Страница:
Одной четвертью печь выходила в комнату наших соседей Шалимовых. Другой – в каморку дяди Бори (там и была дверца). Почти половиною – в большую комнату, которая по старой довоенной привычке называлась "столовая". А еще одной, очень маленькой частью – в узкую, словно коридор, "спальню".
В этой «спальне» мы с мамой обычно и жили, в то давнее военное и послевоенное время. А в «столовой» обитали квартиранты.
К нашей, самой маленькой части голландки примыкал дымоход печки-плиты. Эта плита – тоже неотъемлемая часть моего детства. Сколько раз я жарил на плоской раскаленной поверхности картофельные ломтики, посыпанные солью! (Крупинки соли, бывало, громко стреляли). Сколько часов провел у приоткрытой дверцы, за которой гудел огонь и потрескивали поленья!
Эту дверцу я отчетливо помню до сих пор. У нее была разболтанная овальная ручка с узором в виде ромашки. Когда дрова разгорались, дверца накалялась и ручка тоже делалась горячей. Брать ее можно было только тряпкой или варежкой. Или осторожно и быстро хватать помусоленными пальцами (а потом дуть на них). Посреди дверцы была отлита пятиконечная звезда с серпом и молотом. Под звездой тянулась надпись: "Каслинский з-д". Верхняя часть надписи была как бы ограничена дугой: первая буква большая, потом все ниже, ниже, и так до середины. А потом буквы снова подрастали.
Под надписью располагались в ряд овальные отверстия. Их было десять. Они казались мне похожими на иллюминаторы океанского парохода (только крошечные). Каждый иллюминатор был окаймлен выпуклым ободком.
Когда горели дрова, иллюминаторы светились оранжевым праздничным светом. Свет вздрагивал, пламя казалось живым. Согласитесь, это очень здорово – сидеть у печки на твердых поленьях и смотреть, как трепещут в маленьких оконцах огненные блики.
И песня "Бьется в тесной печурке огонь" была мне очень понятна.
Но все же огня в иллюминаторах было маловато, и, случалось, я приоткрывал дверцу. Дальше – больше: я совал в огонь прутик, а потом вынимал его. Конец прутика становился пунцовым угольком. От него бежал к потолку тонкий дымок.
– Опять ты устраиваешь свою иллюминацию! – Это мама. Но пока не очень сердито. Можно и правда устроить иллюминацию: помахать прутиком в воздухе. Тлеющий кончик выписывает зигзаги, кольца и всякие таинственные знаки. Словно буквы незнакомого языка.
– Дыму-то напустил! Прекрати сию минуту!
– Ага… Сейчас… Я еще маленько…
Огненный рисунок становится стремительным и густым – ну, просто раскаленное кружево.
– Славка! Ну что за непутевый ребенок! Хочешь устроить пожар?
– Не хочу, не хочу… – Я толкаю прут в печку. Закрываю глаза, и в наступившем сумраке еще долго висят передо мной зеленые отпечатки огненного письма…
Однажды дверца нашей плиты устроила мне коварную шуточку. И не когда-нибудь, а в день моего рождения. Мне тогда стукнуло пять лет.
К этой торжественной дате мама сшила мне нарядную черную курточку. С вельветовой вставкой на груди. Я утром, полный именинной радости, надел обновку и ходил – ну, просто юный принц. Мама в тот день была дома, отпросилась с работы в своем женотделе военкомата. На плите булькала сладкая тыквенная каша и пыхтел чайник с какао: горсточку этого волшебного порошка мама получила то ли в пайке, то ли по линии американской помощи.
От какао пахло так, что я то и дело облизывался, сидя у печной дверцы. Потом не выдержал, встал и потянулся носом к чайнику. Чайник сердито пфыкнул. Я отскочил. Оправил на себе курточку. И обомлел. На суконном подоле виднелись две ярко-коричневые буквы О.
Это, значит, курточка коснулась дверцы и раскаленные ободки глазков отпечатались на сукне. Я осторожно тронул прожженные места мизинцем. Серединки кружочков послушно вывалились.
На ослабевших ногах я отошел от печки. Сбросил валенки. Лег на кровать – носом к стене. Горе и страх навалились на меня как глухие ватные одеяла.
– Ты что притих? – забеспокоилась мама.
– Что-то голова болит, – сипло соврал я.
– Еще не легче! В такой-то день… Миля, принеси градусник.
Старшая сестра с градусником прибежала из соседней комнаты.
– Ну-ка, расстегни курточку.
Я сел на кровати.
– Не надо. Ничего у меня не болит. У меня… вот. Делайте со мной, что хотите, но я не виноват…
Боже ты мой, как возликовали мама и Людмила. Еще бы! Вместо скарлатины, менингита и воспаления легких – какие-то несчастные дырки на сукне!
– Глупый малыш… – Они тискали меня по очереди. И лишь тогда у меня намокли глаза…
Тут же на курточку были поставлены заплатки, и ко мне вернулось именинное настроение. Тем более, что, кроме несчастливой обновки, были и другие подарки. В том числе книга "Гулливер у лилипутов" от соседа Лешки Шалимова. Малость потрепанная, зато сразу видно – ужасно интересная: с кораблями и всякими занимательными событиями.
Поэтому на печную дверцу я не обиделся (в конце концов, сам виноват). И в тот же вечер, сидя у плиты, я читал о приключениях Гулливера. Читал с величайшим удовольствием, тем более, что буквы были очень крупные.
Но печка-плита была исключительно наша, семейная. А круглая голландка согревала весь дом. Она была центром нашего маленького мироздания под названием "Улица Герцена, пятьдесят девять". И никого не удивляло, что к жильцам «столовой» то и дело захаживали соседи – постоять у печи, прислонившись к ней спиною, погреться и поговорить о событиях на фронте или о кинофильме "Кащей Бессмертный", где в образе Кащея показан сам фашистский фюрер. И послушать, как хрипит и сотрясается репродуктор – от московских салютов в честь новых побед Красной Армии.
Печь от пола до потолка была выкрашена до войны серебристой краской. За несколько лет краска потускнела и облупилась. А на высоте половины человеческого роста была вытерта совсем, и там чернело пятно отполированного железа. В этом месте любители, погреться касались печи наиболее выпуклой частью тела. А поскольку рост любителей был самый разный, то пятно получилось обширным.
