Страница:
«На кой черт поженились?» — думал в такие дни Стасик.
Но бывало, что подолгу отчим ходил добродушный, чуть насмешливый и ласковый. Охотно болтал со Стасиком о его ребячьих делах и порой вспоминал про свои гимназические проказы и вообще про детство. Оказывается, в те годы у него с братом была даже своя парусная лодка. Потому что жило семейство Тонов совсем не бедно: отец — потомок шотландского капитана, служившего Екатерине Второй, — был управляющим на заводе французской газовой компании. Лето семья проводила в собственном доме на Истре, и жизнь там была самая веселая.
Но отчим любил вспоминать не только о веселых вещах. Иногда он с каким-то странным удовольствием рассказывал, как наступил босой ногой на граммофонную иголку и знакомый хирург долго копался у него в разрезанной пятке и наконец вытянул коварную иглу сильным магнитом. Или как отец впервые в жизни его аккуратно и по всем правилам высек. За то, что обнаружил в ранце у сына-третьеклассника толстую книжку «Декамерон».
— А что это за книжка? — неловко хмыкая, спрашивал Стасик.
— Рано тебе еще знать, — поспешно говорила мама.
— Совершенно верно. У нас дома так же считали. И когда папаша увидел книгу, послал кухарку Фросю к дворнику Степану: у того всегда был запас прутьев, он из них метлы вязал. А мне велел идти в детскую и приготовиться…
— Можно же было убежать, — хмуро говорил Стасик.
— Куда?.. И к тому же не так мы были воспитаны, — объяснял Юлий Генрихович с каким-то странным самодовольством. — Ослушаться отца — такое и в голову не приходило. Ну и… прописал он мне творчество эпохи Возрождения. Верещал я так, что брат Шурка в соседней комнате напустил в штаны… Никогда в жизни мне потом так жутко не было, даже в следственной камере, когда раздевали и привязывали к чугунной печке…
— Не надо, Юлик, — говорила мама.
— А зачем… к печке-то? — против воли спрашивал Стасик.
— Зачем? Работали люди. Один дровишки подбрасывает, а другой показания записывает… Видишь ли, когда просто бьют, молчишь или орешь и ругаешься… А когда раскаленный металл…
Стасик вспоминал коричневые рубцы на теле отчима, которые видел в бане…
Конечно, про жизнь Юлия Генриховича Стасик узнал не сразу, а постепенно, в течение двух лет. Из разных, порой насмешливых, а порой тяжелых рассказов, случайных фраз, нечаянно подслушанных разговоров. Узнал и то, что раскаленного чугуна отчим не выдержал, признался: да, был завербован, да, передавал вражеским агентам сведения про советских граждан из юридической конторы, где работал последний год (все-таки два курса юридического факультета успел закончить до революции). А фамилии агентов такие: Белкин, Дефорж, Гринев, Швабрин, Ларин…
Стасик, знавший уже «Капитанскую дочку» и «Дубровского», фыркнул.
— Да, смешно, — покивал Юлий Генрихович. — Но эти старательные парни записали всерьез…
Однако обращение к пушкинским героям все же помогло. Через несколько лет какой-то «энкавэдэшной» комиссии, видимо, надо было обвинить в чем-нибудь своих излишне бестолковых следователей или просто поиграть в справедливость. И осужденному Ю.Г. Тону опять несказанно повезло, одному из многих тысяч: наткнулись на его дело. И председатель комиссии снисходительно сказал: «Но ведь за товарищем Тоном не было бы никакой вины, если бы он так легкомысленно не оговорил себя…»
После этого «товарищ Тон» и оказался в Турени…
Жизнь шла по-всякому. То вполне сносно, то с обидами и скандалами (и тогда соседки жалели маму). Но весной сорок седьмого года, когда отчим узнал, что у них с мамой «кто-то будет», он стал спокойнее, даже опять иногда ласковый делался. К лету выхлопотал для Стасика у себя на работе путевку в пионерский лагерь…
Все это Стасику вспомнилось, пока он топал по плитам Банного лога. Вниз, вниз. Переулок еще раз вильнул и привел к деревянной лесенке. Легко застукали по ступенькам твердые подошвы. Ну совсем как шарик на лестнице в лагере…
«Ты кто?»
1
2
Берег
Но бывало, что подолгу отчим ходил добродушный, чуть насмешливый и ласковый. Охотно болтал со Стасиком о его ребячьих делах и порой вспоминал про свои гимназические проказы и вообще про детство. Оказывается, в те годы у него с братом была даже своя парусная лодка. Потому что жило семейство Тонов совсем не бедно: отец — потомок шотландского капитана, служившего Екатерине Второй, — был управляющим на заводе французской газовой компании. Лето семья проводила в собственном доме на Истре, и жизнь там была самая веселая.
Но отчим любил вспоминать не только о веселых вещах. Иногда он с каким-то странным удовольствием рассказывал, как наступил босой ногой на граммофонную иголку и знакомый хирург долго копался у него в разрезанной пятке и наконец вытянул коварную иглу сильным магнитом. Или как отец впервые в жизни его аккуратно и по всем правилам высек. За то, что обнаружил в ранце у сына-третьеклассника толстую книжку «Декамерон».
— А что это за книжка? — неловко хмыкая, спрашивал Стасик.
— Рано тебе еще знать, — поспешно говорила мама.
— Совершенно верно. У нас дома так же считали. И когда папаша увидел книгу, послал кухарку Фросю к дворнику Степану: у того всегда был запас прутьев, он из них метлы вязал. А мне велел идти в детскую и приготовиться…
— Можно же было убежать, — хмуро говорил Стасик.
— Куда?.. И к тому же не так мы были воспитаны, — объяснял Юлий Генрихович с каким-то странным самодовольством. — Ослушаться отца — такое и в голову не приходило. Ну и… прописал он мне творчество эпохи Возрождения. Верещал я так, что брат Шурка в соседней комнате напустил в штаны… Никогда в жизни мне потом так жутко не было, даже в следственной камере, когда раздевали и привязывали к чугунной печке…
— Не надо, Юлик, — говорила мама.
— А зачем… к печке-то? — против воли спрашивал Стасик.
— Зачем? Работали люди. Один дровишки подбрасывает, а другой показания записывает… Видишь ли, когда просто бьют, молчишь или орешь и ругаешься… А когда раскаленный металл…
Стасик вспоминал коричневые рубцы на теле отчима, которые видел в бане…
Конечно, про жизнь Юлия Генриховича Стасик узнал не сразу, а постепенно, в течение двух лет. Из разных, порой насмешливых, а порой тяжелых рассказов, случайных фраз, нечаянно подслушанных разговоров. Узнал и то, что раскаленного чугуна отчим не выдержал, признался: да, был завербован, да, передавал вражеским агентам сведения про советских граждан из юридической конторы, где работал последний год (все-таки два курса юридического факультета успел закончить до революции). А фамилии агентов такие: Белкин, Дефорж, Гринев, Швабрин, Ларин…
Стасик, знавший уже «Капитанскую дочку» и «Дубровского», фыркнул.
— Да, смешно, — покивал Юлий Генрихович. — Но эти старательные парни записали всерьез…
Однако обращение к пушкинским героям все же помогло. Через несколько лет какой-то «энкавэдэшной» комиссии, видимо, надо было обвинить в чем-нибудь своих излишне бестолковых следователей или просто поиграть в справедливость. И осужденному Ю.Г. Тону опять несказанно повезло, одному из многих тысяч: наткнулись на его дело. И председатель комиссии снисходительно сказал: «Но ведь за товарищем Тоном не было бы никакой вины, если бы он так легкомысленно не оговорил себя…»
После этого «товарищ Тон» и оказался в Турени…
Жизнь шла по-всякому. То вполне сносно, то с обидами и скандалами (и тогда соседки жалели маму). Но весной сорок седьмого года, когда отчим узнал, что у них с мамой «кто-то будет», он стал спокойнее, даже опять иногда ласковый делался. К лету выхлопотал для Стасика у себя на работе путевку в пионерский лагерь…
Все это Стасику вспомнилось, пока он топал по плитам Банного лога. Вниз, вниз. Переулок еще раз вильнул и привел к деревянной лесенке. Легко застукали по ступенькам твердые подошвы. Ну совсем как шарик на лестнице в лагере…
«Ты кто?»
