припорошенном угольной пылью. Дома там — кирпичные или деревянные — были все похожи друг на друга: двухэтажные, с квадратными окнами, без всяких украшений. Кое-где между ними стояли длинные бараки. И единственным красивым зданием был похожий на терем Клуб железнодорожников, да и то он стоял ближе к центру, в Андреевском саду.
А здесь — все по-другому. Деревья казались гуще и листья их чище. В канавах пестрели мелкие ромашки, а у заборов желтая россыпь лютиков, сурепки и поздних одуванчиков. Лопухи по-хозяйски росли сквозь щели деревянных тротуаров. И все дышало стариной. На кирпичном двухэтажном доме, на боковой стене, Стасик увидел совсем необыкновенное: большой корабль с надутыми парусами и длинными флагами! Видимо, барельеф этот был вылеплен из алебастра или гипса. Старый, потрескавшийся, местами обвалившийся… Но все равно прекрасный корабль! Он летел над верхушками пожелтевших кленов и гроздьями рябин. Над ним виднелись на кирпичах полустершиеся черные буквы: «Бр. Гурины. Торговля рыбой». Стасик мысленно отмел эту буржуйскую надпись, а кораблем любовался долго.
И с этого момента он всюду стал замечать признаки особой, «корабельной» жизни. У ворот лежали перевернутые лодки. На заборе желтело фанерное объявление: «Пристани Турень требуются грузчики, вахтеры и разнорабочие» — и внизу значок — якорь в кружочке. Над кривым деревянным домом с башенкой — флюгер-пароходик. Маленький сквер огорожен литой решеткой с узором из штурвалов и канатов… И название самой улицы — Пароходная!
И Стасику очень захотелось туда, где два года назад он видел пароходные огни и ощущал портовые запахи.
Но улица вдруг уперлась в теплую от солнца стену кирпичного склада. Пришлось обходить его по тропинке. А тропинка привела Стасика в кривой переулок.
Размышления в переулке Банный лог
1
Переулок извилисто убегал вниз, но не с ровным наклоном, а с горки на горку. Тротуары — не деревянные, а из каменных плит, которые лежали косо, редко, топорщились и соединялись кривыми тропками. Дома тоже стояли неровно: то вдоль, то поперек, то дерзко выставляли на дорогу покосившийся угол или крыльцо. Были здесь всякие дома: и большие — с резьбой, застекленными балкончиками и надстройками, и утонувшие в лопухах и бурьяне хибарки. А над путаницей склонившихся туда-сюда заборов — чаща рябин и вековые тополя.
Безлюдный этот, причудливый переулок поманил Стасика ласково и неудержимо. И Стасик пошел вниз по плитам с приятным и странным ощущением: будто он делал открытие и в то же время словно место это ему смутно знакомо.
Конечно, у такого переулка и название должно быть подходящее. Скажем, Речной, потому что за домами чувствуется, просто-напросто дышит простор недалекой реки. Или Лодочный спуск: вон две лодки лежат у ворот, а еще одна торчит острым носом над забором. Или Рыбачий. Большая сеть сохнет на кольях в палисаднике перед желтой мазанкой (неужели в реке ловят сетями? Или привезли с озера?).
Наконец Стасик увидел на воротах ржавый круглый щиток с фонариком, номером и облупившимися буквами:
Он остановился, замигал. От удивления и досады.
Название и правда необычное. Но и… как говорят, ни к селу ни к городу. Лог — это, как известно, овраг, он с ответвлениями тянется через Турень во многих местах. А здесь… Может, потому что переулок постепенно опускается к реке и незаметно раздвигает толщи обрыва? Ладно. А почему «Банный»? Где-то здесь баня? Но известно, что в Турени всего четыре бани: Ишимская (за водокачкой), Заречная (у черта на куличках, Стасик там никогда и не был), Железнодорожная (привычная, уютная, куда он ходит с Юлием Генриховичем) и Стахановская (самая большая, в центре, на улице Стахановцев).