…Когда кончилась война, а я пошел в первый класс, в «столовой» поселились мамины знакомые – Вогуловы. Это были дядя Степан – инвалид и пьяница, его жена тетя Зоя – всегда недовольная мужем, и две их дочери. Отличница Аля была шестиклассницей, а бестолковая и много о себе воображающая Римка училась в третьем.
Мои брат и сестра в ту пору были в Одессе, в политехническом институте, мама приходила с работы поздно, поэтому по вечерам я «пасся» у Вогуловых. Чаще всего шлифовал известном местом любимую печку.
Аля в это время читала вслух. Вроде бы не специально для окружающих, просто она так готовила домашние зада-ния по литературе. Но все слушали ее со вниманием. И я слушал.
Правда, первое чтение не понравилось мне. Это было «Детство» Максима Горького. Конечно же, всем известный эпизод, когда дед выпорол сперва внука Сашу, а потом и будущего знаменитого писателя. Я будто своими глазами увидел затхлую полутемную кухню, где свершались зловещие приготовления казни. Ощутил вязкий стыд, томительный страх и беспомощность т е х мальчишек. И эта боль, этот крик… Я бы ушел, но какая-то темная сила не отпускала: словно сам был там на очереди, после мальчика Алеши…
Зачем писать про такое! А самое непонятное было: как Алеша после э т о г о мог помириться с дедом? Как мог его простить?
Зато в следующий раз был "Бежин луг". С его теплой летней ночью, с дыханьем лошадей в сумраке, с потрескиванием огня (почти как в нашей печке) и страшноватыми, но ужасно интересными историями, которые рассказывали у остра деревенские ребята!.. По прав-де говоря, я так и не стал большим почитателем Тургенева, но "Бежин луг" еще с той поры люблю от души.
Потом Аля читала "Тараса Бульбу". Вот это да! Сплошные героические битвы! Жаль, конечно, что все там погибли, зато перед этим как славно побеждали врагов!.. Непонятно только, с чего вдруг казаки воевали с поляками? Ведь в нынешней войне поляки были "за нас". Но Аля разъяснила, что, во-первых, происходило это очень давно, а, во-вторых, казаки воевали с "ляхами", которые были «буржуи» и "белополяки"…
А дальше вечерние чтения стали уже обычаем. Аля бралась теперь не только за школьную хрестоматию. Помню повесть Джека Лондона "Белый клык" (дух захватывало!), книжку «Рыжик» о беспризорном мальчишке, который жил до революции, "Белеет парус одинокий" – про двух друзей, Петю и Гаврика…
Но крепче всего запомнился Гек Финн, который с негром Джимом путешествовал по широкой таинственной Миссисипи. Сколько там было загадок и страшных приключений! Даже холодок пробирал между лопаток (несмотря на теплую печку), когда Аля приглушенным голосом читала о плавающем доме с мертвецом, а по закрытым ставням скребла колючими пальцами февральская метелица…
Историей Геккельберри Финна и закончились эти книжные вечера. Мы с мамой и новым ее мужем, Артуром Сергеевичем, переехали на Смоленскую улицу. Не так уж далеко, за три квартала от родного моего дома. Но сперва мне показалось – в дальние дали.
2
3
В этой «спальне» мы с мамой обычно и жили, в то давнее военное и послевоенное время. А в «столовой» обитали квартиранты.
К нашей, самой маленькой части голландки примыкал дымоход печки-плиты. Эта плита – тоже неотъемлемая часть моего детства. Сколько раз я жарил на плоской раскаленной поверхности картофельные ломтики, посыпанные солью! (Крупинки соли, бывало, громко стреляли). Сколько часов провел у приоткрытой дверцы, за которой гудел огонь и потрескивали поленья!
Эту дверцу я отчетливо помню до сих пор. У нее была разболтанная овальная ручка с узором в виде ромашки. Когда дрова разгорались, дверца накалялась и ручка тоже делалась горячей. Брать ее можно было только тряпкой или варежкой. Или осторожно и быстро хватать помусоленными пальцами (а потом дуть на них). Посреди дверцы была отлита пятиконечная звезда с серпом и молотом. Под звездой тянулась надпись: "Каслинский з-д". Верхняя часть надписи была как бы ограничена дугой: первая буква большая, потом все ниже, ниже, и так до середины. А потом буквы снова подрастали.
Под надписью располагались в ряд овальные отверстия. Их было десять. Они казались мне похожими на иллюминаторы океанского парохода (только крошечные). Каждый иллюминатор был окаймлен выпуклым ободком.
Когда горели дрова, иллюминаторы светились оранжевым праздничным светом. Свет вздрагивал, пламя казалось живым. Согласитесь, это очень здорово – сидеть у печки на твердых поленьях и смотреть, как трепещут в маленьких оконцах огненные блики.
И песня "Бьется в тесной печурке огонь" была мне очень понятна.
Но все же огня в иллюминаторах было маловато, и, случалось, я приоткрывал дверцу. Дальше – больше: я совал в огонь прутик, а потом вынимал его. Конец прутика становился пунцовым угольком. От него бежал к потолку тонкий дымок.
– Опять ты устраиваешь свою иллюминацию! – Это мама. Но пока не очень сердито. Можно и правда устроить иллюминацию: помахать прутиком в воздухе. Тлеющий кончик выписывает зигзаги, кольца и всякие таинственные знаки. Словно буквы незнакомого языка.
– Дыму-то напустил! Прекрати сию минуту!
– Ага… Сейчас… Я еще маленько…
Огненный рисунок становится стремительным и густым – ну, просто раскаленное кружево.
– Славка! Ну что за непутевый ребенок! Хочешь устроить пожар?
– Не хочу, не хочу… – Я толкаю прут в печку. Закрываю глаза, и в наступившем сумраке еще долго висят передо мной зеленые отпечатки огненного письма…
Однажды дверца нашей плиты устроила мне коварную шуточку. И не когда-нибудь, а в день моего рождения. Мне тогда стукнуло пять лет.
К этой торжественной дате мама сшила мне нарядную черную курточку. С вельветовой вставкой на груди. Я утром, полный именинной радости, надел обновку и ходил – ну, просто юный принц. Мама в тот день была дома, отпросилась с работы в своем женотделе военкомата. На плите булькала сладкая тыквенная каша и пыхтел чайник с какао: горсточку этого волшебного порошка мама получила то ли в пайке, то ли по линии американской помощи.