1
Лагерь принадлежал профсоюзу работников деревообрабатывающей промышленности, поэтому называли его просто и даже непочтительно — «Опилки» (хотя по правилам полагалось: «Имени двадцатилетия Советских профсоюзов»). Ну что поделаешь: ни лагеря, ни люди себе прозвищ не выбирают. Вот и к Стасику в «Опилках» в первый же день прилипла новая кличка.
Когда все собрались на большой поляне и вожатые стали выкликать ребят по своим отрядам, оказалось, что Стасика в списке нет. Он, конечно, расстроился. Что же теперь, домой? Толстая, похожая на повариху вожатая Дуся поглядела на печального белобрысого октябренка и вспомнила:
— В дополнительном списке вроде бы Стасик есть. Но не Скицын, а с какой-то иностранной фамилией. Не то Мортон, не то Вильсон…
— Наверно, Тон! — Стасик подпрыгнул от радости, и все рассмеялись. — Это потому, что Юлий Генрихович путевку достал!
Все, конечно, разъяснилось. И Стасик думал, что про этот случай тут же забыли. Но на линейке ему сказали:
— Эй, ты, Вильсон! Куда лезешь, по росту вставай…
Так и пошло — Вильсон да Вильсон. Стасик вздохнул и смирился. В свои девять лет он уже знал: есть вещи, с которыми не поспоришь.
На другой день был сбор их младшего третьего отряда, и Дуся всех спрашивала, кто кем хочет быть. Некоторые стеснялись и ничего не говорили, а кое-кто отвечал храбро, хотя после каждого ответа все почему-то смеялись. Когда пришел черед Стасика, он засмущался, но молчать не стал. Сказал тихо:
— Матросом…
Опять, конечно, все ха-ха-ха. А Дуся спросила:
— Почему именно матросом? Может, уж лучше капитаном?
Пришлось объяснить ей, непонятливой:
— Как же сразу капитаном? Сперва все равно надо матросом.
Рядом крутился Бледный Чича, парень из второго отряда, лет двенадцати. Тускло-белый, как пыльная макарона, с бледными глазками. Он высунулся из-за голов и сказал клоунским голосом:
— Храбрый матрос Вильсон с дырявого корыта.
И все опять захохотали.
Что этому Чиче надо было от Стасика? Привязался с первого дня: то даст щелчок, то в столовой табуретку из-под Стасика выдернет. И хихикает, хлопает белесыми ресницами…
Мальчики из третьего и второго отрядов спали в одной палате, и утром Чича сказал:
— Эй, Вильсон, давай-ка заправь мне коечку как следует. У нас такой закон: младшие старших завсегда уважают.
Стасик и свою-то еще не знал, как заправлять. Зато знал другое (вернее, чувствовал): если кому поддашься, потом хуже будет, сядут на шею. Он ответил негромко, но твердо:
— Не нанимался.
— Ух ты, крыса корабельная. Ребя, слыхали? Первый раз приехал, а уже… Ну, щас я тебе…
Но тут пришла Дуся:
— Что за кавардак? Ну-ка быстро чтобы порядок был!
Чича ухмыльнулся и посмотрел на Стасика «ласково».
Стасик собирался в лагерь с радостью. Потому что хоть и каникулы, а все равно скучно. Во-первых, с утра до обеда торчишь в очереди в хлебном «распределителе». Потом надо еще несколько раз топать на водокачку с бидоном: маме тяжести таскать нельзя, отчим в конторе, а обед без воды не сваришь… А выйдешь погулять на улицу — что там делать? Ну, побегаешь в догонялки, поиграешь в пряталки с соседскими Юркой Карасевым, Лидкой Занудой и Владиком Кислицким да с несколькими дошколятами. Или пойдешь в Андреевский сад, там пацаны из окрестных кварталов разбиваются на две команды и устраивают игру в сыщиков-разбойников или мяч гоняют на лужайке. Но еще ведь не каждый раз возьмут в команду, если у тебя ни большого роста, ни большого умения… И главное — каждый день одно и то же.
А лагерь — это все новое, все в первый раз!
Мама тоже радовалась за Стасика, а насчет воды и очереди за хлебом договорилась с тетей Женей, соседкой. В общем, все так хорошо складывалось. И вдруг — этот Чича!
В тот вечер, после первого сбора, Чича с дружками устроил такую подлость! В матрасе у Стасика сделали ямку и положили под простыню пузырь с водой, из тонкой резины. Такие продаются в аптеках и называются неприличным словом; большие мальчишки иногда их покупают, гогочут и надувают, будто воздушные шарики.
Стасик после отбоя помыл ноги в деревянной колоде за домом, пришел в палату и поскорее бухнулся в постель, чтобы не видеть Бледного Чичу и его приятелей. И конечно, тут же вскочил! А они хохочут, прыгают, верещат: «Матрос Вильсон в Сиксотное море поплыл! Забыл, где сортир!..»
Стасик не сдержался, заплакал.
Вошла Дуся, без слов разобралась, что к чему, Стаськину мокрую простыню сняла с матраса, огрела ею по спине Чичу. Постель принесли другую. Чича ненатурально ныл:
— А я-то чё? Сперва докажите!
К начальнику Чичу, конечно, не повели. Если каждого за всякие проделки водить к начальнику лагеря, очередь получится больше, чем в хлебный магазин… А днем на заборе появилась надпись: «Вильсон — сиксот».
Они, дураки, думали, что «сиксот» — это который напускает в постель. А на самом деле такое ругательство пишется через «е» — «сексот». Значит — «секретный сотрудник». Тот, кто в лагере доносит на своих начальству. Не в пионерском лагере, конечно. Стасик знал про такое от Юлия Генриховича.
Стасик никогда не жаловался, хотя порой от Бледного Чичи, от его дружков Тольки Дубина, Генки Мячика и длинного придурка по кличке Хрын житья не было. Бить почти не били, а доводили. Исподтишка. Чича был в лагере старожил, ему поддакивали, шуткам его весело смеялись. Ну а Скицын — кто он такой? Тихая амеба, глаза на мокром месте…
Стасик приспособился жить, как безопаснее. Днем — в гуще своего отряда, поближе к вожатым. На глаза им не лез, но и далеко не отходил. Или наоборот, возьмет в лагерной библиотеке книжку и запрячется подальше в кусты, где никто не видит… А потом нашел он совсем замечательное убежище.
Лагерь находился на краю деревни Кошкино, в двух длинных дощатых домах. А еще он занимал на лето деревенскую школу — маленькую, вроде той, в которой учился Стасик. На нижнем этаже там обитал первый отряд, а на верхнем была пионерская комната и жили вожатые. Там же на широкой площадке у лестницы стоял стол для пинг-понга. Большие ребята из первого отряда младших в «наш дом» пускали неохотно. А уж к пинг-понгу вообще сунуться не давали. И только на Стасика не обращали внимания. Сидит в углу смирный сверчок с книжкой, не мешает. Иногда за мячиком сбегает, если тот ускакал далеко.
