Лючка – она не то чтобы красавица, но уж-жасно обаятельная (это все говорят). С золотистыми кудрями, алым ртом, зелеными глазами. Вся такая тоненькая, будто девочка Суок из “Трех толстяков”. И улыбаться умеет так, что мальчишки млеют. Манеры у Люки отработаны. Она занимается в эстрадном детском ансамбле “Гадкие утята”, манерам там специально учат. И косметикой пользоваться учат. В ансамбле это не мода, а необходимость – чтобы танцоры и певцы выразительнее смотрелись на сцене. Так не раз объясняла Люка.

4

   Недавно я была на концерте “Гадких утят” во Дворце детского творчества – Люка меня туда почти насильно притащила, потому что к эстраде я совершенно равнодушна. Я высидела до конца и даже вежливо похвалила. А сейчас она опять принялась вспоминать это выступление.
   – Помнишь ту песню, “Еду-еду я…”? Ее теперь все напевают. Просто шлягер получился. Лучшее произведение нашего Костика.
   Костик (а еще “Костюньчик” и “Костячок-толстячок” – это не в глаза, конечно) был руководитель ансамбля. Кругленький, пожилой, но очень бодрый, с лысинкой-блюдцем и жизнерадостным лицом. В общем-то славный. Но песенку щадить я не стала. Она показалась мне такой глупой, что запомнилась от начала до конца. Даже привязалась и порой вертелась в голове.
 
Еду-еду я в авто
И гляжу на белый свет.
В поле зренья все не то
И тебя в том поле нет.
Ты меня не разлюби!
Би-би-би!
Би-би-би!
 
 
Я уселся в самолет
И гляжу я с высоты.
На душе тоска, как лед:
Где же ты? Где же ты?
Я страдаю на лету.
Ту-ту-ту!
Ту-ту-ту!
 
 
Я пешком по всей Земле
Обошел сто тысяч верст.
Плавал я на корабле,
Средь морей холодных мёрз.
На каком ты берегу?
Гу-гу-гу!
Гу-гу-гу!
 
 
Вот на берег я сошел
И смотрю – навстречу ты!
Сразу стало хорошо,
И в душе моей – цветы!
Расцвела моя мечта!
Тра-та-та!
Тра-та-та! 
 