От какао пахло так, что я то и дело облизывался, сидя у печной дверцы. Потом не выдержал, встал и потянулся носом к чайнику. Чайник сердито пфыкнул. Я отскочил. Оправил на себе курточку. И обомлел. На суконном подоле виднелись две ярко-коричневые буквы О.
Это, значит, курточка коснулась дверцы и раскаленные ободки глазков отпечатались на сукне. Я осторожно тронул прожженные места мизинцем. Серединки кружочков послушно вывалились.
На ослабевших ногах я отошел от печки. Сбросил валенки. Лег на кровать – носом к стене. Горе и страх навалились на меня как глухие ватные одеяла.
– Ты что притих? – забеспокоилась мама.
– Что-то голова болит, – сипло соврал я.
– Еще не легче! В такой-то день… Миля, принеси градусник.
Старшая сестра с градусником прибежала из соседней комнаты.
– Ну-ка, расстегни курточку.
Я сел на кровати.
– Не надо. Ничего у меня не болит. У меня… вот. Делайте со мной, что хотите, но я не виноват…
Боже ты мой, как возликовали мама и Людмила. Еще бы! Вместо скарлатины, менингита и воспаления легких – какие-то несчастные дырки на сукне!
– Глупый малыш… – Они тискали меня по очереди. И лишь тогда у меня намокли глаза…
Тут же на курточку были поставлены заплатки, и ко мне вернулось именинное настроение. Тем более, что, кроме несчастливой обновки, были и другие подарки. В том числе книга "Гулливер у лилипутов" от соседа Лешки Шалимова. Малость потрепанная, зато сразу видно – ужасно интересная: с кораблями и всякими занимательными событиями.
Поэтому на печную дверцу я не обиделся (в конце концов, сам виноват). И в тот же вечер, сидя у плиты, я читал о приключениях Гулливера. Читал с величайшим удовольствием, тем более, что буквы были очень крупные.
Но печка-плита была исключительно наша, семейная. А круглая голландка согревала весь дом. Она была центром нашего маленького мироздания под названием "Улица Герцена, пятьдесят девять". И никого не удивляло, что к жильцам «столовой» то и дело захаживали соседи – постоять у печи, прислонившись к ней спиною, погреться и поговорить о событиях на фронте или о кинофильме "Кащей Бессмертный", где в образе Кащея показан сам фашистский фюрер. И послушать, как хрипит и сотрясается репродуктор – от московских салютов в честь новых побед Красной Армии.
Печь от пола до потолка была выкрашена до войны серебристой краской. За несколько лет краска потускнела и облупилась. А на высоте половины человеческого роста была вытерта совсем, и там чернело пятно отполированного железа. В этом месте любители, погреться касались печи наиболее выпуклой частью тела. А поскольку рост любителей был самый разный, то пятно получилось обширным.
…Когда кончилась война, а я пошел в первый класс, в «столовой» поселились мамины знакомые – Вогуловы. Это были дядя Степан – инвалид и пьяница, его жена тетя Зоя – всегда недовольная мужем, и две их дочери. Отличница Аля была шестиклассницей, а бестолковая и много о себе воображающая Римка училась в третьем.
Мои брат и сестра в ту пору были в Одессе, в политехническом институте, мама приходила с работы поздно, поэтому по вечерам я «пасся» у Вогуловых. Чаще всего шлифовал известном местом любимую печку.
Аля в это время читала вслух. Вроде бы не специально для окружающих, просто она так готовила домашние зада-ния по литературе. Но все слушали ее со вниманием. И я слушал.
Правда, первое чтение не понравилось мне. Это было «Детство» Максима Горького. Конечно же, всем известный эпизод, когда дед выпорол сперва внука Сашу, а потом и будущего знаменитого писателя. Я будто своими глазами увидел затхлую полутемную кухню, где свершались зловещие приготовления казни. Ощутил вязкий стыд, томительный страх и беспомощность т е х мальчишек. И эта боль, этот крик… Я бы ушел, но какая-то темная сила не отпускала: словно сам был там на очереди, после мальчика Алеши…
Зачем писать про такое! А самое непонятное было: как Алеша после э т о г о мог помириться с дедом? Как мог его простить?
Зато в следующий раз был "Бежин луг". С его теплой летней ночью, с дыханьем лошадей в сумраке, с потрескиванием огня (почти как в нашей печке) и страшноватыми, но ужасно интересными историями, которые рассказывали у остра деревенские ребята!.. По прав-де говоря, я так и не стал большим почитателем Тургенева, но "Бежин луг" еще с той поры люблю от души.
Потом Аля читала "Тараса Бульбу". Вот это да! Сплошные героические битвы! Жаль, конечно, что все там погибли, зато перед этим как славно побеждали врагов!.. Непонятно только, с чего вдруг казаки воевали с поляками? Ведь в нынешней войне поляки были "за нас". Но Аля разъяснила, что, во-первых, происходило это очень давно, а, во-вторых, казаки воевали с "ляхами", которые были «буржуи» и "белополяки"…
А дальше вечерние чтения стали уже обычаем. Аля бралась теперь не только за школьную хрестоматию. Помню повесть Джека Лондона "Белый клык" (дух захватывало!), книжку «Рыжик» о беспризорном мальчишке, который жил до революции, "Белеет парус одинокий" – про двух друзей, Петю и Гаврика…
Но крепче всего запомнился Гек Финн, который с негром Джимом путешествовал по широкой таинственной Миссисипи. Сколько там было загадок и страшных приключений! Даже холодок пробирал между лопаток (несмотря на теплую печку), когда Аля приглушенным голосом читала о плавающем доме с мертвецом, а по закрытым ставням скребла колючими пальцами февральская метелица…
Историей Геккельберри Финна и закончились эти книжные вечера. Мы с мамой и новым ее мужем, Артуром Сергеевичем, переехали на Смоленскую улицу. Не так уж далеко, за три квартала от родного моего дома. Но сперва мне показалось – в дальние дали.
2
Дом, где стали мы жить, тоже был деревянный, одноэтажный. Комната наша оказалась небольшой, с одним окном. Она располагалась в конце тесного коридора, в котором пахло чем-то чужим, непривычным: не то какой-то едкой мазью, не то нафталином. По обе стороны от коридора и нашей комнатки располагались квартиры хозяев дома: дяди Вити и дяди Мити. Это были братья. Их женами были две сестры: тетя Рая и тетя Зина. Они-то по-настоящему и хозяйничали в доме. А «мужики» занимались огородом с грядками самосада (выращивали на продажу), охотой и рыбной ловлей. На охоте Артур Сергеевич с ними и познакомился.