Игра здесь шла часами, и Стасик тоже сидел подолгу. То в книжку заглянет, то смотрит, как прыгает через сетку туда-сюда веселый белый шарик. Чтобы самому поиграть, Стасик не мечтал. Но приятно было иногда просто подержать в руках твердый целлулоидный шарик. Такой гладкий, легонький и даже будто живой. Словно из него вот-вот пушистый цыпленок проклюнется.
А Чича один раз сунулся, так сразу по ступенькам застучал — от пенделя, который дал ему командир Костя Каширов.
…Но однажды Чича довел Стасика так, что никаких сил не стало. Подучил он Хрына, когда Стасик дежурил в столовой, натянуть в дверях бечевку. Вот Вильсон и грохнулся со стопкой алюминиевых мисок. Шум, лязг, локти и колени в синяках. А тут ему кто-то еще остатки компота вылил за майку. Дежурная вожатая наорала на Хрына, а Чича опять ни при чем. Ухмыляется, белыми ресницами хлопает… У Стасика даже злости не осталось, только появилась такая тоска, что хоть пешком домой топай за полсотни километров… И впервые он до горьких слез, отчаянно затосковал по дому. По маме и даже по Юлию Генриховичу. И по своей улице, и по Андреевскому саду с пыльной травой, жесткой желтой акацией и футбольным гвалтом. Там, бывает, и стукнут сгоряча, но специально никто не издевается.
После отбоя Стасик тихо-тихо плакал в подушку. На следующий день свет ему не светился, хотя слез уже не было. А после ужина, в «свободный час» перед сном, Стасик опять сидел в уголке недалеко от стола с пинг-понгом.
В два широких окна светило вечернее солнце, и шарик — живой, прыгучий — казался золотистым. Но теперь ничто не радовало Стасика. На коленях он держал «Сказки» Андерсена, однако в книжку не смотрел. Он мечтал о другой сказке: произнести бы волшебное заклинание и оказаться дома…
Шарик вдруг отлетел в сторону и запрыгал вниз по ступенькам. Стасик — следом. Это у него само собой всегда получалось — стрелой за шариком, если тот ускакал. Хоть ты грустишь, хоть читаешь, хоть задумался — все равно!
Шарик с последней ступеньки прыгнул к стене, отскочил и закатился под лестницу. Стасик полез, конечно, следом. Под лестницей — какие-то корзины, ящики и мешки. И темно…
— Эй, Вильсон! Чего застрял?! — кричали сверху.
— Сейчас… Он куда-то… завалился… — отвечал Стасик, но негромко и сипло, потому что здесь, в пыли и сумраке, на него стала наваливаться новая тоска. Отчаянная печаль одиночества. Он машинально шарил в темноте, а слезы теперь без удержки бежали на голые руки.
Костя Каширов громко сказал наверху:
— Да ну его, он там копается. Давайте запасной… — И опять часто застучало по столу.
Стасик же все ползал по пыли, царапаясь о корзины, а душа его изнемогала от горечи. Не нужен был ему этот проклятый лагерь. Не нужны ни сытные обеды с компотом, ни прогулки в настоящий лес, которого он раньше никогда не видел, ни купанье в пруду, где он почти научился плавать… Ничего не надо! Не может он один!
Стасик нащупал наконец шарик, но из-под лестницы не вылез, а съежился здесь между ящиком и корзиной, прислонился к скользкой бутыли. Взял шарик в ладони — легонький, гладкий, теплый. Опять подумалось: будто живой. И оттого, что не было рядом никого-никого, только этот вот шарик, Стасик погладил его и сказал, как пригревшемуся котенку:
— Маленький ты… хороший…
И снова поднялась в нем такая печаль, что, казалось, весь мир заполнила. Понеслась до неба — до луны, до звезд, до солнца, которое тускнело, как закопченная керосиновая лампа. И даже странно, что нигде ничего не откликнулось, не застонало в ответ… А шарик затеплел в ладони еще сильнее и будто шевельнулся. И спросил неслышным, но отчетливым голоском:
— Ты кто?
Когда все собрались на большой поляне и вожатые стали выкликать ребят по своим отрядам, оказалось, что Стасика в списке нет. Он, конечно, расстроился. Что же теперь, домой? Толстая, похожая на повариху вожатая Дуся поглядела на печального белобрысого октябренка и вспомнила:
— В дополнительном списке вроде бы Стасик есть. Но не Скицын, а с какой-то иностранной фамилией. Не то Мортон, не то Вильсон…
— Наверно, Тон! — Стасик подпрыгнул от радости, и все рассмеялись. — Это потому, что Юлий Генрихович путевку достал!
Все, конечно, разъяснилось. И Стасик думал, что про этот случай тут же забыли. Но на линейке ему сказали:
— Эй, ты, Вильсон! Куда лезешь, по росту вставай…
Так и пошло — Вильсон да Вильсон. Стасик вздохнул и смирился. В свои девять лет он уже знал: есть вещи, с которыми не поспоришь.
На другой день был сбор их младшего третьего отряда, и Дуся всех спрашивала, кто кем хочет быть. Некоторые стеснялись и ничего не говорили, а кое-кто отвечал храбро, хотя после каждого ответа все почему-то смеялись. Когда пришел черед Стасика, он засмущался, но молчать не стал. Сказал тихо:
— Матросом…
Опять, конечно, все ха-ха-ха. А Дуся спросила:
— Почему именно матросом? Может, уж лучше капитаном?
Пришлось объяснить ей, непонятливой:
— Как же сразу капитаном? Сперва все равно надо матросом.
Рядом крутился Бледный Чича, парень из второго отряда, лет двенадцати. Тускло-белый, как пыльная макарона, с бледными глазками. Он высунулся из-за голов и сказал клоунским голосом:
— Храбрый матрос Вильсон с дырявого корыта.
И все опять захохотали.
Что этому Чиче надо было от Стасика? Привязался с первого дня: то даст щелчок, то в столовой табуретку из-под Стасика выдернет. И хихикает, хлопает белесыми ресницами…
Мальчики из третьего и второго отрядов спали в одной палате, и утром Чича сказал:
— Эй, Вильсон, давай-ка заправь мне коечку как следует. У нас такой закон: младшие старших завсегда уважают.
Стасик и свою-то еще не знал, как заправлять. Зато знал другое (вернее, чувствовал): если кому поддашься, потом хуже будет, сядут на шею. Он ответил негромко, но твердо:
— Не нанимался.
— Ух ты, крыса корабельная. Ребя, слыхали? Первый раз приехал, а уже… Ну, щас я тебе…
Но тут пришла Дуся:
— Что за кавардак? Ну-ка быстро чтобы порядок был!
Чича ухмыльнулся и посмотрел на Стасика «ласково».
Стасик собирался в лагерь с радостью. Потому что хоть и каникулы, а все равно скучно. Во-первых, с утра до обеда торчишь в очереди в хлебном «распределителе». Потом надо еще несколько раз топать на водокачку с бидоном: маме тяжести таскать нельзя, отчим в конторе, а обед без воды не сваришь… А выйдешь погулять на улицу — что там делать? Ну, побегаешь в догонялки, поиграешь в пряталки с соседскими Юркой Карасевым, Лидкой Занудой и Владиком Кислицким да с несколькими дошколятами. Или пойдешь в Андреевский сад, там пацаны из окрестных кварталов разбиваются на две команды и устраивают игру в сыщиков-разбойников или мяч гоняют на лужайке. Но еще ведь не каждый раз возьмут в команду, если у тебя ни большого роста, ни большого умения… И главное — каждый день одно и то же.
А лагерь — это все новое, все в первый раз!
Мама тоже радовалась за Стасика, а насчет воды и очереди за хлебом договорилась с тетей Женей, соседкой. В общем, все так хорошо складывалось. И вдруг — этот Чича!