   Мы с Лючкой подруги с незапамятных, с ясельных времен и поэтому не боимся говорить друг другу все, что думаем.
   – Ужасно примитивная песня. Для дикарей с острова Нямба-Бамба. “Би-би-би”, “гу-гу-гу”… А если бы последняя строчка была “И сошли мы с корабля”?
   Люка сморщила переносицу:
   – Фу! При ребенке…
   Я хмыкнула про себя. “Ребенок” в тех местах, где он бывает, слышит и не такое. Хотя… в самом деле нехорошо. Впрочем, Лоська заскребал сковородку и не обращал на нашу беседу внимания (или делал вид).
   Люка продолжила мое воспитание. Голосом нашей классной Олимпиада Андриановны:
   – Ты, Евгения, циничная особа. Несмотря на то, что из культурной семьи…
   – Не циничная, а прямолинейная. Сказано: “Не родись красивой, а родись правдивой”…
   – Не “правдивой”, а “счастливой”. Или ты думаешь, счастье там, где правда? – словно драматург Островский из учебника вопросила Лючка.
   – Ну, если судьба красотой не наградила… Хорошо вам в “Утятах”, вы там все такие… стройные и фотогеничные.
   Люка пригорюнилась и сказала, что им в ансамбле совсем не хорошо. Могут закрыть.
   – И все другие творческие коллективы тоже…
   – Почему?!
   – Из-за ППЦ. Ты разве ничего не слышала? Даже по вечернему каналу в местных “Новостях” говорили.
   Я ничего такого не слышала (и канал-то этот почти не смотрю, там только про грабежи и аварии на дорогах).
   – А что такое ППЦ?
   – Ну, темнота… Не “что”, а “кто”! “Полномочный представитель центра”. Из Москвы прислали чиновника, милицейского генерала, будет здесь главным. В столице недовольны, что у губернаторов стало слишком много власти, вот и рассылают по стране таких представителей, чтобы наблюдали и руководили. Укрепляли “стержень централизованной власти”.. Ты правда, что ли, не в курсе?
   – А при чем Дворец?
   – Да пойми же ты! Губернатор где располагается? В ре-зи-ден-ции! В бывшем роскошном доме миллионера Кунгурова, в памятнике старины. А его московский начальник разве захочет сидеть в обычном кабинете? Ему тоже резиденция нужна, да получше губернаторской, чтобы не потерять имидж. Вот и приглядели для него наш Дворец.
   – Совсем офонарели, да? Выгонять тыщу ребят ради одного генерала!
   – Во-первых, не тыщу, а почти две. А во вторых, ради не одного генерала, а со свитой. Знаешь, сколько у него будет заместителей! А у тех – свои заместители, референты, секретари, курьеры. Охрана… А дворцовские кружки, говорят, растолкают по разным клубам. Ну, их-то, может, и растолкают, а такие коллективы, как наш – куда? Театральный, оркестровый… В субботу все ребята и взрослые работники Дворца хотят пикеты устроить на площади. С плакатами.
   – Лючка, я тоже пойду!
   – Пойдем.
   – И я, – облизав вилку, сказал Лоська.
   – Обязательно, – сказала я. – Ты этого генерала сразу перепугаешь, такое чучело. Как ты ухитряешься извозиться за несколько минут? Иди умывайся…
   – Ладно. Спасибо за яичницу. И за торт… – Лоська выбрался из-за стола, поддернул штаны и пошел в ванную. Я за ним, чтобы умыть “чучело” собственноручно, а то измажет полотенце.
   Лоська не противился, только фыркал. Люка в это время убрала со стола. И сказала, что теперь ей “срочно надо еще в одно место”.
   – Вечером позвоню. Пока…
   Мы с Лоськой остались одни и посмотрели друг на друга.
   – Может, погуляем? – спросила я.
   – Давай!
   – А куда пойдем?
   – Может быть, туда… к дереву? – Он слегка затуманился. – Или… это слишком печально для дня рожденья, да?
   – Нормально…
   И мы пошли на пустырь за сгоревшей табачной фабрикой. Это было довольно далеко, но нам куда спешить? Мы брели по переулкам, где ярко, почти как в мае, вновь цвели одуванчики. Было солнечно, однако совсем не жарко, хорошо так. Говорили о недавнем телесериале про пришельцев (чепуха сплошная, одно и тоже, надоело), о том, что скоро в школу, а неохота; о моих глобусятах, о новом появлении НЛО над деревней Кулябкой, о сбежавшем из цирка трехметровом удаве (жаль, что поймали, не добрался до родины) и ни о чем серьезном.
   На пустыре, заваленном кирпичными грудами от разломанных домов было безлюдно, летали бабочки. Мы подошли к вековому полузасохшему тополю. В метре от него среди лопухов можно было разглядеть плоский полуметровый холмик, укрытый дерном. Мы сорвали несколько диких ромашек, положили на холмик. Постояли с полминуты. Лоська потянул меня за рукав:
   – Пойдем, покажу…
   В двух шагах стояла среди высокой сурепки оставшаяся от давних времен лавочка – доска на двух столбиках.
   – Вот… – На краю доски были выжжены кривые буковки: У м к а.
   Лоська сел, погладил надпись мизинцем. Я села рядышком… Конечно, это была прежде всего Лоськина печаль. А моя – уже через него. Ведь я-то даже не видела Умку живым. Но все равно… Мы посидели, помолчали. Потом, чтобы ослабить Лоськину грусть, я спросила:
   – В последней игре у тебя сколько было противников?
   – Много…
   – Ну и как? У всех выиграл.
   Лоська вздохнул:
   – Не… Одна ничья.
   Я ладонью прошлась по его волосам-сосулькам. Он сразу заулыбался. Осторожненько придвинулся плечом. Но почти тут же встряхнулся, вспомнил:
   – Домой пора. Мама придет на обед, скажет: где картошка?