Дядю Митю вскоре после нашего приезда посадили. Он, тихий и безответный, всегда слушался своей Зины, а она посылала его торговать на рынке всякой мелочью: гребешками, пуговицами, зеркальцами и резинками для чулок. Это называлось "спекуляция". Однажды к дяде Мите придралась тетка-милиционерша, отвела его в отделение, и вскоре состоялся суд. Здание суда было совсем близко от нас, на углу Смоленской и Первомайской. Кирпичное, двухэтажное, нелепое какое-то – с маленькими окнами и скошенными под острым углом стенами. После случая с дядей Митей оно казалось мне зловещим, грозящим неожиданными бедами. Я рядом с этим домом чувствовал себя неизвестно в чем виноватым и старался скорее пройти мимо.
Однажды я увидел, как из дверей суда выскочил стриженный под машинку дядька и помчался через дорогу. Следом выбежали милиционеры. Один оглушительно выстрелил в воздух из нагана.
Через несколько минут беглеца повели обратно. Два «мильтона» крепко держали его под локти, а тот, что с наганом, шел следом, почему-то плевался и хмуро говорил:
– А ну, разойдитесь, граждане…
У суда стояло немало любопытного народа, и какой-то мужчина сочувственно окликнул беглеца:
– Чё, Федя, захомутали?
– Ни фига! – бодро отозвался Федя, мотая стриженной башкой (впрочем, сказал он не "ни фига", а покрепче, конечно). – Нога подвернулась, падла, а то бы ушел.
– Теперь намотают не меньше, чем десятку.
– Ништяк, перезимуем… – И оскалился на милиционера, который ткнул его стволом в поясницу.
Такой вот боевой был Федя.
Но дядя Митя был вовсе не таким. Мама, которая ходила на судебное заседание, рассказывала, что он заплакал, когда услышал приговор – пять лет.
– Стоит, молчит, а слезы катятся…
– Покатятся тут… – сказал Артур Сергеевич, посидевший в лагерях по "политической статье", то есть ни за что. И глянул в стенку, за которой обитала тетя Зина. – А этой стерве хоть бы хны.
Тете Зине и правда все было хоть бы хны. Худая, с бесцветным кукишем волос, горластая и злющая, она по-прежнему громко хозяйничала на кухне и торговала на базаре семечками.
Ее сестра – тетя Рая – была добрее. Полная, разговорчивая, посмеяться любила. Впрочем, это не мешало ей ругать мужа дядю Витю и поколачивать дочь Лильку за непослушание.
Лилька была моя ровесница.
А у тети Зины и дяди Мити была дочь Галка – на год старше меня.
Вот с этими-то девицами и пришлось мне теперь обитать под одной крышей. Играть с ними. Быть приятелем. А куда денешься, коли свела судьба?
Лилька оказалась неуклюжа и проста мыслями. Не стеснялась делиться жизненными планами, верхом которых было стать продавщицей в мануфактурном магазине. Она без ума была от цветных тряпок. Из пестрых лоскутков Лилька делала свертки, похожие на магазинные штуки материи, только маленькие. Раскладывала их по игрушечным картонным полкам и мечтала:
– Ух как стану продавщицей, всяких отрезов у меня будет на тыщу платьев?
Мои возражения, что ткани в магазинах принадлежат не продавщицам, а государству, до Лильки просто не доходили.
Галка была не в пример умнее двоюродной сестрицы. Хитра, кокетлива и воровата. Однажды она стырила у нас с комода десять рублей – серую бумажку с портретом ласково прищуренного Ильича и надписью "Один червонец". По тем ценам – это билет в цирк на первый ряд или три небольших порции мороженого (да еще рубль останется).
Мама быстро хватилась пропажи. Галка была изобличена, бита своей мамашей по щекам и громко, напоказ, ею изругана. Скорее всего, за то, что не сумела отвертеться. Деньги, однако, Галка успела пустить на леденцы и расплачиваться пришлось тете Зине (что, естественно, усилило ее досаду).
Случай этот, надо сказать, больших последствий не имел, и на наши отношения с Галкой не повлиял.
Мы втроем устраивали на дворе игры в классики и в очко (это когда мячом бьют о стенку разными приемами), строили из обломков фанеры «дачу» или, сидя на крыше, вели всякие разговоры о жизни. Среди них и такие, откуда берутся дети. Тема была актуальная, поскольку моя мама, находилась "в положении".
А еще затевали театр. Обязательно со спектаклем «Золушка» – любимым у Галки и Лильки. Для девчонок там главное было не актерская игра (до нее обычно и не доходило), а наряды…
Иногда мы ссорились. Тогда сестрицы вдвоем лупили меня, и я совсем не героически ревел. Потом мирились, торжественно сцепившись для этого мизинцами.
Бывало так, что мне по горло надоедало играть с девчонками, и я уходил в соседний двор. В нем обитала компания мальчишек. Но прижиться в той компании я не умел.
Командовал там Эдик Рюхин – личность лет одиннадцати. На первый взгляд, симпатичный парнишка. Но с ядовитыми глазами. И с таким выражением лица, словно все время ему хочется сплюнуть. Остальные пацаны были помладше, и Эдька верховодил как хотел.
Иногда Эдька относился ко мне терпимо, но часто случалось и такое: "А ну иди отсюда, мамина детка!" – И пинок под зад. Или – репей за шиворот. Без всякой причины. А его подчиненные одобрительно хихикали.
Эдька знал один безотказный способ, как укрощать непокорных. Если кто-то с ним спорил, он хитрым, ему одному известным приемом заламывал строптивцу за спину руку. И выкручивал все сильнее, сильнее. Наконец строптивец падал на колени.
– Пусти, Рюха! Больно же!
– Вот и хорошо, что больно. Говори: "Эдик, прости, я больше не буду обзывать тебя Рюхой".
– Пусти!
– Не "пусти", а "прости". Ну! – И улыбался.
Никто не мог выдержать. И за такое умение мальчишки в том дворе Эдика уважали.
Когда на Смоленской становилось невтерпеж, я убегал к старым приятелям на улицу Герцена. Но в первое время (пока туда не вернулась из Одессы старшая сестра), мама отпускала меня неохотно. Ей казалось, что тетушки на прежнем нашем дворе начнут меня расспрашивать о нынешней жизни с отчимом и судить-рядить…
У компании Эдьки Рюхина было любимое развлечение: забраться на сарай, лечь грудью на гребень железной крыши и пускать по крутому кровельному скату свои плевки: чей плевок скорее доползет до края. Меня при виде этого скручивала тошнота.