Чтобы прогнать досаду, Стасик решил, что когда-то и здесь была баня, но не простая. Наверно, с большой трубой, похожая на пароход. В ней мылись кочегары с пароходов, которые приплывали к пристани Турень от самого Ледовитого океана…
В банях, кстати, всегда есть что-то такое корабельное, морское. Шипенье кранов, шум воды, гулкие голоса; голые спины блестят в пару — совсем как в пароходной кочегарке, когда барахлят старые котлы (Стасик видел это в кино «Морская дорога»). А Стахановская баня, та вообще напоминает океанское судно: похожие на иллюминаторы окна в несколько рядов, а над входом — кубический застекленный выступ, будто капитанский мостик.
Однажды шли втроем по улице Стахановцев, и Стасик сказал:
— Если бы не круглая, то совсем как корабль.
Дело в том, что трехэтажная кирпичная баня была как цирк без купола или большущий нефтяной бак.
Юлий Генрихович поддакнул и вдобавок объяснил, что были на свете и круглые корабли: два старинных броненосца, которые прозвали «поповками». Потому что их строил адмирал Попов.
— А может, и баню эту адмирал строил? — сказал Стасик. Просто так, для шутки.
Но Юлий Генрихович вздохнул и возразил, что баню строил известный архитектор, у него много интересных зданий в других городах, а одно даже в Москве…
— А вот за это сооружение беднягу посадили и чуть не шлепнули, — сказал он.
Мама нервно оглянулась, а Стасик сумрачно спросил:
— Почему? — Что такое «посадить» и «шлепнуть», он знал.
Юлий Генрихович объяснил, что баня построена кольцом (снаружи этого не видно) и архитектора обвинили, что сделал он это с вредительским умыслом. Если, мол, враги народа, диверсанты и троцкисты, взорвут внутри такого кольца бомбу, она в замкнутом пространстве ахнет с повышенной разрушительной силой, погубит здание и массу советских людей…
— Откуда ты это знаешь? — опасливо и с досадой сказала мама.
— Потому что я с ним вместе сидел в пересылке…
Мама опять посмотрела вокруг: нет ли поблизости прохожих? Того, что все это слышит Стасик, она не боялась, привыкла доверять ему. В те годы, когда они жили вдвоем, с кем ей было еще разговаривать откровенно? Вот и беседовали обо всем на свете, и мама приучила сына с посторонними о лишнем не болтать, а о таких делах вообще молчать намертво.
Юлий Генрихович ему тоже стал доверять, когда понял, что Стасик Скицын человек надежный. Пускай не очень храбрый (а иногда и слабоватый на слезы), но если уж скажет — можно верить. И если обещал держать язык за зубами — не сболтнет ни приятелям, ни соседу и даже себе вслух не скажет.
Безлюдный этот, причудливый переулок поманил Стасика ласково и неудержимо. И Стасик пошел вниз по плитам с приятным и странным ощущением: будто он делал открытие и в то же время словно место это ему смутно знакомо.
Конечно, у такого переулка и название должно быть подходящее. Скажем, Речной, потому что за домами чувствуется, просто-напросто дышит простор недалекой реки. Или Лодочный спуск: вон две лодки лежат у ворот, а еще одна торчит острым носом над забором. Или Рыбачий. Большая сеть сохнет на кольях в палисаднике перед желтой мазанкой (неужели в реке ловят сетями? Или привезли с озера?).
Наконец Стасик увидел на воротах ржавый круглый щиток с фонариком, номером и облупившимися буквами:
Он остановился, замигал. От удивления и досады.
Название и правда необычное. Но и… как говорят, ни к селу ни к городу. Лог — это, как известно, овраг, он с ответвлениями тянется через Турень во многих местах. А здесь… Может, потому что переулок постепенно опускается к реке и незаметно раздвигает толщи обрыва? Ладно. А почему «Банный»? Где-то здесь баня? Но известно, что в Турени всего четыре бани: Ишимская (за водокачкой), Заречная (у черта на куличках, Стасик там никогда и не был), Железнодорожная (привычная, уютная, куда он ходит с Юлием Генриховичем) и Стахановская (самая большая, в центре, на улице Стахановцев).
Чтобы прогнать досаду, Стасик решил, что когда-то и здесь была баня, но не простая. Наверно, с большой трубой, похожая на пароход. В ней мылись кочегары с пароходов, которые приплывали к пристани Турень от самого Ледовитого океана…
В банях, кстати, всегда есть что-то такое корабельное, морское. Шипенье кранов, шум воды, гулкие голоса; голые спины блестят в пару — совсем как в пароходной кочегарке, когда барахлят старые котлы (Стасик видел это в кино «Морская дорога»). А Стахановская баня, та вообще напоминает океанское судно: похожие на иллюминаторы окна в несколько рядов, а над входом — кубический застекленный выступ, будто капитанский мостик.