Стеклянные океаны

1

   Дома было пусто и солнечно. Сверкал хрустальный глобусенок. Сверкали латунные замочкина футлярах подаренных авторучек. Я вспомнила, что так и не посмотрела: какую ручку преподнес мне дядя Костя. Бессовестная…
   …Дядя Костя – наш добрый знакомый. Когда он был в старших классах, занимался математикой с моим дедом, маминым отцом, и часто приходил к нему домой, в квартирку при институтском общежитии. Там и познакомился с девчонкой-дошкольницей Валей. Между ними завязалась вроде бы шутливая, но долгая дружба. Когда дед умер (маме было тогда всего восемь лет), Костя навещал “подружку-дюймовочку”, а потом писал ей письма из училища и с разных мест службы. Долгие годы он служил в окраинных областях. А вскоре после того, как погиб папа, дядя Костя перевелся в наш город. Стал заходить в гости и незаметно так опекать нас. Мама даже призналась, что однажды он сделал ей предложение.
   – И ты отказалась? – укоризненно спросил Илья. – Старый, да?
   Мама объяснила, что дело не в десяти годах разницы и что “Костя, чудесный человек”, но она не может забыть Сережу, нашего папу. Дядя Костя больше предложений не делал, но дружить с нами не перестал. По-прежнему заходил “на огонек”, занимался с Ильей немецким языком, а меня учил всяким полезным вещам и порой рассказывал интересные случаи из своей жизни.
   Был дядя Костя высокий, сутуловатый, с залысинами, похожий (так мне почему-то казалось) на учителя истории. Те, кто не знал, никогда бы не сказали, что он недавний военный, полковник в отставке. Во время афганской войны был дядя Костя командиром горно-стрелкового батальона, вернулся с медалями и орденом Красной звезды. Илюха однажды спросил: за что орден? Дядя Костя пожал плечами:
   – Сам не пойму. В героические схватки лишний раз не рвался. Главной задачей считал сохранить своих ребят…
   – Всех, наверно, там все равно было не сохранить… – насупленно подал голос Илья.
   – В том-то и беда… Непостижимое это дело: только что был живой паренек и вдруг – нет его… Слава Богу, тебе это не грозит.
   Когда Илюшке было семь лет, он с дружками на дворе пускал по воздуху “летающие блюдца” – жестяные крышки от консервных банок. Одна крышка чиркнула его по глазу. С той поры глаз плохо видел и случалось, что воспалялся. Сколько ни ходили по врачам, вылечить так и не смогли. Снаружи ничего не было заметно, но допризывная комиссия брата забраковала начисто. Мама сказала тогда: “Тут не знаешь даже, горевать или радоваться”. Илья не горевал и не радовался, он считал, что судьба есть судьба. Одно слово, философ…
   Да, но с чего это дядя Костя решил дарить авторучку? Раньше он придумывал подарки пооригинальнее. Я наконец открыла футляр… О-о-о!..
   Ручки не было. На малиновом бархате лежали шесть золотистых монеток!
   Не подумайте, будто я решила, что золотые! Ни на кой мне это не надо! Я увидела сразу, что на монетках – парусные кораблики. Разные!..
   К внутренней стороне крышки была прижата резинкой свернутая бумажка. Я раскрутила. Дядя Костя писал:
   “Свет Евгения! Мне ведомо, что ты не увлекаешься нумизматикой, но ведома также твоя любовь к парусам. Волею случая (от старого приятеля) эти иностранные денежки попали ко мне, и я решил, что они вполне годятся для именинного подарка. Из каких они краев и что там за корабли, ты разберешься лучше меня, я в таких вопросах профан. Прими поздравления и полный набор соответствующих пожеланий. Маме и новоиспеченному студиозусу – привет. Жму твою крепкую лапу. Приеду через неделю, забреду на чаек. Твой преданный поклонник К.П.”