Но среди моих сверстников на Смоленской был и хороший человек. Без всяких оговорок хороший. Володька. Однако о нем чуть позже. Это отдельная, светлая и теплая страничка моего детства.
Дядю Митю вскоре после нашего приезда посадили. Он, тихий и безответный, всегда слушался своей Зины, а она посылала его торговать на рынке всякой мелочью: гребешками, пуговицами, зеркальцами и резинками для чулок. Это называлось "спекуляция". Однажды к дяде Мите придралась тетка-милиционерша, отвела его в отделение, и вскоре состоялся суд. Здание суда было совсем близко от нас, на углу Смоленской и Первомайской. Кирпичное, двухэтажное, нелепое какое-то – с маленькими окнами и скошенными под острым углом стенами. После случая с дядей Митей оно казалось мне зловещим, грозящим неожиданными бедами. Я рядом с этим домом чувствовал себя неизвестно в чем виноватым и старался скорее пройти мимо.
Однажды я увидел, как из дверей суда выскочил стриженный под машинку дядька и помчался через дорогу. Следом выбежали милиционеры. Один оглушительно выстрелил в воздух из нагана.
Через несколько минут беглеца повели обратно. Два «мильтона» крепко держали его под локти, а тот, что с наганом, шел следом, почему-то плевался и хмуро говорил:
– А ну, разойдитесь, граждане…
У суда стояло немало любопытного народа, и какой-то мужчина сочувственно окликнул беглеца:
– Чё, Федя, захомутали?
– Ни фига! – бодро отозвался Федя, мотая стриженной башкой (впрочем, сказал он не "ни фига", а покрепче, конечно). – Нога подвернулась, падла, а то бы ушел.
– Теперь намотают не меньше, чем десятку.
– Ништяк, перезимуем… – И оскалился на милиционера, который ткнул его стволом в поясницу.
Такой вот боевой был Федя.
Но дядя Митя был вовсе не таким. Мама, которая ходила на судебное заседание, рассказывала, что он заплакал, когда услышал приговор – пять лет.
– Стоит, молчит, а слезы катятся…
– Покатятся тут… – сказал Артур Сергеевич, посидевший в лагерях по "политической статье", то есть ни за что. И глянул в стенку, за которой обитала тетя Зина. – А этой стерве хоть бы хны.
Тете Зине и правда все было хоть бы хны. Худая, с бесцветным кукишем волос, горластая и злющая, она по-прежнему громко хозяйничала на кухне и торговала на базаре семечками.
Ее сестра – тетя Рая – была добрее. Полная, разговорчивая, посмеяться любила. Впрочем, это не мешало ей ругать мужа дядю Витю и поколачивать дочь Лильку за непослушание.
Лилька была моя ровесница.
А у тети Зины и дяди Мити была дочь Галка – на год старше меня.
Вот с этими-то девицами и пришлось мне теперь обитать под одной крышей. Играть с ними. Быть приятелем. А куда денешься, коли свела судьба?
Лилька оказалась неуклюжа и проста мыслями. Не стеснялась делиться жизненными планами, верхом которых было стать продавщицей в мануфактурном магазине. Она без ума была от цветных тряпок. Из пестрых лоскутков Лилька делала свертки, похожие на магазинные штуки материи, только маленькие. Раскладывала их по игрушечным картонным полкам и мечтала:
– Ух как стану продавщицей, всяких отрезов у меня будет на тыщу платьев?
Мои возражения, что ткани в магазинах принадлежат не продавщицам, а государству, до Лильки просто не доходили.
Галка была не в пример умнее двоюродной сестрицы. Хитра, кокетлива и воровата. Однажды она стырила у нас с комода десять рублей – серую бумажку с портретом ласково прищуренного Ильича и надписью "Один червонец". По тем ценам – это билет в цирк на первый ряд или три небольших порции мороженого (да еще рубль останется).
Мама быстро хватилась пропажи. Галка была изобличена, бита своей мамашей по щекам и громко, напоказ, ею изругана. Скорее всего, за то, что не сумела отвертеться. Деньги, однако, Галка успела пустить на леденцы и расплачиваться пришлось тете Зине (что, естественно, усилило ее досаду).
Случай этот, надо сказать, больших последствий не имел, и на наши отношения с Галкой не повлиял.
Мы втроем устраивали на дворе игры в классики и в очко (это когда мячом бьют о стенку разными приемами), строили из обломков фанеры «дачу» или, сидя на крыше, вели всякие разговоры о жизни. Среди них и такие, откуда берутся дети. Тема была актуальная, поскольку моя мама, находилась "в положении".
А еще затевали театр. Обязательно со спектаклем «Золушка» – любимым у Галки и Лильки. Для девчонок там главное было не актерская игра (до нее обычно и не доходило), а наряды…
Иногда мы ссорились. Тогда сестрицы вдвоем лупили меня, и я совсем не героически ревел. Потом мирились, торжественно сцепившись для этого мизинцами.
Бывало так, что мне по горло надоедало играть с девчонками, и я уходил в соседний двор. В нем обитала компания мальчишек. Но прижиться в той компании я не умел.
Командовал там Эдик Рюхин – личность лет одиннадцати. На первый взгляд, симпатичный парнишка. Но с ядовитыми глазами. И с таким выражением лица, словно все время ему хочется сплюнуть. Остальные пацаны были помладше, и Эдька верховодил как хотел.
Иногда Эдька относился ко мне терпимо, но часто случалось и такое: "А ну иди отсюда, мамина детка!" – И пинок под зад. Или – репей за шиворот. Без всякой причины. А его подчиненные одобрительно хихикали.
Эдька знал один безотказный способ, как укрощать непокорных. Если кто-то с ним спорил, он хитрым, ему одному известным приемом заламывал строптивцу за спину руку. И выкручивал все сильнее, сильнее. Наконец строптивец падал на колени.
– Пусти, Рюха! Больно же!
– Вот и хорошо, что больно. Говори: "Эдик, прости, я больше не буду обзывать тебя Рюхой".
– Пусти!
– Не "пусти", а "прости". Ну! – И улыбался.
Никто не мог выдержать. И за такое умение мальчишки в том дворе Эдика уважали.