В тот вечер, после первого сбора, Чича с дружками устроил такую подлость! В матрасе у Стасика сделали ямку и положили под простыню пузырь с водой, из тонкой резины. Такие продаются в аптеках и называются неприличным словом; большие мальчишки иногда их покупают, гогочут и надувают, будто воздушные шарики.
Стасик после отбоя помыл ноги в деревянной колоде за домом, пришел в палату и поскорее бухнулся в постель, чтобы не видеть Бледного Чичу и его приятелей. И конечно, тут же вскочил! А они хохочут, прыгают, верещат: «Матрос Вильсон в Сиксотное море поплыл! Забыл, где сортир!..»
Стасик не сдержался, заплакал.
Вошла Дуся, без слов разобралась, что к чему, Стаськину мокрую простыню сняла с матраса, огрела ею по спине Чичу. Постель принесли другую. Чича ненатурально ныл:
— А я-то чё? Сперва докажите!
К начальнику Чичу, конечно, не повели. Если каждого за всякие проделки водить к начальнику лагеря, очередь получится больше, чем в хлебный магазин… А днем на заборе появилась надпись: «Вильсон — сиксот».
Они, дураки, думали, что «сиксот» — это который напускает в постель. А на самом деле такое ругательство пишется через «е» — «сексот». Значит — «секретный сотрудник». Тот, кто в лагере доносит на своих начальству. Не в пионерском лагере, конечно. Стасик знал про такое от Юлия Генриховича.
Стасик никогда не жаловался, хотя порой от Бледного Чичи, от его дружков Тольки Дубина, Генки Мячика и длинного придурка по кличке Хрын житья не было. Бить почти не били, а доводили. Исподтишка. Чича был в лагере старожил, ему поддакивали, шуткам его весело смеялись. Ну а Скицын — кто он такой? Тихая амеба, глаза на мокром месте…
Стасик приспособился жить, как безопаснее. Днем — в гуще своего отряда, поближе к вожатым. На глаза им не лез, но и далеко не отходил. Или наоборот, возьмет в лагерной библиотеке книжку и запрячется подальше в кусты, где никто не видит… А потом нашел он совсем замечательное убежище.
Лагерь находился на краю деревни Кошкино, в двух длинных дощатых домах. А еще он занимал на лето деревенскую школу — маленькую, вроде той, в которой учился Стасик. На нижнем этаже там обитал первый отряд, а на верхнем была пионерская комната и жили вожатые. Там же на широкой площадке у лестницы стоял стол для пинг-понга. Большие ребята из первого отряда младших в «наш дом» пускали неохотно. А уж к пинг-понгу вообще сунуться не давали. И только на Стасика не обращали внимания. Сидит в углу смирный сверчок с книжкой, не мешает. Иногда за мячиком сбегает, если тот ускакал далеко.
Игра здесь шла часами, и Стасик тоже сидел подолгу. То в книжку заглянет, то смотрит, как прыгает через сетку туда-сюда веселый белый шарик. Чтобы самому поиграть, Стасик не мечтал. Но приятно было иногда просто подержать в руках твердый целлулоидный шарик. Такой гладкий, легонький и даже будто живой. Словно из него вот-вот пушистый цыпленок проклюнется.
А Чича один раз сунулся, так сразу по ступенькам застучал — от пенделя, который дал ему командир Костя Каширов.
…Но однажды Чича довел Стасика так, что никаких сил не стало. Подучил он Хрына, когда Стасик дежурил в столовой, натянуть в дверях бечевку. Вот Вильсон и грохнулся со стопкой алюминиевых мисок. Шум, лязг, локти и колени в синяках. А тут ему кто-то еще остатки компота вылил за майку. Дежурная вожатая наорала на Хрына, а Чича опять ни при чем. Ухмыляется, белыми ресницами хлопает… У Стасика даже злости не осталось, только появилась такая тоска, что хоть пешком домой топай за полсотни километров… И впервые он до горьких слез, отчаянно затосковал по дому. По маме и даже по Юлию Генриховичу. И по своей улице, и по Андреевскому саду с пыльной травой, жесткой желтой акацией и футбольным гвалтом. Там, бывает, и стукнут сгоряча, но специально никто не издевается.
После отбоя Стасик тихо-тихо плакал в подушку. На следующий день свет ему не светился, хотя слез уже не было. А после ужина, в «свободный час» перед сном, Стасик опять сидел в уголке недалеко от стола с пинг-понгом.
В два широких окна светило вечернее солнце, и шарик — живой, прыгучий — казался золотистым. Но теперь ничто не радовало Стасика. На коленях он держал «Сказки» Андерсена, однако в книжку не смотрел. Он мечтал о другой сказке: произнести бы волшебное заклинание и оказаться дома…
Шарик вдруг отлетел в сторону и запрыгал вниз по ступенькам. Стасик — следом. Это у него само собой всегда получалось — стрелой за шариком, если тот ускакал. Хоть ты грустишь, хоть читаешь, хоть задумался — все равно!
Шарик с последней ступеньки прыгнул к стене, отскочил и закатился под лестницу. Стасик полез, конечно, следом. Под лестницей — какие-то корзины, ящики и мешки. И темно…
— Эй, Вильсон! Чего застрял?! — кричали сверху.
— Сейчас… Он куда-то… завалился… — отвечал Стасик, но негромко и сипло, потому что здесь, в пыли и сумраке, на него стала наваливаться новая тоска. Отчаянная печаль одиночества. Он машинально шарил в темноте, а слезы теперь без удержки бежали на голые руки.
Костя Каширов громко сказал наверху:
— Да ну его, он там копается. Давайте запасной… — И опять часто застучало по столу.
Стасик же все ползал по пыли, царапаясь о корзины, а душа его изнемогала от горечи. Не нужен был ему этот проклятый лагерь. Не нужны ни сытные обеды с компотом, ни прогулки в настоящий лес, которого он раньше никогда не видел, ни купанье в пруду, где он почти научился плавать… Ничего не надо! Не может он один!
Стасик нащупал наконец шарик, но из-под лестницы не вылез, а съежился здесь между ящиком и корзиной, прислонился к скользкой бутыли. Взял шарик в ладони — легонький, гладкий, теплый. Опять подумалось: будто живой. И оттого, что не было рядом никого-никого, только этот вот шарик, Стасик погладил его и сказал, как пригревшемуся котенку:
— Маленький ты… хороший…
И снова поднялась в нем такая печаль, что, казалось, весь мир заполнила. Понеслась до неба — до луны, до звезд, до солнца, которое тускнело, как закопченная керосиновая лампа. И даже странно, что нигде ничего не откликнулось, не застонало в ответ… А шарик затеплел в ладони еще сильнее и будто шевельнулся. И спросил неслышным, но отчетливым голоском:
— Ты кто?
2
— Ты кто?
Стасик почти не удивился. Слишком плохо ему было, не до удивления. Но все же он растерялся немного. Сказал шепотом:
— Я… Стасик…
— Стасик — это кто? — Нет, не голос это был, а будто чья-то чужая мысль проникала в Стасика, щекотала в голове. — Стасик — это шарик?
— Сам ты шарик, — уже не сказал, а скорее подумал Стасик. Не обидно, а ласково, как неразумному малышу.
— Конечно, — отозвался тот. — Я шарик. А ты?
— Я… мальчик. Разве не видишь?
— Что значит — «не видишь»?
Ох, да у него же и глаз-то нет. И темнота здесь… И вообще — что же такое делается? Правда, что ли, шарик живой? Или в мозгах у Стасика что-то расклеилось? «Ну и пусть, — сумрачно подумал он. — Хуже не будет, потому что некуда хуже-то… А может, это я просто сам с собой разговариваю?..»
— Что значит — «не видишь»? Не ощущаешь импульс?
— А что такое импульс?