Однажды шли втроем по улице Стахановцев, и Стасик сказал:
— Если бы не круглая, то совсем как корабль.
Дело в том, что трехэтажная кирпичная баня была как цирк без купола или большущий нефтяной бак.
Юлий Генрихович поддакнул и вдобавок объяснил, что были на свете и круглые корабли: два старинных броненосца, которые прозвали «поповками». Потому что их строил адмирал Попов.
— А может, и баню эту адмирал строил? — сказал Стасик. Просто так, для шутки.
Но Юлий Генрихович вздохнул и возразил, что баню строил известный архитектор, у него много интересных зданий в других городах, а одно даже в Москве…
— А вот за это сооружение беднягу посадили и чуть не шлепнули, — сказал он.
Мама нервно оглянулась, а Стасик сумрачно спросил:
— Почему? — Что такое «посадить» и «шлепнуть», он знал.
Юлий Генрихович объяснил, что баня построена кольцом (снаружи этого не видно) и архитектора обвинили, что сделал он это с вредительским умыслом. Если, мол, враги народа, диверсанты и троцкисты, взорвут внутри такого кольца бомбу, она в замкнутом пространстве ахнет с повышенной разрушительной силой, погубит здание и массу советских людей…
— Откуда ты это знаешь? — опасливо и с досадой сказала мама.
— Потому что я с ним вместе сидел в пересылке…
Мама опять посмотрела вокруг: нет ли поблизости прохожих? Того, что все это слышит Стасик, она не боялась, привыкла доверять ему. В те годы, когда они жили вдвоем, с кем ей было еще разговаривать откровенно? Вот и беседовали обо всем на свете, и мама приучила сына с посторонними о лишнем не болтать, а о таких делах вообще молчать намертво.
Юлий Генрихович ему тоже стал доверять, когда понял, что Стасик Скицын человек надежный. Пускай не очень храбрый (а иногда и слабоватый на слезы), но если уж скажет — можно верить. И если обещал держать язык за зубами — не сболтнет ни приятелям, ни соседу и даже себе вслух не скажет.
2
Юлий Генрихович появился в жизни Стасика странно и тревожно. Много позже Стасик узнал, что в начале сорок пятого года в библиотеку Клуба железнодорожников, где мама тогда работала, пришел мужчина. Остался с мамой наедине, сказал, кто он и откуда, и предупредил, что через несколько дней к ней попросится на жительство квартирант. Ему подскажут этот адрес. «Так надо. Вам понятно?»
Мама пролепетала, что понятно. Комната у них со Стасиком была разгорожена фанерной стенкой. Проходную часть мама и раньше иногда сдавала приезжим людям: то эвакуированному профессору, то офицеру пехотного училища, то медсестре из госпиталя. Так что само по себе дело было не новое. Но мужчина объяснил, что время от времени будет встречаться с мамой. И она будет рассказывать ему, как живет и о чем говорит квартирант, какие у него знакомые и от кого он получает письма. Тут мама попробовала сказать, что она не знает, как это, и она не умеет, и вообще… А мужчина улыбнулся: «Вы ведь советский человек, верно? Вдова командира. И сын у вас растет, будущий пионер. Вы ведь любите вашего сына?»
Мама очень любила сына, будущего пионера…
Скоро появился жилец. В старом, ломком от мороза кожаном пальто, в облысевшей ондатровой ушанке, с фанерным чемоданом. Высокий, лицо впалое, а одна щека так втянута внутрь, что совсем получилась яма. На толстой переносице — красноватый рубец. Глаза у незнакомца были бледные, и смотрел он, как дворовая собака Чапа, когда ее пускают в дом погреться.