Когда на Смоленской становилось невтерпеж, я убегал к старым приятелям на улицу Герцена. Но в первое время (пока туда не вернулась из Одессы старшая сестра), мама отпускала меня неохотно. Ей казалось, что тетушки на прежнем нашем дворе начнут меня расспрашивать о нынешней жизни с отчимом и судить-рядить…
У компании Эдьки Рюхина было любимое развлечение: забраться на сарай, лечь грудью на гребень железной крыши и пускать по крутому кровельному скату свои плевки: чей плевок скорее доползет до края. Меня при виде этого скручивала тошнота.
Но среди моих сверстников на Смоленской был и хороший человек. Без всяких оговорок хороший. Володька. Однако о нем чуть позже. Это отдельная, светлая и теплая страничка моего детства.
3
И еще была радость! Большая синяя книга, неизвестно откуда взявшаяся у отчима. Марк Твен, "Избранное". "Приключения Тома Сойера", "Приключения Гекльберри Финна" и "Жизнь на Миссисипи". Эта книга скрашивала все вечера и те дни, когда я, поссорившись с девчонками и Эдькой, не решался выйти на улицу.
Десятый раз подряд перечитывал я, как путешествовали Гек и Джим на плоту, и как Гек и Том выручали Джима из рабства на ферме Фелпсов. Читал я и лоцманские истории о приключениях на великой американской реке.
А за "Тома Сойера" не брался. Мама и Артур Сергеевич уверяли меня, что это очень увлекательная и забавная повесть, но я ее читать не хотел. Так тянулось больше года.
У моего упрямства была веская причина. Однажды я начал было историю о Томе и увидел среди первых фраз такую: "– Дай-ка сюда этот прут! – Розга свистнула в воздухе. Опасность была неминуемая…"
Ничего себе забавная повесть! Правда, на сей раз Тому удалось удрать от рассерженной тетушки. Но потом (я это узнал, осторожно заглядывая в середину "Приключений") ему не раз приходилось отведывать такого воспитания. И дома, и в школе.
Я не любил читать про это. Не по себе делалось. А книги в ту пору как назло попадались именно с такими эпизодами. Как ни возьмешь какое-нибудь "Детство", так в нем – расправа. О «Детстве» Горького я уж не говорю, я с ним еще на прежней квартире познакомился. Но вот записался в библиотеку для школьников, взял "Детство Тёмы" – и нате вам, папаша хлещет бедного Тёму ремнем. Сдал я эту книгу, взял сказку про Черную курицу и подземных жителей, и все в ней сперва было интересно – тайна, волшебство, приключения – но в конце несчастного Алешу розгами довели до горячки. И маленького Шурика из рассказа Станюковича «Нянька» пороли прутом (и его няньку матроса Чижика тоже). И гимназистов из книги Короленко "История моего современника". Я первый том этой «Истории» увидел в шкафу у Лешки Шалимова, и сперва показалось занимательно, а потом…
Отчим откуда-то принес большущий том Куприна, посоветовал прочитать рассказы «Слон» и "Белый пудель". Я их прочитал, а потом взялся за повесть "На переломе", о кадетах, и тоже было увлекательно, однако в финале: "Кадету Буланину – десять розог!..
Ну ладно, это проклятая царская Россия. Но ведь и за границей то же самое. Мама дала мне интересную (хотя и слишком толстую) книгу "Давид Копперфильд", и там – пожалуйста: отчим обрабатывает мальчика Дэви специально изготовленным хлыстом… Да что же это такое в конце концов!
А когда я прочитал про э т о в "Томе Сойере", то даже обиделся на писателя Марка Твена, будто он заманил меня в ловушку.
Мама же время от времени удивлялась: неужели я до сих пор не прочитал эту удивительную повесть?
– Она гораздо веселее, чем этот твой "Гек Финн!"
Я наконец не выдержал:
– Ох уж, веселее! Чего хорошего, если человека на первой же странице лупят!
– Кого это там лупят? – добродушно осведомился отчим. Он по дороге с работы заскочил с приятелями в забегаловку на углу Вокзальной и был чуть под хмельком.
– Тома лупят! Прутом! За то, что варенье лизал!
– Ты хочешь сказать "секут", – выговорил отчим слово, которого я стеснялся. – Ну и что за беда? В ребячьи годы кто этого не пробовал? Без таких случаев и детство-то – не настоящее.
Я дернул плечами: живу, мол, без этого и никакой неполноценности не ощущаю.
Отчим, однако, понял меня по-своему. С ухмылкой посочувствовал:
– Боишься, братец.
– Чего?! – взвился я.
– Что и твой черед придет когда-нибудь.
– Только попробуйте!
Артур Сергеевич был человек скандальный, часто ругался с мамой, но меня пальцем не трогал. То есть мог сгоряча вытащить меня за шиворот из комнаты или расшвырять мои книжки ("Почему не прибрал?!"), но не более того. Видимо, сидело в нем этакое табу: не мой сын, бить не имею права.
И сейчас он, оказывается, имел в виду не себя:
– Я про новые школьные правила. Не слышал разве про них по радио?
– Господи, что еще за правила? – сказала мама, давая грудь ревущему пятимесячному Леське.
– Те, что вводят с будущего учебного года, – с сочувствием сообщил отчим. Он любил иногда преподносить шуточки самым правдивым тоном. – Да и в газетах писали, по-моему. Признано необходимым вернуться к старой методике воспитания. За мелкие провинности – линейкой по ладоням, а за двойки и за всякие безобразия извольте получить порцию березовой каши. Педагогический совет будет решать – кому сколько.
– Ох и сочиняешь, – сказала мама. Но не очень уверенно. – Вот я спрошу у Прасковьи Ивановны, мы часто в магазине встречаемся.
– Спроси, спроси. Первоклассников, говорят, так наказывать не будут, второклассников разрешено только линейкой. А с третьего класса – пожалуйте по всем правилам.
Я перешел именно в третий класс и возмутился от души:
– Это в советской-то школе?!
Нет, я уже в ту раннюю пору не склонен был идеализировать советскую действительность. И даже знал, как следователи НКВД выколачивали из отчима признание, что он – участник белогвардейской организации и японский шпион. Отчиму несказанно повезло: каким-то образом разобрались и выпустили через четыре года… Но для меня тогда это в СССР было не главное! А главное – то, что наша страна все равно самая справедливая и свободная, и никакие буржуйские и царские порядки в ней недопустимы. Особенно в обращении со школьниками, у которых (это все знают!) самое счастливое детство в мире! В прошлом году даже булочки в школе выдавали бесплатно для дополнительного питания. Каждый понедельник по штуке на человека. В то время как в Америке и в английских колониях бедные дети и негры сплошь мрут от голода.