   “К.П.” – значит, Константин Петрович, хотя мы с Ильей всегда звали его дядей Костей…
   Я, тая от тихого восторга, принялась разглядывать монетки. Они были небольшие – с российский двухрублевик или чуть поменьше. Но зато в два раза толще. Этакие металлические таблетки. Одна сторона у всех была почти одинаковая – портрет английской королевы (“QUEEN ELISABETH THE SECOND”), только годы выпуска разные – от 1991 до 1994. Зато на другой… То бригантина, то шхуна, то фрегат! Сверху по дуге шли слова: “BAILIWICK OF JERSEY”, а снизу – “ONE POUND”. Ну, понятно, один фунт. А что касается “Джерси”, то это, вроде бы, маленький остров, британское владение. Надо же, свою монету чеканит, как большое государство!.. По толстому ребристому боку тоже тянулась надпись: “INSULACAESAREA ”. Это было непонятно… Ну да ладно! Главное – парусники.
   Я положила монетки в ряд и почти сразу поняла: здесь почти все основные типы парусных судов. Конечно, не всякие там галиоты, каракки, флейты и каравеллы, а те, что входят в разряд современных: фрегат, барк, бриг, бригантина, две шхуны – марсельная и гафельная… Не было только баркентины. Может, серия неполная, или там, на острове Джерси, про баркентины не знали?
   И вообще что это за суда? Почему попали на монеты? Ведь не просто бриг там или шхуна, а со своими названиями. Крохотные подписи были выбиты под каждым корабликом. Кое-какие буковки были различимы (и цифры тоже – видимо, год постройки), но прочитать ни одно слово полностью я не могла. И – конечно же! – вспомнила про Лоськины “стеклянные океаны”. Схватила тяжелый прозрачный шарик. Материки были матовые, но океанов-то на Земле больше, чем суши! Буквы-микробы за выпуклым стеклом вмиг выросли – читай на здоровье!
   Вот какую эскадру подарил дядя Костя:
   Фрегат“Persy Douglas”. 1861.
   Бриг“Hebe”. 1861.
   Барк“Gemini”. 1864.
   Бригантина(шхуна-бриг) “Сentury”. 1866.
   Марсельнаяшхуна“Resolute”. 1877.
   Гафельнаяшхуна“Tickler”. 1899.
   Надо будет, конечно, узнать о них поподробнее. В словарях пошарю, в книжках. Но это потом. А пока я просто любовалась корабликами. Они были отчеканены на золотистом сплаве с такой ювелирной тонкостью, словно здесь работал какой-то “левша”.
   Этот мастер почти каждое судно изобразил с полной парусностью (только марсельная шхуна была без топселей).
   Я решила, что корабли идут под брамсельным ветром. Он такой, без штормового бешенства, ровный, упругий, позволяет нести брамсели – те, что высоко на брам-реях… Хотя нет, здесь я немного лукавила. Ведь на “Перси Дугласе”, “Джемини” и “Гебе” были поставлены и бом-брамсели. Значит и ветер – бом-брамсельный. Но мне эта приставка “бом” всегда не нравилась (есть в ней что-то легкомысленное). Просто “брамсельный ветер” звучит гораздо лучше. И я решила, что капитаны захотели рискнуть, поставили при брамсельном ветре и самые верхние паруса (а на “Резольюте”, кстати, не поставили, проявили благоразумие)…
   Я мурлыкала слегка переделанные строчки – “А ну-ка, брамсельный, пропой нам песню, ветер…” – и все разглядывала золотистую эскадру. То просто так, то через волшебный Лоськин глобус. Молодец дядя Костя! И молодец Лоська! Его стеклянные океаны – словно специально для сверкающих парусов! Одно к одному! Как только придет, сразу покажу ему монеты! Лоська, он понятливый. И брамсельный ветер он ощутит сразу…
   Вспомнилось, как мы познакомились…