Говорил он тихо и вежливо. Рассказал, что работал на севере, в поселке у Обской губы, а сейчас перевели сюда. Жить стал незаметно. Утром уходил в контору мебельной фабрики, где служил плановиком. Приходил поздно, ложился на железную кровать и читал под лампочкой всегда одну и ту же толстую книгу «Война и мир». Иногда приносил маме консервы из своего пайка. Мама отказывалась, но он оставлял банки на столе. Мама звала его пить чай. Он пил, говорил мало, впадина темнела на его щеке. Стасика он научил делать из бумаги надувных чертиков. Сказал: «Мы таких еще в гимназии мастерили»…
В начале марта с квартирантом случилась беда. Он шел с последнего сеанса из кино «Комсомолец», и на Земляном мосту его сбил грузовик. Не остановился. Ударом бросило Юлия Генриховича в лог, он лежал там без сознания до утра, потом прохожие заметили, подобрали, отправили в больницу. Там Юлий Генрихович пробыл до середины апреля — с сотрясением мозга, переломом руки и воспалением легких. Мама стала ходить в больницу. Сперва не часто, а потом почти каждый вечер. Стасика оставляла с соседкой тетей Женей. Когда возвращалась, объясняла насупленно и как-то виновато:
— Он ухода требует. Слабый совсем, сам ничего не может. А у него ведь никого здесь нет… кроме нас.
В Москве у Юлия Генриховича был брат, но приехать он не мог, прислал только письмо и перевод.
Вернулся Юлий Генрихович еще более худой, зеленовато-бледный, но странно повеселевший. Чаще заходил пить чай. Стасику сделал трехмачтовый кораблик, чтобы пускать в лужах.
Неизвестно, приходил ли еще к маме мужчина «оттуда». Если и было такое, то про разговоры с квартирантом все равно мама ему не рассказывала. Иначе и она, и Юлий Генрихович попали бы туда, «куда Макар телят не гонял».
Оказалось, что на севере Юлий Генрихович не просто работал, а сидел в лагере. За что? «Милый мой, кабы хоть кто-то знал там, за что…» Первый раз его забрали в тридцать седьмом. Он жил тогда в Москве вместе с сестрой, потому что жена умерла, а детей не было. У сестры иногда собиралась компания знакомых музыкантов. Говорили о спектаклях, о концертах и книгах… Фамилия у Юлия Генриховича была «странная-иностранная» — Тон. И однажды он, подвыпив, заметил в разговоре, что такую же фамилию носил архитектор, построивший в Москве храм Христа Спасителя. «Вот из этого окна он был виден…»
«Гордитесь, значит, знаменитым однофамильцем?» — небрежно улыбнувшись, заметил один знакомый. При странном молчании остальных. А Юлий Генрихович возьми да и брякни:
«Чего ж теперь-то гордиться? Кабы храм стоял по-прежнему, а то ведь пустое место…»
Все вежливо поговорили еще минут десять и быстренько разошлись.
Сестра была старше («и умнее!» — говорил Юлий Генрихович). Она требовала, чтобы брат уехал немедленно — куда глаза глядят. А он только рукой махнул и спать завалился. Пришли за ним утром, отвезли в тесную одиночку.
«Ох, Стасик, не дай тебе Бог услышать, как за спиной задвигается тюремный засов…» — сказал однажды Юлий Генрихович в горьком подпитии…
Следователь говорил арестованному, что тот вел антисоветскую пропаганду, при всех сожалел о рассаднике поповского мракобесия, который взорвали, чтобы на месте его построить Дворец Советов. И что планы этого строительства он, подследственный Тон, называл пустым местом и заявлял также, что не желает видеть в своем окне фигуру Вождя, которая должна увенчать Дворец. А поскольку до таких контрреволюционных мыслей одному дойти невозможно, то подследственный должен искренне признаться, в какой белогвардейской организации состоит.
Юлий Генрихович держался. Начитавшись в юности Джека Лондона, он потом немало побродил по земле, был охотником и спортсменом, ходил с караванами в Туркестане, рыбачил на Каспии, работал на Шпицбергене. В общем, был «жилистый и принципиальный», и следователи с ним «возились без успеха». А потом очень повезло. Сестра каким-то чудом выхлопотала разрешение на передачу, отнесла брату чистое белье, а от него получила сверток с грязным. «Головотяпы надзиратели в спешке недосмотрели, — криво усмехнулся Юлий Генрихович. — Работы у них было невпроворот…» На рубашке сестра обнаружила кровавые пятна и прямо с этим бельем, сквозь все заслоны, пробилась к какому-то крупному начальству и подняла там большой крик. «Отчаянная была женщина, бесстрашная…»
Как ни странно, а такой безумный шаг помог. Может, потому, что в этот момент наступило временное послабление в борьбе с «врагами и заговорщиками». Юлия Генриховича выпустили. И второй раз взяли только в сороковом году.