Отчим, однако, на мой политический выпад реагировал вполне невозмутимо:
– Ну и что же, что в советской школе? Сейчас для советской жизни опять многое используют, что было раньше, еще при царе.
– Тс-с… – прошептала мама. То ли отчиму, то ли захныкавшему Леське. Леська утих, а отчим не внял совету:
– Что я такого сказал? Это все знают. После революции погоны отменили, а во время войны опять ввели. И командиры снова стали называться офицерами. А недавно народных комиссаров переименовали в министров, как в старину.
– Это же не школа!
– А в школе! Вон, у девчонок уже форму вводят, как раньше в гимназии, наша бухгалтерша рассказывала, у нее дочка…
И это была правда. Что там дочка бухгалтерши! Даже Галка недавно хвасталась черным передничком, который мать сшила ей для школы.
– Говорят, и у мальчиков скоро форма будет, – продолжал отчим. – Тоже как у гимназистов.
Я подумал, что это было бы неплохо. Такая форма (я ее видел в кино про Петю и Гаврика) мне казалась похожей на морскую, особенно брюки. Но Артур Сергеевич опять повел речь о нехорошем:
– Почему же тогда и еще что-нибудь для вашего брата не взять из прежней жизни? Карцер, кстати, уже ввели, ты сам говорил.
Да… говорил. Потому что в самом деле. В конце прошлого учебного года Прасковья Ивановна грозно сообщила, что есть новое постановление педагогического начальства: теперь нарушители дисциплины будут не просто отсиживать час или два после уроков, а запираться в специальном пустом помещении. Чтобы неповадно было безобразничать! У нас в школе таких помещений хватало: комнаты в пустом холодном полуподвале. В тот же день, подтверждая зловещий указ, пришла завуч, велела Сереге Тонкошееву и Семке Левитану надеть пальто и шапки и с помощью технички тети Шуры отвела их вниз. Каждого в отдельную комнату. Не помню уж, за какие грехи, но явно не без причины.
И если дело так пойдет и дальше, то совсем не трудно представить, что появится в полуподвале специальная скамейка и кадушка, в которой мокнет что-то похожее на развязанный веник… А для тех, кто будет упираться, есть могучая тетя Шура, она запросто управляется с самыми здоровыми второгодниками.
Да, было о чем задуматься… А, может, не случайно в те же дни, когда появился "карцер", Прасковья Ивановна читала нам "Очерки бурсы?" Там виноватых (и невиноватых тоже) драли на каждой странице. Прасковья Ивановна назидательно комментировала:
– Видите, как тяжело жилось детям в старинные времена глухого царизма! Какие были порядки в воспитании!
Может быть, она этим чтением готовила нас к возвращению тех старинных порядков? Чтобы не так уж неожиданно… Теперь-то мне сразу вспомнилось, что голос ее звучал с явными намеками.
И все же я решил не верить Артуру Сергеевичу. Пфыкнул губами и насмешливо повел плечом. Однако он понял меня по-своему:
– Ну и молодец, что не боишься. Уж коли решил стать писателем, все равно без такого не проживешь.
Отчим знал о моих литературных опытах: о морском приключенческом романе, написанном полтора года назад в тетради, сшитой из газет, и о стишках, которые я время от времени сочинял и записывал в блокнот, подаренный сестрою. Некоторые он оценивал весьма высоко. Например, эти:
Десятый раз подряд перечитывал я, как путешествовали Гек и Джим на плоту, и как Гек и Том выручали Джима из рабства на ферме Фелпсов. Читал я и лоцманские истории о приключениях на великой американской реке.
А за "Тома Сойера" не брался. Мама и Артур Сергеевич уверяли меня, что это очень увлекательная и забавная повесть, но я ее читать не хотел. Так тянулось больше года.
У моего упрямства была веская причина. Однажды я начал было историю о Томе и увидел среди первых фраз такую: "– Дай-ка сюда этот прут! – Розга свистнула в воздухе. Опасность была неминуемая…"
Ничего себе забавная повесть! Правда, на сей раз Тому удалось удрать от рассерженной тетушки. Но потом (я это узнал, осторожно заглядывая в середину "Приключений") ему не раз приходилось отведывать такого воспитания. И дома, и в школе.
Я не любил читать про это. Не по себе делалось. А книги в ту пору как назло попадались именно с такими эпизодами. Как ни возьмешь какое-нибудь "Детство", так в нем – расправа. О «Детстве» Горького я уж не говорю, я с ним еще на прежней квартире познакомился. Но вот записался в библиотеку для школьников, взял "Детство Тёмы" – и нате вам, папаша хлещет бедного Тёму ремнем. Сдал я эту книгу, взял сказку про Черную курицу и подземных жителей, и все в ней сперва было интересно – тайна, волшебство, приключения – но в конце несчастного Алешу розгами довели до горячки. И маленького Шурика из рассказа Станюковича «Нянька» пороли прутом (и его няньку матроса Чижика тоже). И гимназистов из книги Короленко "История моего современника". Я первый том этой «Истории» увидел в шкафу у Лешки Шалимова, и сперва показалось занимательно, а потом…
Отчим откуда-то принес большущий том Куприна, посоветовал прочитать рассказы «Слон» и "Белый пудель". Я их прочитал, а потом взялся за повесть "На переломе", о кадетах, и тоже было увлекательно, однако в финале: "Кадету Буланину – десять розог!..
Ну ладно, это проклятая царская Россия. Но ведь и за границей то же самое. Мама дала мне интересную (хотя и слишком толстую) книгу "Давид Копперфильд", и там – пожалуйста: отчим обрабатывает мальчика Дэви специально изготовленным хлыстом… Да что же это такое в конце концов!
А когда я прочитал про э т о в "Томе Сойере", то даже обиделся на писателя Марка Твена, будто он заманил меня в ловушку.
Мама же время от времени удивлялась: неужели я до сих пор не прочитал эту удивительную повесть?
– Она гораздо веселее, чем этот твой "Гек Финн!"
Я наконец не выдержал:
– Ох уж, веселее! Чего хорошего, если человека на первой же странице лупят!