2

   Это случилось в конце июня, когда я после скандала вернулась из летнего лагеря. Я “отходила от событий” и часто бродила по улицам одна, просто так. И забрела на пустырь у табачной фабрики. Я вообще люблю пустыри (ненормальная, да?) Мне кажется, там среди иван-чая и репейников прячется прошлая жизнь. Лежит невидимыми прозрачными пластами среди развалин домов, над кучами мусора, над раскиданными в траве ненужными вещами. Ну, не сама жизнь, а память о ней… А разве это не одно и то же? Только память – это прошлая жизнь. Она от нынешней отличается лишь тем, что в ней ничего нельзя изменить. Ни плохое, ни хорошее. Я стараюсь вспоминать хорошее. Например, как мы с Илюшкой сидим на лодочных мостках, бултыхаем ногами и хохочем, а папа наводит аппарат. Пусть это будет всегда
   Так вот я бродила, шебурша джинсами по лопухам и желтоголовой пижме, и вышла к большущему тополю. Некоторые ветки его были сухие, а на других – редкие листья. Старик уже. Но у могучего ствола курчавилась молодая поросль.
   За этой порослью сопел и копался в земле мальчишка лет девяти. Или десяти. Чуть постарше тех, с кем я дружила в лагере. Он был в мешковатой рыжей майке, широченных штанах до колен, нечесанный и, кажется, сердитый. Я села в трех шагах от него на косую лавочку. Мальчишка глянул через плечо и снова согнулся. Майка натянулась на спине, проступили позвонки.
   – Ты что делаешь? – тихонько спросила я.
   Он не огрызнулся, просто сказал, не оглянувшись:
   – Рою…
   – Клад ищешь, да?
   Он дернул спиной: чего, мол, чепуху-то молоть? И продолжал ковырять землю походной лопаткой. Потом негромко выговорил:
   – Кота хороню…
   – Какого кота? – У меня почему-то натянулись нервы. Мальчишка выпрямился, встал ко мне в полоборота, подбородком показал на лежавший в подорожниках тряпичный сверток. Я шагнула, села на корточки, мальчишка тоже. Быстро глянул на меня, подумал секунду и откинул края цветастой тряпицы. На ситцевом лоскуте лежал худой серый кот со славной мордашкой. Он будто спал, прижав к свалявшейся на груди шерсти согнутые лапы. Но через голову от уха до шеи тянулся рубец с засохшей кровью
   – Кто его так? – шепнула я.
   Мальчишка сипло сказал:
   – Если бы я знал…
   – Это твой кот?
   Он мотнул головой с темными волосами-сосульками.
   – Нет. Наверно, он ничей, сам по себе… Просто мы тут встречались. Первый раз еще в апреле, а дальше почти каждый день. Я ему поесть приносил… А потом мы сидели рядышком… Знаешь, он иногда терся мордой о рукав и мурчал… А сегодня я пришел, а он лежит… вот такой… Кому помешал? – Мальчишка переглотнул, кожа на его тонком горле дернулась. Но он не заплакал. Я тоже переглотнула.
   Казалось, ну какая тут печаль? И кот незнакомый, и… столько всего было в жизни, по-настоящему горького. Здесь-то чего слезы глотать. А вот надо же, заскребло…
   Я осторожно закрыла беднягу краями лоскута. Глянула на мальчишку. Он опустил лицо и стал дуть на ладони – видать, намозолил. Я посмотрела на ямку, которую он старался вырыть – она была совсем неглубокая..
   – Давай помогу.
   – Помоги, если хочешь. Я только полминуты передохну…
   Лопатка была довольно острая. Легко резала тонкие корни и глинистые комки. Но это у меня легко. Надо сказать, я сильная. А у мальчонки-то руки-прутики. И все же он очень скоро сказал;
   – Ну, все. Теперь я.
   – Подожди. Я же только начала.
   – Нет, теперь я… – И потянул лопатку. Я отдала, но через минуту взяла снова. Скоро мы углубились больше, чем на полметра.
   – Хватит, наверно? – выдохнула я.
   – Да… – Он опять приоткрыл кота, быстро, почти украдкой, погладил его, завернул, поднял, прижал к груди. – Я сейчас… положу.
   – Постой…
   Я быстро отошла, нарвала лопухов, застелила внутри рыжую от глины яму (из нее почему-то пахло картофельными грядками).
   Мы вместе уложили кота. И сверху тоже закрыли лопухами. Потом засыпали – мальчишка лопаткой, я ладонями. Слегка прихлопали землю.
   – Давай положим сверху дерн…
   Мальчишка смотрел вопросительно: не знал, наверно, что такое дерн. Глаза у него были странные – темно синие, с длинным разрезом, почти до висков. Как на портретах персонажей древне-индийского эпоса (а, может, вообще как у инопланетянина). Нос же – совсем не индийский, “ванькин”, картошка с двумя дырками… Я лопаткой вырубила прямоугольник земляного слоя с подорожниками и клевером. Мальчишка понял, стал помогать, мы вместе уложили дерновый пласт на глину. Выпрямились.