— Ты послал импульс. Очень плохой, с отрицательным потенциалом. И был резонанс, но без радости…
— Чего? — прошептал Стасик.
— Я подумал, что ты можешь погаснуть.
— Могу… — Стасик всхлипнул.
— Не надо. У нас резонанс. Тебе плохо — и мне плохо. Но с двух точек мы можем изменить частоту и трансформировать спектр. Или, в крайнем случае, нейтрализовать негативный фон…
— Не понимаю тебя, — вздохнул Стасик. — Ты будто с Луны свалился.
— Луна — это что?
— Ну что… планета… То есть шар такой, вокруг Земли летает… А Земля вокруг Солнца… Да я просто так сказал!
— Подожди. Я прощупаю твои локальные импульсы… Понял! Земля — голубой шарик. Луна — серый шарик. Оба — неконтактного типа… Нет, я не с Луны. Я вообще с другой грани Кристалла. Было трудно пробить межпространственный вакуум…
— Ты можешь по-человечески разговаривать? — жалобно спросил Стасик.
— Что такое «по-человечески»?
— Ну… от слова «человек». Не знаешь, что ли?
— Мальчик — это человек?
— Да… Только который еще не взрослый.
— Не достигший Возрастания? Тогда понятно… — Стасик ощутил в шарике вполне мальчишечий живой вздох. — Ясно, почему у нас резонанс… Тебе очень плохо?
— Еще бы…
— Ты выбит из привычной системы координат и лишен возможности принимать позитивные импульсы. Я правильно сделал вывод?
— Не знаю… Чича все время привязывается, гад такой…
— Подожди… Гад — это существо, обитающее во влажных областях голубого шара.
— Да здесь он обитает, в лагере! Каждый день лезут, житья нет… Он да еще несколько… Хрын этот, полудурок…
— Тоже гады?
— Еще бы!
— «Лезут» — это что? Действуют негативными импульсами?
Стасик опять вздохнул, вытер о голое плечо мокрую щеку.
— А ты не можешь воздействовать ответно?
— Ага, попробуй! Если один…
Шарик опять будто шевельнулся в ладони.
— Один и один — это не один. Ты и я… Можно рассчитать систему нейтрализации вредного воздействия гадов. Если они активно нарушают гармонию локальной структуры, можно расщепить их до уровня первичного вещества.
— Как это?
— Развеять в самую мелкую пыль!
— Ты разве можешь? — чуть усмехнулся Стасик.
Шарик ощутимо затяжелел.
— Еще не знаю, пока мой контакт на информационном уровне. Но можно попробовать.
Тогда Стасик испугался:
— Не надо… в пыль-то. Вот если бы напинать их…
— «Напинать» — это комплекс нейтрализующих мер ограниченного воздействия?
— Ага… — на всякий случай сказал Стасик. И подумал: «Это я сам с собой? Или правда — с ним?»
Шарик опять стал легким, но зато пульсировал в ладони, словно сердечко билось. Или это колотилась жилка под кожей? Чудо такое… «Один и один — не один. Ты и я…»
Шарик отозвался неслышно:
— Ты и я… Тебе лучше? Черное излучение прекратилось.
Стасик благодарно взял шарик в обе ладони. Как птенца… Далеко и хрипло затрубил горнист Володька Жухин. Отбой…
— Шарик, ты потом еще со мной поговоришь?
— Да.
Стасик сунул его под майку.
В палате он так и залез под одеяло — в пыльной майке. Укрылся с головой, перепрятал шарик под подушку. И там опять обнял его пальцами.
— Ты меня слышишь?
— Да. Воспринимаю.
— Шарик… Ты кто? Ты по правде… такой?
— Я… такой.
— Ты откуда появился?
— Я не появлялся. Я там. И я здесь. Сразу… Стасик! Я пока сам не могу понять.
— Что понять?
— Много. Про тебя и про себя.
— Про меня… я могу объяснить.
— Лучше я сам прощупаю твое информативное поле. А ты — мое.
— Я не умею…
— Тогда отключайся. У тебя циклический потенциал на исходе. Накопишь энергию — снова будет контакт…
Стасик хотел спросить о чем-то еще, но поплыл, поплыл в ласковой синей тьме среди неярких огоньков. Огоньки эти вдруг превратились в маленькие желтые окна. Словно засветился в сумраке уютный вечерний город… А потом всю ночь Стасику снились хорошие сны, но он их не запомнил…
Утром Стасик проснулся с ясным и радостным осознанием, что у него есть чудо, сказка, друг. Сунул руку под подушку.
— Шарик…
— Стасик…
И в этот миг Стасика накрыл тугой удар. Чужой подушкой.
— Вильсон! Чё возишься, опять поплыл в Сиксотное море? А ну, вставай! Матросы на зарядку не опаздывают, они герои!
И снова — трах подушкой! Так, что он слетел с кровати, а шарик запрыгал по половицам.
Стасик метнулся за шариком. Но тот был прыгучий, легкий, его пнули, поддали, он заскакал от койки к койке.
— Ура! Мишка, пасуй мне! Хрын, сюда, дурак!..
— Не надо! Отдайте! Ну, пожалуйста! Это мой!
— Не ври, Матрос!.. Ребя, это он вчера в первом отряде стырил! Они ругались: Вильсон пошел искать и не принес!..
— У, жулик! Прибрал — и под подушку!
— Ребята! Ну отдайте, он мой! Я его нашел!..
— А ты поймай! Попрыгай!
— Воришка зайка серенький за мячиком скакал!..
Как им доказать? Как их убедить — гогочущих, орущих, ненавистных? Чем хуже Матросу Вильсону, тем лучше им — веселящейся, вопящей толпе… Вертлявый Степка Мальчиков скачет по койке, как бешеный клоун, поднял над головой шарик:
— Эй, Матрос — накурился папирос! Поймай!
Стасик бросился к нему. А наперерез — глупый Хрын. Стасик пнул его так удачно, что он согнулся и засипел. А Степка кинул шарик другим!
— Отдайте!
— Что тут такое? А ну, смир-р-рна!
— Валерий Николаич, это Вильсон! То есть Скицын! Мячик у первоотрядников украл, а сейчас психует!
Валерий Николаевич — курчавый, цыганистый студент Валера, вожатый первого отряда — старался быть очень строгим. Иначе с этой «кучей опилков» не совладать.
— Кто украл? Ты, Скицын?
— Они врут! Я нашел!.. Он теперь мой, потому что… — «Господи, ну как объяснить? Как упросить?» — Не надо отбирать! Я за него все на свете отдам… Только пусть он будет мой!
Валера сунул шарик в карман. При общем нехорошем молчании. Стасик ухватился за его рукав:
— Валерий Николаич, отдайте! Я…
— А ну, отцепись! Смирно!
Стасик сказал с бессильным отчаянием:
— Какие вы все… прямо как фашисты.
Вожатый — бац его по щеке!
— Сопляк! Ты их видел, фашистов?!
— Видел… вы…
Снова — бац!
— Сволочи… — шепотом сказал Стасик. Было уже все равно.
— Во дает Вильсон, — заухмылялся Хрын.
Валерий Николаевич аж зашипел:
— В щелятник паршивца! Ш-шкура…
«Щелятник» — это кладовка за столовой. Туда сажали тех, кто натворил что-нибудь ужасное: например, курил и колхозный сарай с сеном поджег, как двое из первого отряда…
— Посиди, пока начальник не приедет! А там разберемся… Не идет? Тащите!
Ох, как бился, как извивался Стасик. Никогда с ним такого раньше не было. Криком и слезами хлестали из него горе, тоска и ярость. Мама, мамочка, ну что же это со мной делают!
Его втолкнули в изрезанную яркими щелями темноту, в запах гнилых рогож и сырых опилок. Сзади за дверью тяжело брякнула железная щеколда.