«Жили мы с сестрой на даче, идем как-то из леса, и смотрю я — сидят у калитки двое. Сразу видно кто… Честное слово, хотел бежать, чтобы стреляли вслед и сразу конец… Ноги не послушались…»
На этот раз почему-то отвезли в подмосковный городок и допрашивали там. «Видимо, в столице уже места не хватало». Приговорили к высшей мере, и с месяц Юлий Генрихович сидел в просторной чистой одиночке, каждый день ожидая команды «на выход». И опять странно вильнула судьба: отправили не в «подвал», а в сибирский лагерь… А в январе сорок пятого его выпустили. Сказали, что может ехать куда хочет, но в Москву пропуска не дали. Да и что было делать в Москве? Сестра умерла, с братом у них было «не очень…». Вот и застрял он в Турени — все-таки не совсем глушь, областной центр.
Отпустить отпустили, но, видно, верили не совсем, раз держали под наблюдением… Впрочем, после Девятого мая про Юлия Генриховича «там», кажется, вовсе забыли. То ли в общей радости, то ли просто поняли наконец, что никакой он не шпион и не враг. В те счастливые дни все люди ходили будто пьяные от счастья и, наверно, стали больше верить друг другу (так, по крайней мере, казалось Стасику). Юлий Генрихович съездил наконец в Москву — на могилу сестры и за имуществом. Привез куженьку, тульскую двустволку в потертом чехле, еще один фанерный чемодан и — маме московские духи, а Стасику плоскую старинную книгу с золотом на корке и множеством картинок: «Ночь перед Рождеством». Слова в книжке были с ятями и твердыми знаками, но буквы крупные, и Стасик разобрался быстро. Уже в ту пору он был заправский читатель.
Все чаще мама с Юлием Генриховичем ходила в кино и цирк. Обедали теперь все вместе. И наконец случилось то, к чему и шло: Юлий Генрихович переселился в их комнатку, а Стасика перевели в проходную. Ну что же, Стасик не возражал. Но все-таки друзьями они с отчимом не сделались.
Что ни говори, а Юлий Генрихович был странный человек. Например, мог целый день расхаживать по комнате в кальсонах и грязных носках, но когда в таком виде садился за стол, требовал чистое полотенце или платок, чтобы заткнуть за ворот — салфетка. При этом пробор на его голове был как по линейке и редкие пегие волосы прилизаны специальной щеточкой.
Он морщился, когда Стасик или мама говорили «патефон», «мушкетёры», «берет». Оказывается, следовало произносить: «патэфон», «мушкетэры», «берэт», потому что эти слова из французского языка.
— Как это звучит у Пушкина! «Кто там в малиновом берэте с послом испанским говорит…»
Стасик пожимал плечами. «Евгения Онегина» он еще не читал, а если бы сказал в классе: «Ребя, в кинушке трофейные „Три мушкетэра“ идут», какая после этого была бы у него жизнь?
Патэфон патэфоном, а когда отчим ссорился с мамой, он такие русские слова кричал, что хоть голову под подушку прячь. Потому что прежней тихой вежливости у Юлия Генриховича не осталось. Иногда он был просто псих. Ни с того ни с сего взовьется, завизжит, на маму начинает замахиваться. Стасик тогда орал «не смейте», а мама потом плакала.
Мама пролепетала, что понятно. Комната у них со Стасиком была разгорожена фанерной стенкой. Проходную часть мама и раньше иногда сдавала приезжим людям: то эвакуированному профессору, то офицеру пехотного училища, то медсестре из госпиталя. Так что само по себе дело было не новое. Но мужчина объяснил, что время от времени будет встречаться с мамой. И она будет рассказывать ему, как живет и о чем говорит квартирант, какие у него знакомые и от кого он получает письма. Тут мама попробовала сказать, что она не знает, как это, и она не умеет, и вообще… А мужчина улыбнулся: «Вы ведь советский человек, верно? Вдова командира. И сын у вас растет, будущий пионер. Вы ведь любите вашего сына?»