– Кого это там лупят? – добродушно осведомился отчим. Он по дороге с работы заскочил с приятелями в забегаловку на углу Вокзальной и был чуть под хмельком.
– Тома лупят! Прутом! За то, что варенье лизал!
– Ты хочешь сказать "секут", – выговорил отчим слово, которого я стеснялся. – Ну и что за беда? В ребячьи годы кто этого не пробовал? Без таких случаев и детство-то – не настоящее.
Я дернул плечами: живу, мол, без этого и никакой неполноценности не ощущаю.
Отчим, однако, понял меня по-своему. С ухмылкой посочувствовал:
– Боишься, братец.
– Чего?! – взвился я.
– Что и твой черед придет когда-нибудь.
– Только попробуйте!
Артур Сергеевич был человек скандальный, часто ругался с мамой, но меня пальцем не трогал. То есть мог сгоряча вытащить меня за шиворот из комнаты или расшвырять мои книжки ("Почему не прибрал?!"), но не более того. Видимо, сидело в нем этакое табу: не мой сын, бить не имею права.
И сейчас он, оказывается, имел в виду не себя:
– Я про новые школьные правила. Не слышал разве про них по радио?
– Господи, что еще за правила? – сказала мама, давая грудь ревущему пятимесячному Леське.
– Те, что вводят с будущего учебного года, – с сочувствием сообщил отчим. Он любил иногда преподносить шуточки самым правдивым тоном. – Да и в газетах писали, по-моему. Признано необходимым вернуться к старой методике воспитания. За мелкие провинности – линейкой по ладоням, а за двойки и за всякие безобразия извольте получить порцию березовой каши. Педагогический совет будет решать – кому сколько.
– Ох и сочиняешь, – сказала мама. Но не очень уверенно. – Вот я спрошу у Прасковьи Ивановны, мы часто в магазине встречаемся.
– Спроси, спроси. Первоклассников, говорят, так наказывать не будут, второклассников разрешено только линейкой. А с третьего класса – пожалуйте по всем правилам.
Я перешел именно в третий класс и возмутился от души:
– Это в советской-то школе?!
Нет, я уже в ту раннюю пору не склонен был идеализировать советскую действительность. И даже знал, как следователи НКВД выколачивали из отчима признание, что он – участник белогвардейской организации и японский шпион. Отчиму несказанно повезло: каким-то образом разобрались и выпустили через четыре года… Но для меня тогда это в СССР было не главное! А главное – то, что наша страна все равно самая справедливая и свободная, и никакие буржуйские и царские порядки в ней недопустимы. Особенно в обращении со школьниками, у которых (это все знают!) самое счастливое детство в мире! В прошлом году даже булочки в школе выдавали бесплатно для дополнительного питания. Каждый понедельник по штуке на человека. В то время как в Америке и в английских колониях бедные дети и негры сплошь мрут от голода.
Отчим, однако, на мой политический выпад реагировал вполне невозмутимо:
– Ну и что же, что в советской школе? Сейчас для советской жизни опять многое используют, что было раньше, еще при царе.
– Тс-с… – прошептала мама. То ли отчиму, то ли захныкавшему Леське. Леська утих, а отчим не внял совету:
– Что я такого сказал? Это все знают. После революции погоны отменили, а во время войны опять ввели. И командиры снова стали называться офицерами. А недавно народных комиссаров переименовали в министров, как в старину.
– Это же не школа!
– А в школе! Вон, у девчонок уже форму вводят, как раньше в гимназии, наша бухгалтерша рассказывала, у нее дочка…
И это была правда. Что там дочка бухгалтерши! Даже Галка недавно хвасталась черным передничком, который мать сшила ей для школы.
– Говорят, и у мальчиков скоро форма будет, – продолжал отчим. – Тоже как у гимназистов.
Я подумал, что это было бы неплохо. Такая форма (я ее видел в кино про Петю и Гаврика) мне казалась похожей на морскую, особенно брюки. Но Артур Сергеевич опять повел речь о нехорошем:
– Почему же тогда и еще что-нибудь для вашего брата не взять из прежней жизни? Карцер, кстати, уже ввели, ты сам говорил.
Да… говорил. Потому что в самом деле. В конце прошлого учебного года Прасковья Ивановна грозно сообщила, что есть новое постановление педагогического начальства: теперь нарушители дисциплины будут не просто отсиживать час или два после уроков, а запираться в специальном пустом помещении. Чтобы неповадно было безобразничать! У нас в школе таких помещений хватало: комнаты в пустом холодном полуподвале. В тот же день, подтверждая зловещий указ, пришла завуч, велела Сереге Тонкошееву и Семке Левитану надеть пальто и шапки и с помощью технички тети Шуры отвела их вниз. Каждого в отдельную комнату. Не помню уж, за какие грехи, но явно не без причины.
И если дело так пойдет и дальше, то совсем не трудно представить, что появится в полуподвале специальная скамейка и кадушка, в которой мокнет что-то похожее на развязанный веник… А для тех, кто будет упираться, есть могучая тетя Шура, она запросто управляется с самыми здоровыми второгодниками.
Да, было о чем задуматься… А, может, не случайно в те же дни, когда появился "карцер", Прасковья Ивановна читала нам "Очерки бурсы?" Там виноватых (и невиноватых тоже) драли на каждой странице. Прасковья Ивановна назидательно комментировала:
– Видите, как тяжело жилось детям в старинные времена глухого царизма! Какие были порядки в воспитании!
Может быть, она этим чтением готовила нас к возвращению тех старинных порядков? Чтобы не так уж неожиданно… Теперь-то мне сразу вспомнилось, что голос ее звучал с явными намеками.
И все же я решил не верить Артуру Сергеевичу. Пфыкнул губами и насмешливо повел плечом. Однако он понял меня по-своему:
– Ну и молодец, что не боишься. Уж коли решил стать писателем, все равно без такого не проживешь.
Отчим знал о моих литературных опытах: о морском приключенческом романе, написанном полтора года назад в тетради, сшитой из газет, и о стишках, которые я время от времени сочинял и записывал в блокнот, подаренный сестрою. Некоторые он оценивал весьма высоко. Например, эти:
Вот лежит сосновая коряга,
А на ней сосновая кора.
И корабль, похожий на «Варяга»,
Сделать из коры уже пора.
Сделать мне «Варяг» совсем не трудно,
Тут совсем не надо много дел.
Только будет он его поменьше,
Потому что он еще модель.