«Ох, Стасик, не дай тебе Бог услышать, как за спиной задвигается тюремный засов». И вот случилось. Услышал. Железный лязг разом отрубил все — как топором. Тихо стало, слезы кончились. Солнечные щели резали глаза. И не только глаза, а всего Стасика. Будто бритвами. Он зажмурился, закружилась голова. Стасик быстро лег на какие-то тряпки. От них воняло. Стасика затошнило, он перекатился на занозистые половицы. Лег ничком, уткнулся лицом в ладони. Он понимал, что дальше в жизни его ждет только плохое.
Шарик потерян навсегда.
За то, что обозвал Валерия, прощения не будет.
Лишь бы с мамой ничего не сделали. Могут ведь сказать: «Это вы научили сына обзывать советских вожатых фашистами?»
А с ним самим что сделают? Мальчишки про начальника лагеря говорят: «Малость контуженный». Он, когда злится, начинает дергать веком и заикаться. А потом давит из себя шипящий шепот: выносит приговор…
Если исключат и домой отправят, это не наказание, а счастье. Но счастья, конечно, не дождаться. Будет, наверно, самое жуткое — «стенка».
Есть такое специальное место на краю территории, за умывальниками, — разрушенный кирпичный сарай (раньше там колхозный локомобиль стоял). У его стены начальник выстраивает шеренгой самых злостных нарушителей режима. И стоят они там по стойке «смирно» иногда час, иногда два, а иногда и половину дня. И если бы просто так и ставили, а то ведь без всего, даже без трусов. А другие, даже девчонки, ходят смотреть. Мальчишки боятся и жалеют, а девчонки хихикают. А те, приговоренные, шелохнуться не смеют — хоть солнцепек, хоть комары. Потому что тех, кто не стоит смирно, начальник, если узнает, ведет «на беседу» в свою комнату. Через весь лагерь…
Дома Стасик не знал никаких унизительных наказаний. Отчим, хотя и рассказывал не раз, как его драли, сам никогда Стасика так воспитывать не пытался. Случалось, что заорет и даст пинка или тычка между лопаток. Но это даже не наказание, а просто ссора. Стасик в таких случаях отлетал в сторону и кричал в ответ что-нибудь такое: «Не имеете права, не отец! Подумаешь, размахался!» От мамы тоже изредка попадало — если у нее лопнет терпение, когда Стасик долго не идет за хлебом или «приклеился к книжке, а на уроки ему наплевать». Мама скручивала жгутом фартук и в сердцах — трах ненаглядное чадо по рубахе. Ну и что? Во-первых, фартук тут же раскручивался, во-вторых, Стасик хохотал и удирал…
К «стенке» Стасик, разумеется, не пойдет. Будет биться до смерти (оказывается, есть минуты, когда ее и не боишься, смерти-то)… Но только вот сил уже нет, чтобы отбиваться от врагов… Стасик заплакал и перевернулся на спину.
Щели погасли — солнце, наверное, в тучу ушло. И темнота теперь была глухая, тесная — давила, словно Стасика землей засыпали. Это был глухой сумрак неволи. И с той минуты Стасик всегда будет бояться тесных и темных помещений… Он собрал остатки сил, поднялся, чтобы грянуться телом о дверь. Но только слабо стукнулся плечом о доски и лег тут же у порога… Не выбрался Матрос Вильсон из черного трюма…
Что было дальше, Стасик знал с чужих слов.
Начальник должен был вернуться к обеду. И раньше его на американском вездеходе «додж» приехала в лагерь по каким-то делам важная женщина из профсоюза. Она была знакомая Юлия Генриховича, и тот уговорил взять его с собой, отпросился на работе. Мама приготовила для Стасика письмо и гостинцы. В лагере отчим спросил, где Стасик Скицын. Вожатые заюлили и хотели освободить его тайком. Но профсоюзная женщина почуяла неладное, и они с Юлием Генриховичем пошли за вожатыми. В дверях кладовки женщина отпихнула вожатых и схватила Стасика на руки.
— Да вы что, изверги! Мальчик весь горит!..
В «додже» Стасика сильно тошнило. И окутывал его липкий желто-зеленый туман, в котором трудно было дышать. Туман забивал горло и легкие несколько суток, и в нем, будто написанное размытой сажей, висело слово «дифтерит».
Больница была маленькая, двухэтажная. Две палаты для мальчиков, две для девочек. Десять дней Стасик лежал в палате «для тяжелых». Давил жар, давило удушье — темное, как запертая кладовка. Черное пространство, заключавшее в себя Стасика, иногда вытягивалось вместе с ним в длинную кишку, сворачивалось петлями, завязывалось в узлы. Натягивались жилы, выворачивало душу тошнотворным отчаянием…
Потом все это кончилось, он стал поправляться и сделался жильцом палаты «для выздоравливающих». Но впереди было еще больше месяца больнично-карантинного режима.
Ребята в палате оказались разные — и малыши, и два совсем больших семиклассника. Но все неплохие, спокойные, никто никого не обижал (был только вредный Эдька Скорчинов, но его скоро выписали). Девчонки из палаты напротив — тоже ничего. Иногда собирались вместе, рассказывали сказки и всякие истории. И вообще, говорили про всякое. В том числе и про бессмертие души — после того, как в «тяжелой» палате умер шестилетний мальчик и его осторожно вынесли под простыней на носилках…
А еще была книга. Про мальчика — Кима.
«Я Ким, Ким, Ким!..»
«Я — Стасик…»
«Я — Шарик…»
Теперь-то Стасик понимал, что Шарик — это был просто бред в начале болезни. И все же он вспоминал о нем с горьковатой нежностью.
В больнице тоже были шарики — бильярдные. Настольный бильярд стоял в коридоре второго этажа и скрашивал жизнь ребятам кто постарше. И Стасику иногда выпадало поиграть. Шары были совсем не похожи на пинг-понговый мячик — стальные, блестящие, тяжелые. И все-таки однажды один вдруг затеплел и знакомо толкнулся в ладони у Стасика. Тот испугался, быстро положил его на зеленое сукно. А потом пожалел об этом и подолгу держал шарики — то один, то другой. Но они были холодные…
Выписали Стасика к августу. В первые дни он просто растворялся в тихом счастье оттого, что наконец дома. А потом стало скучнее. Шли затяжные дожди, маме нездоровилось, она часто сердилась. Не на Стасика, а так, вообще. А он, отстоявши в хлебной очереди и натаскавши бидоном воды, читал десятый раз «Ночь перед Рождеством» или рисовал, а по вечерам вспоминал больничную палату, из которой недавно мечтал вырваться. Там — ребята, разговоры. Уютно там вместе. А в коридоре шарики — щелк, щелк… И Стасик начал мастерить свой бильярд. Возился до самых школьных дней. А там этот капсюль подвернулся. Трах — опять беда!
…А может, и не беда? Может, напротив, маленькая награда за несчастливое лето? Тихий солнечный день с беззаботностью и свободой…
Стасик почти не удивился. Слишком плохо ему было, не до удивления. Но все же он растерялся немного. Сказал шепотом:
— Я… Стасик…
— Стасик — это кто? — Нет, не голос это был, а будто чья-то чужая мысль проникала в Стасика, щекотала в голове. — Стасик — это шарик?
— Сам ты шарик, — уже не сказал, а скорее подумал Стасик. Не обидно, а ласково, как неразумному малышу.
— Конечно, — отозвался тот. — Я шарик. А ты?
— Я… мальчик. Разве не видишь?
— Что значит — «не видишь»?