Мама очень любила сына, будущего пионера…
Скоро появился жилец. В старом, ломком от мороза кожаном пальто, в облысевшей ондатровой ушанке, с фанерным чемоданом. Высокий, лицо впалое, а одна щека так втянута внутрь, что совсем получилась яма. На толстой переносице — красноватый рубец. Глаза у незнакомца были бледные, и смотрел он, как дворовая собака Чапа, когда ее пускают в дом погреться.
Говорил он тихо и вежливо. Рассказал, что работал на севере, в поселке у Обской губы, а сейчас перевели сюда. Жить стал незаметно. Утром уходил в контору мебельной фабрики, где служил плановиком. Приходил поздно, ложился на железную кровать и читал под лампочкой всегда одну и ту же толстую книгу «Война и мир». Иногда приносил маме консервы из своего пайка. Мама отказывалась, но он оставлял банки на столе. Мама звала его пить чай. Он пил, говорил мало, впадина темнела на его щеке. Стасика он научил делать из бумаги надувных чертиков. Сказал: «Мы таких еще в гимназии мастерили»…
В начале марта с квартирантом случилась беда. Он шел с последнего сеанса из кино «Комсомолец», и на Земляном мосту его сбил грузовик. Не остановился. Ударом бросило Юлия Генриховича в лог, он лежал там без сознания до утра, потом прохожие заметили, подобрали, отправили в больницу. Там Юлий Генрихович пробыл до середины апреля — с сотрясением мозга, переломом руки и воспалением легких. Мама стала ходить в больницу. Сперва не часто, а потом почти каждый вечер. Стасика оставляла с соседкой тетей Женей. Когда возвращалась, объясняла насупленно и как-то виновато:
— Он ухода требует. Слабый совсем, сам ничего не может. А у него ведь никого здесь нет… кроме нас.
В Москве у Юлия Генриховича был брат, но приехать он не мог, прислал только письмо и перевод.
Вернулся Юлий Генрихович еще более худой, зеленовато-бледный, но странно повеселевший. Чаще заходил пить чай. Стасику сделал трехмачтовый кораблик, чтобы пускать в лужах.
Неизвестно, приходил ли еще к маме мужчина «оттуда». Если и было такое, то про разговоры с квартирантом все равно мама ему не рассказывала. Иначе и она, и Юлий Генрихович попали бы туда, «куда Макар телят не гонял».
Оказалось, что на севере Юлий Генрихович не просто работал, а сидел в лагере. За что? «Милый мой, кабы хоть кто-то знал там, за что…» Первый раз его забрали в тридцать седьмом. Он жил тогда в Москве вместе с сестрой, потому что жена умерла, а детей не было. У сестры иногда собиралась компания знакомых музыкантов. Говорили о спектаклях, о концертах и книгах… Фамилия у Юлия Генриховича была «странная-иностранная» — Тон. И однажды он, подвыпив, заметил в разговоре, что такую же фамилию носил архитектор, построивший в Москве храм Христа Спасителя. «Вот из этого окна он был виден…»
«Гордитесь, значит, знаменитым однофамильцем?» — небрежно улыбнувшись, заметил один знакомый. При странном молчании остальных. А Юлий Генрихович возьми да и брякни:
«Чего ж теперь-то гордиться? Кабы храм стоял по-прежнему, а то ведь пустое место…»
Все вежливо поговорили еще минут десять и быстренько разошлись.
Сестра была старше («и умнее!» — говорил Юлий Генрихович). Она требовала, чтобы брат уехал немедленно — куда глаза глядят. А он только рукой махнул и спать завалился. Пришли за ним утром, отвезли в тесную одиночку.
«Ох, Стасик, не дай тебе Бог услышать, как за спиной задвигается тюремный засов…» — сказал однажды Юлий Генрихович в горьком подпитии…
Следователь говорил арестованному, что тот вел антисоветскую пропаганду, при всех сожалел о рассаднике поповского мракобесия, который взорвали, чтобы на месте его построить Дворец Советов. И что планы этого строительства он, подследственный Тон, называл пустым местом и заявлял также, что не желает видеть в своем окне фигуру Вождя, которая должна увенчать Дворец. А поскольку до таких контрреволюционных мыслей одному дойти невозможно, то подследственный должен искренне признаться, в какой белогвардейской организации состоит.