   – А не слишком заметно? – Он опасливо глянул из-за плеча. – Вдруг разроет кто-нибудь. Назло…
   – Кто не знает, не обратит внимания…
   Кажется, мальчишка всхлипнул. Чуть-чуть.
   – Знаешь, все-таки хорошо, что он жил на свете, – сказала я. – Он тебя радовал. Ты будешь его помнить. И получится, будто он все еще живет…
   Мальчишка то ли кивнул, то ли уронил голову. Шепнул:
   – Да… Я… наверно, буду сюда приходить…
   – А как его звали… то есть как зовут?
   – Как по правде, не знаю. А я звал “Умка”. Он откликался.
   – Значит, Умка и есть… А тебя как звать?
   Он сказал без охоты, но сразу:
   – Лоська.
   – Это… от какого полного имени?
   – Все-во-лод… – толчками выдохнул он шепот.
   – Тогда почему не Сева? – Я говорила, чтобы отвлечь его, потому что боялась: вдруг заплачет (да и сама могла).
   – Не знаю… – устало выговорил Лоська. – Так зовут с давних пор… А иногда – “Лосёнок”. Это мама…
   В нем, несмотря на беспризорный вид, не было никакой ощетиненности. К другому такому попробуй сунуться с вопросами, пошлет на край света и еще добавит вслед. А этот… может, просто обмяк от горя?.. Имя “Лосёнок” ему подходило. Такой же лобастый, губастый, с тонкими ногами-руками и, кажется, доверчивый. Ну, наверно, не со всяким доверчивый, но со мной-то по-хорошему…
   – А я Женя. – И добавила, чтобы внести ясность. – Мезенцева.
   Лоська понял. И, кажется, чуть улыбнулся:
   – Я сперва подумал, что ты парень. Не разглядел.
   – Немудрено… – хмыкнула я. В самом деле – волосы, подстриженные по уши, джинсы, мальчишечья футболка. И под футболкой… ничегошеньки незаметно. Разве если только очень приглядеться…
   – Нет, теперь-то я понял, – Лоська улыбнулся заметнее. – Парни такими не бывают.
   – Какими “такими”?
   – Ну… ты заботливая. – И он втянул воздух носом-картошкой.
   Я с облечением сменила тон:
   – Да. Очень заботливая. И главная забота о твоем умывании. Посмотри, ты весь перемазанный.
   Он и правда был в земле и глине, в травяном соке, в прилипших стеблях и листиках. Даже в волосах глиняные крошки.
   Лоська не стал спорить.
   – Да, здесь недалеко есть колонка.
   – Какая колонка! Тебе надо в ванну с головой!
   – Во-первых, – сказал Лоська отчетливо, – нет у нас дома никакой ванны. Во-вторых, я не смогу попасть домой. Я забыл надеть на шею ключ, захлопнул дверь, а мама придет лишь вечером.
   Я про себя отметила, какая у Лоськи правильная речь, вовсе не уличный “базар”. Даже сказал “надеть”, а не “одеть”, что и среди нынешних тележурналистов редкость. Поучиться бы у мальчишки депутатам всех мастей с их “намерениями”, “в этой связи” , “властямипредержащими”,“возбужденными делами”, с их “эканьем” и “меканьем”… Но речь речью, а чумазости от этого не меньше.
   – Пойдем-ка, Лоська, ко мне.
   – Да ну… – он впервые заметно смутился. Вытащил из сандалеты ступню, начал чесать правой пяткой левое черное колено. – Зачем…
   – Отмоешься, поедим чего-нибудь… Не бродить же тебе таким пугалом до вечера.
   – К сожалению, я всегда пугало, – равнодушно сообщил он. И вдруг согласился: – Хорошо, пойдем.
   Сперва я думала, что его толкнуло на согласие это мое “поедим чего-нибудь”. И только много позже поняла: нет, наверно, не только это…
   Мы с минуту еще постояли над дерновым холмиком. Я сама не заметила, как положила руку на Лоськино плечо. И он этого, кажется, не заметил. Потом пошли мы к улице Машинистов. Лоська не спрашивал, далеко ли. Сперва шел молча, а потом стал рассказывать про Умку. Уже без слезинок в голосе, а словно о живом. Как Умка ждал его каждый день на лавочке, как деликатно, без жадности, принимал угощение: остатки рыбных консервов, вареную картошку, селедочные головы и обрезки колбасы. Как играл, будто котенок, сделанными из травы “мышками”, как иногда (не часто, правда) просился на руки и клал голову на Лоськино плечо… А при прощании Умка вел себя спокойно, никогда не увязывался следом.
   – А ты не думал взять его домой?
   – Нет… Мне кажется, он не хотел. Он был вольный кот, гулял сам по себе, как в той сказке…
   Я подивилась, что Лоська знает Киплинга. Не ведала еще тогда, какой он книгочей.
   В подъезде Лоська оробел опять:
   – А дома у тебя кто-нибудь есть?
   – Никого нет. Шагай…