Ох, да у него же и глаз-то нет. И темнота здесь… И вообще — что же такое делается? Правда, что ли, шарик живой? Или в мозгах у Стасика что-то расклеилось? «Ну и пусть, — сумрачно подумал он. — Хуже не будет, потому что некуда хуже-то… А может, это я просто сам с собой разговариваю?..»
— Что значит — «не видишь»? Не ощущаешь импульс?
— А что такое импульс?
— Ты послал импульс. Очень плохой, с отрицательным потенциалом. И был резонанс, но без радости…
— Чего? — прошептал Стасик.
— Я подумал, что ты можешь погаснуть.
— Могу… — Стасик всхлипнул.
— Не надо. У нас резонанс. Тебе плохо — и мне плохо. Но с двух точек мы можем изменить частоту и трансформировать спектр. Или, в крайнем случае, нейтрализовать негативный фон…
— Не понимаю тебя, — вздохнул Стасик. — Ты будто с Луны свалился.
— Луна — это что?
— Ну что… планета… То есть шар такой, вокруг Земли летает… А Земля вокруг Солнца… Да я просто так сказал!
— Подожди. Я прощупаю твои локальные импульсы… Понял! Земля — голубой шарик. Луна — серый шарик. Оба — неконтактного типа… Нет, я не с Луны. Я вообще с другой грани Кристалла. Было трудно пробить межпространственный вакуум…
— Ты можешь по-человечески разговаривать? — жалобно спросил Стасик.
— Что такое «по-человечески»?
— Ну… от слова «человек». Не знаешь, что ли?
— Мальчик — это человек?
— Да… Только который еще не взрослый.
— Не достигший Возрастания? Тогда понятно… — Стасик ощутил в шарике вполне мальчишечий живой вздох. — Ясно, почему у нас резонанс… Тебе очень плохо?
— Еще бы…
— Ты выбит из привычной системы координат и лишен возможности принимать позитивные импульсы. Я правильно сделал вывод?
— Не знаю… Чича все время привязывается, гад такой…
— Подожди… Гад — это существо, обитающее во влажных областях голубого шара.
— Да здесь он обитает, в лагере! Каждый день лезут, житья нет… Он да еще несколько… Хрын этот, полудурок…
— Тоже гады?
— Еще бы!
— «Лезут» — это что? Действуют негативными импульсами?
Стасик опять вздохнул, вытер о голое плечо мокрую щеку.
— А ты не можешь воздействовать ответно?
— Ага, попробуй! Если один…
Шарик опять будто шевельнулся в ладони.
— Один и один — это не один. Ты и я… Можно рассчитать систему нейтрализации вредного воздействия гадов. Если они активно нарушают гармонию локальной структуры, можно расщепить их до уровня первичного вещества.
— Как это?
— Развеять в самую мелкую пыль!
— Ты разве можешь? — чуть усмехнулся Стасик.
Шарик ощутимо затяжелел.
— Еще не знаю, пока мой контакт на информационном уровне. Но можно попробовать.
Тогда Стасик испугался:
— Не надо… в пыль-то. Вот если бы напинать их…
— «Напинать» — это комплекс нейтрализующих мер ограниченного воздействия?
— Ага… — на всякий случай сказал Стасик. И подумал: «Это я сам с собой? Или правда — с ним?»
Шарик опять стал легким, но зато пульсировал в ладони, словно сердечко билось. Или это колотилась жилка под кожей? Чудо такое… «Один и один — не один. Ты и я…»
Шарик отозвался неслышно:
— Ты и я… Тебе лучше? Черное излучение прекратилось.
Стасик благодарно взял шарик в обе ладони. Как птенца… Далеко и хрипло затрубил горнист Володька Жухин. Отбой…
— Шарик, ты потом еще со мной поговоришь?
— Да.
Стасик сунул его под майку.
В палате он так и залез под одеяло — в пыльной майке. Укрылся с головой, перепрятал шарик под подушку. И там опять обнял его пальцами.
— Ты меня слышишь?
— Да. Воспринимаю.
— Шарик… Ты кто? Ты по правде… такой?
— Я… такой.
— Ты откуда появился?
— Я не появлялся. Я там. И я здесь. Сразу… Стасик! Я пока сам не могу понять.
— Что понять?
— Много. Про тебя и про себя.
— Про меня… я могу объяснить.
— Лучше я сам прощупаю твое информативное поле. А ты — мое.
— Я не умею…
— Тогда отключайся. У тебя циклический потенциал на исходе. Накопишь энергию — снова будет контакт…
Стасик хотел спросить о чем-то еще, но поплыл, поплыл в ласковой синей тьме среди неярких огоньков. Огоньки эти вдруг превратились в маленькие желтые окна. Словно засветился в сумраке уютный вечерний город… А потом всю ночь Стасику снились хорошие сны, но он их не запомнил…
Утром Стасик проснулся с ясным и радостным осознанием, что у него есть чудо, сказка, друг. Сунул руку под подушку.
— Шарик…
— Стасик…
И в этот миг Стасика накрыл тугой удар. Чужой подушкой.
— Вильсон! Чё возишься, опять поплыл в Сиксотное море? А ну, вставай! Матросы на зарядку не опаздывают, они герои!
И снова — трах подушкой! Так, что он слетел с кровати, а шарик запрыгал по половицам.
Стасик метнулся за шариком. Но тот был прыгучий, легкий, его пнули, поддали, он заскакал от койки к койке.
— Ура! Мишка, пасуй мне! Хрын, сюда, дурак!..
— Не надо! Отдайте! Ну, пожалуйста! Это мой!
— Не ври, Матрос!.. Ребя, это он вчера в первом отряде стырил! Они ругались: Вильсон пошел искать и не принес!..
— У, жулик! Прибрал — и под подушку!
— Ребята! Ну отдайте, он мой! Я его нашел!..
— А ты поймай! Попрыгай!
— Воришка зайка серенький за мячиком скакал!..
Как им доказать? Как их убедить — гогочущих, орущих, ненавистных? Чем хуже Матросу Вильсону, тем лучше им — веселящейся, вопящей толпе… Вертлявый Степка Мальчиков скачет по койке, как бешеный клоун, поднял над головой шарик:
— Эй, Матрос — накурился папирос! Поймай!
Стасик бросился к нему. А наперерез — глупый Хрын. Стасик пнул его так удачно, что он согнулся и засипел. А Степка кинул шарик другим!
— Отдайте!
— Что тут такое? А ну, смир-р-рна!
— Валерий Николаич, это Вильсон! То есть Скицын! Мячик у первоотрядников украл, а сейчас психует!
Валерий Николаевич — курчавый, цыганистый студент Валера, вожатый первого отряда — старался быть очень строгим. Иначе с этой «кучей опилков» не совладать.
— Кто украл? Ты, Скицын?
— Они врут! Я нашел!.. Он теперь мой, потому что… — «Господи, ну как объяснить? Как упросить?» — Не надо отбирать! Я за него все на свете отдам… Только пусть он будет мой!
Валера сунул шарик в карман. При общем нехорошем молчании. Стасик ухватился за его рукав:
— Валерий Николаич, отдайте! Я…
— А ну, отцепись! Смирно!
Стасик сказал с бессильным отчаянием:
— Какие вы все… прямо как фашисты.
Вожатый — бац его по щеке!
— Сопляк! Ты их видел, фашистов?!
— Видел… вы…
Снова — бац!
— Сволочи… — шепотом сказал Стасик. Было уже все равно.
— Во дает Вильсон, — заухмылялся Хрын.
Валерий Николаевич аж зашипел:
— В щелятник паршивца! Ш-шкура…
«Щелятник» — это кладовка за столовой. Туда сажали тех, кто натворил что-нибудь ужасное: например, курил и колхозный сарай с сеном поджег, как двое из первого отряда…
— Посиди, пока начальник не приедет! А там разберемся… Не идет? Тащите!