Юлий Генрихович держался. Начитавшись в юности Джека Лондона, он потом немало побродил по земле, был охотником и спортсменом, ходил с караванами в Туркестане, рыбачил на Каспии, работал на Шпицбергене. В общем, был «жилистый и принципиальный», и следователи с ним «возились без успеха». А потом очень повезло. Сестра каким-то чудом выхлопотала разрешение на передачу, отнесла брату чистое белье, а от него получила сверток с грязным. «Головотяпы надзиратели в спешке недосмотрели, — криво усмехнулся Юлий Генрихович. — Работы у них было невпроворот…» На рубашке сестра обнаружила кровавые пятна и прямо с этим бельем, сквозь все заслоны, пробилась к какому-то крупному начальству и подняла там большой крик. «Отчаянная была женщина, бесстрашная…»
Как ни странно, а такой безумный шаг помог. Может, потому, что в этот момент наступило временное послабление в борьбе с «врагами и заговорщиками». Юлия Генриховича выпустили. И второй раз взяли только в сороковом году.
«Жили мы с сестрой на даче, идем как-то из леса, и смотрю я — сидят у калитки двое. Сразу видно кто… Честное слово, хотел бежать, чтобы стреляли вслед и сразу конец… Ноги не послушались…»
На этот раз почему-то отвезли в подмосковный городок и допрашивали там. «Видимо, в столице уже места не хватало». Приговорили к высшей мере, и с месяц Юлий Генрихович сидел в просторной чистой одиночке, каждый день ожидая команды «на выход». И опять странно вильнула судьба: отправили не в «подвал», а в сибирский лагерь… А в январе сорок пятого его выпустили. Сказали, что может ехать куда хочет, но в Москву пропуска не дали. Да и что было делать в Москве? Сестра умерла, с братом у них было «не очень…». Вот и застрял он в Турени — все-таки не совсем глушь, областной центр.
Отпустить отпустили, но, видно, верили не совсем, раз держали под наблюдением… Впрочем, после Девятого мая про Юлия Генриховича «там», кажется, вовсе забыли. То ли в общей радости, то ли просто поняли наконец, что никакой он не шпион и не враг. В те счастливые дни все люди ходили будто пьяные от счастья и, наверно, стали больше верить друг другу (так, по крайней мере, казалось Стасику). Юлий Генрихович съездил наконец в Москву — на могилу сестры и за имуществом. Привез куженьку, тульскую двустволку в потертом чехле, еще один фанерный чемодан и — маме московские духи, а Стасику плоскую старинную книгу с золотом на корке и множеством картинок: «Ночь перед Рождеством». Слова в книжке были с ятями и твердыми знаками, но буквы крупные, и Стасик разобрался быстро. Уже в ту пору он был заправский читатель.
Все чаще мама с Юлием Генриховичем ходила в кино и цирк. Обедали теперь все вместе. И наконец случилось то, к чему и шло: Юлий Генрихович переселился в их комнатку, а Стасика перевели в проходную. Ну что же, Стасик не возражал. Но все-таки друзьями они с отчимом не сделались.
Что ни говори, а Юлий Генрихович был странный человек. Например, мог целый день расхаживать по комнате в кальсонах и грязных носках, но когда в таком виде садился за стол, требовал чистое полотенце или платок, чтобы заткнуть за ворот — салфетка. При этом пробор на его голове был как по линейке и редкие пегие волосы прилизаны специальной щеточкой.
Он морщился, когда Стасик или мама говорили «патефон», «мушкетёры», «берет». Оказывается, следовало произносить: «патэфон», «мушкетэры», «берэт», потому что эти слова из французского языка.
— Как это звучит у Пушкина! «Кто там в малиновом берэте с послом испанским говорит…»
Стасик пожимал плечами. «Евгения Онегина» он еще не читал, а если бы сказал в классе: «Ребя, в кинушке трофейные „Три мушкетэра“ идут», какая после этого была бы у него жизнь?
Патэфон патэфоном, а когда отчим ссорился с мамой, он такие русские слова кричал, что хоть голову под подушку прячь. Потому что прежней тихой вежливости у Юлия Генриховича не осталось. Иногда он был просто псих. Ни с того ни с сего взовьется, завизжит, на маму начинает замахиваться. Стасик тогда орал «не смейте», а мама потом плакала.