3

   Я ввела его в ванную, велела “отдраивать себя как следует”, но потом увидела в открытую дверь, как осторожно он трогает мокрыми пальцами перемазанные щеки и шагнула через порог.
   – Ну-ка, радость моя…
   Сдернула с грязнули майку, нагнула его над ванной, пустила тугую горячую струю, взяла мыло. Лоська не упирался, только один раз дурашливым шепотом сказал “спасите”. Я вымыла ему голову, оттерла тощие плечи и спину. Отскребла суровой мочалкой грязь с локтей и коленей Подумала, что надо бы постирать его штаны и майку, но не решилась. Ладно, все же чище стал… Я сама вытерла его махровым полотенцем.
   Фыркая толстыми губами, Лоська сказал:
   – Женя, у тебя, наверно, есть брат…
   – Есть.
   – Ты его так же мочалишь?
   – Его помочалишь! Ему семнадцать лет.
   – У-у… Я думал, вроде меня.
   – Обормотов “вроде тебя” мне приходилось мочалить в лагере. Подшефных из младшего отряда. Они тоже собирали на себя пыль, песок и глину. И чуть что бежали ко мне, потому что свою вожатую боялись…
   – А я никогда не был в лагере…
   – Тебе повезло… Ты как относишься к сосискам? Правда они в целлофановой шкуре.
   Лоська скромно признался, что к сосискам в любой шкуре он относится хорошо. И вообще к любой еде. Особенно “когда толком не позавтракал и ни крошки не обедал”.
   После обеда он без всякой просьбы помог мне вымыть тарелки (видать, привычное дело) и сказал, что пойдет.
   – Куда ты спешишь? Ключа-то нет, а до вечера далеко.
   – Так. Погуляю…
   “Уличное дитя все-таки…”
   – Хочешь провожу тебя?
   Лоська быстро вскинул “марсианские” глаза.
   – Да. Хочу.
   Мы опять побрели переулками – почти молча, с отдельными редкими словами. И оказались в начале Рябинового бульвара. Направо тянулись вдоль аллеи ряды торговцев-художников, а слева был неработающий фонтан и площадка со скамейками. Мы присели на бетонный край бассейна.
   – Женя, хочешь мороженого?
   – У тебя что, деньги есть?