Ох, как бился, как извивался Стасик. Никогда с ним такого раньше не было. Криком и слезами хлестали из него горе, тоска и ярость. Мама, мамочка, ну что же это со мной делают!
Его втолкнули в изрезанную яркими щелями темноту, в запах гнилых рогож и сырых опилок. Сзади за дверью тяжело брякнула железная щеколда.
«Ох, Стасик, не дай тебе Бог услышать, как за спиной задвигается тюремный засов». И вот случилось. Услышал. Железный лязг разом отрубил все — как топором. Тихо стало, слезы кончились. Солнечные щели резали глаза. И не только глаза, а всего Стасика. Будто бритвами. Он зажмурился, закружилась голова. Стасик быстро лег на какие-то тряпки. От них воняло. Стасика затошнило, он перекатился на занозистые половицы. Лег ничком, уткнулся лицом в ладони. Он понимал, что дальше в жизни его ждет только плохое.
Шарик потерян навсегда.
За то, что обозвал Валерия, прощения не будет.
Лишь бы с мамой ничего не сделали. Могут ведь сказать: «Это вы научили сына обзывать советских вожатых фашистами?»
А с ним самим что сделают? Мальчишки про начальника лагеря говорят: «Малость контуженный». Он, когда злится, начинает дергать веком и заикаться. А потом давит из себя шипящий шепот: выносит приговор…
Если исключат и домой отправят, это не наказание, а счастье. Но счастья, конечно, не дождаться. Будет, наверно, самое жуткое — «стенка».
Есть такое специальное место на краю территории, за умывальниками, — разрушенный кирпичный сарай (раньше там колхозный локомобиль стоял). У его стены начальник выстраивает шеренгой самых злостных нарушителей режима. И стоят они там по стойке «смирно» иногда час, иногда два, а иногда и половину дня. И если бы просто так и ставили, а то ведь без всего, даже без трусов. А другие, даже девчонки, ходят смотреть. Мальчишки боятся и жалеют, а девчонки хихикают. А те, приговоренные, шелохнуться не смеют — хоть солнцепек, хоть комары. Потому что тех, кто не стоит смирно, начальник, если узнает, ведет «на беседу» в свою комнату. Через весь лагерь…
Дома Стасик не знал никаких унизительных наказаний. Отчим, хотя и рассказывал не раз, как его драли, сам никогда Стасика так воспитывать не пытался. Случалось, что заорет и даст пинка или тычка между лопаток. Но это даже не наказание, а просто ссора. Стасик в таких случаях отлетал в сторону и кричал в ответ что-нибудь такое: «Не имеете права, не отец! Подумаешь, размахался!» От мамы тоже изредка попадало — если у нее лопнет терпение, когда Стасик долго не идет за хлебом или «приклеился к книжке, а на уроки ему наплевать». Мама скручивала жгутом фартук и в сердцах — трах ненаглядное чадо по рубахе. Ну и что? Во-первых, фартук тут же раскручивался, во-вторых, Стасик хохотал и удирал…
К «стенке» Стасик, разумеется, не пойдет. Будет биться до смерти (оказывается, есть минуты, когда ее и не боишься, смерти-то)… Но только вот сил уже нет, чтобы отбиваться от врагов… Стасик заплакал и перевернулся на спину.
Щели погасли — солнце, наверное, в тучу ушло. И темнота теперь была глухая, тесная — давила, словно Стасика землей засыпали. Это был глухой сумрак неволи. И с той минуты Стасик всегда будет бояться тесных и темных помещений… Он собрал остатки сил, поднялся, чтобы грянуться телом о дверь. Но только слабо стукнулся плечом о доски и лег тут же у порога… Не выбрался Матрос Вильсон из черного трюма…
Что было дальше, Стасик знал с чужих слов.
Начальник должен был вернуться к обеду. И раньше его на американском вездеходе «додж» приехала в лагерь по каким-то делам важная женщина из профсоюза. Она была знакомая Юлия Генриховича, и тот уговорил взять его с собой, отпросился на работе. Мама приготовила для Стасика письмо и гостинцы. В лагере отчим спросил, где Стасик Скицын. Вожатые заюлили и хотели освободить его тайком. Но профсоюзная женщина почуяла неладное, и они с Юлием Генриховичем пошли за вожатыми. В дверях кладовки женщина отпихнула вожатых и схватила Стасика на руки.
— Да вы что, изверги! Мальчик весь горит!..
В «додже» Стасика сильно тошнило. И окутывал его липкий желто-зеленый туман, в котором трудно было дышать. Туман забивал горло и легкие несколько суток, и в нем, будто написанное размытой сажей, висело слово «дифтерит».
Больница была маленькая, двухэтажная. Две палаты для мальчиков, две для девочек. Десять дней Стасик лежал в палате «для тяжелых». Давил жар, давило удушье — темное, как запертая кладовка. Черное пространство, заключавшее в себя Стасика, иногда вытягивалось вместе с ним в длинную кишку, сворачивалось петлями, завязывалось в узлы. Натягивались жилы, выворачивало душу тошнотворным отчаянием…
Потом все это кончилось, он стал поправляться и сделался жильцом палаты «для выздоравливающих». Но впереди было еще больше месяца больнично-карантинного режима.
Ребята в палате оказались разные — и малыши, и два совсем больших семиклассника. Но все неплохие, спокойные, никто никого не обижал (был только вредный Эдька Скорчинов, но его скоро выписали). Девчонки из палаты напротив — тоже ничего. Иногда собирались вместе, рассказывали сказки и всякие истории. И вообще, говорили про всякое. В том числе и про бессмертие души — после того, как в «тяжелой» палате умер шестилетний мальчик и его осторожно вынесли под простыней на носилках…
А еще была книга. Про мальчика — Кима.
«Я Ким, Ким, Ким!..»
«Я — Стасик…»
«Я — Шарик…»
Теперь-то Стасик понимал, что Шарик — это был просто бред в начале болезни. И все же он вспоминал о нем с горьковатой нежностью.
В больнице тоже были шарики — бильярдные. Настольный бильярд стоял в коридоре второго этажа и скрашивал жизнь ребятам кто постарше. И Стасику иногда выпадало поиграть. Шары были совсем не похожи на пинг-понговый мячик — стальные, блестящие, тяжелые. И все-таки однажды один вдруг затеплел и знакомо толкнулся в ладони у Стасика. Тот испугался, быстро положил его на зеленое сукно. А потом пожалел об этом и подолгу держал шарики — то один, то другой. Но они были холодные…
Выписали Стасика к августу. В первые дни он просто растворялся в тихом счастье оттого, что наконец дома. А потом стало скучнее. Шли затяжные дожди, маме нездоровилось, она часто сердилась. Не на Стасика, а так, вообще. А он, отстоявши в хлебной очереди и натаскавши бидоном воды, читал десятый раз «Ночь перед Рождеством» или рисовал, а по вечерам вспоминал больничную палату, из которой недавно мечтал вырваться. Там — ребята, разговоры. Уютно там вместе. А в коридоре шарики — щелк, щелк… И Стасик начал мастерить свой бильярд. Возился до самых школьных дней. А там этот капсюль подвернулся. Трах — опять беда!
…А может, и не беда? Может, напротив, маленькая награда за несчастливое лето? Тихий солнечный день с беззаботностью и свободой…
Берег
Банный лог лишь вначале казался переулком. А потом стало ясно, что это улица: не спеша она прыгает по буграм вниз, виляет и не кончается. Каменные плиты, лесенки и заборы — в пятнах от солнца и тополей. Семена плывут в тихом воздухе… Чудо что за улица! Даже все плохое, что вспомнилось, забывается здесь почти сразу. И опять — спокойствие, чуточку ленивые и хорошие мысли…
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента