Да и в самой себе она стала замечать что-то новое, странное. Часто, взглянув в зеркало, она несколько секунд не сводила с него любопытных синих глаз. Иногда, причесываясь или одеваясь перед зеркалом, Марья Сергеевна с довольною и слегка удивленною улыбкой всматривалась в свое лицо. Она смутно припоминала себя худенькою девушкой в кисейном платьице и почти не узнавала себя в этой красивой фигуре, отражавшейся в ее зеркале.
   Мало обращавшая прежде внимания на костюмы, она, с некоторых пор, стала вдруг очень любить нарядные туалеты. Чем красивее становилась она, тем больше проявлялось в ней почти бессознательное желание быть еще интереснее и лучше. Хорошенькая женщина всегда немножко влюблена в свое лицо.
   В дни молодости Марья Сергеевна не очень любила выезжать; она чувствовала себя для этого слишком застенчивою и молчаливою. Дома ей нравилось больше; тут ей было свободнее и легче. Бальные костюмы стесняли ее, и она не умела даже придумывать их. К ее гладенькой головке простые домашние платья шли гораздо больше. Выезжая иногда в бальном туалете с открытою шеей и руками, она чувствовала себя такою неловкою, точно связанною, и всегда старалась спрятаться где-нибудь в кружке старушек. Но с годами у нее появился навык и вкус. Мало-помалу она приучилась не теряться в большом обществе, и хотя не перестала быть все еще молчаливою, но на лице ее, вместо детски-застенчивого, явилось спокойное, несколько горделивое выражение светской женщины, привыкшей уже и к толпе, и к умению держать себя перед этой толпой. Бальные туалеты уже не стесняли ее – напротив, чувствуя себя в них особенно интересною, она даже слегка оживлялась и делалась развязнее. Раз она явилась на вечер в прелестном белом платье с желтыми розами у кружевного корсажа. Оно очень шло ей, и все ей говорили, что она замечательно интересна; многие даже не сразу узнавали ее. Это забавляло ее. И она улыбалась довольною улыбкой красивой женщины, сознающей, что она нравится и что на нее поминутно обращаются восхищенные взгляды.
   Женщины любят возбуждать внимание. С этих пор она стала относиться с большею внимательностью к своим нарядам. Ей нравилось быть интересною, и она уже внимательнее выбирала цвета и фасоны платьев, шляп и тому подобных вещей. Постепенно у нее развился вкус, она изучила свое лицо и фигуру и прекрасно знала, что ей больше идет. Даже домашние платья она отделывала с большей обдуманностью и тщательностью.
   Иногда, оставаясь дома, но одевшись более удачно и находя себя особенно красивою и изящною, Марья Сергеевна невольно чувствовала сожаление (присущее исключительно женщинам), что ее никто не видит. Если женщина чувствует себя очень интересною, а любоваться ею некому, ей всегда делается немножко досадно и как-то скучно. Тогда невольно рождается желание «показаться», очутиться где-нибудь в толпе, все равно – на улице ли, в театре ли, на вечере ли – только в обществе, где бы она чувствовала, что на нее смотрят и любуются ею. Правда, иногда они довольствуются только одним ценителем, наряжаются только для одного и дорожат мнением только этого одного. Но тогда этот один заменяет для них все общество.
   Марья Сергеевна была еще одною из серьезных женщин; вопросы выездов, туалетов, общества, развивающиеся у некоторых из ее сестер до грандиозных размеров, ей не казались еще очень важными и необходимыми.
   Но, во-первых, у нее было слишком много свободного времени. Наташа поступила в гимназию, и ребенок уже не мог наполнять своею жизнью весь досуг матери. Часы, которые она привыкла проводить с дочерью, оставались теперь свободными, и порой она не знала, чем их заполнить. Заняться хозяйством? Но хозяйство давно уже было заведено раз навсегда, задержек в деньгах не было, волноваться, мудрить и выпутываться из разных мелких житейских дрязг не приходилось.
   Шить, вязать, читать…
   Первое она не особенно любила, притом оно оставляло полный простор мысли, а значит, и скуке. Читать Марья Сергеевна всегда любила, только чтение с некоторых пор как-то странно действовало на нее. Часто говорилось о многом, чего она никогда не испытала и не знала. Иногда страстная любовь какой-нибудь героини, описание какой-нибудь сцены точно заражали ее самое любопытством и желанием чего-то, никогда еще не бывшего в ее собственной жизни.
   Марья Сергеевна никогда не любила. Не любила тою страстью, сполна захватывающей любовью, запас и потребность в которой всегда таятся в глубине души каждой женщины.
   Читая теперь что-нибудь, слушая иногда рассказы и признания собственных подруг, Марья Сергеевна испытывала какое-то странное чувство… точно зависть. С нею самой никогда не бывало ничего подобного… Она еще никогда не слыхала страстного шепота любви… Такой любви, какую ей приходилось наблюдать у других, о которой она инстинктивно догадывалась и которой бессознательно желала. Раз, читая какую-то вещь, она вдруг на половине страницы отбросила книгу с какою-то злостью в самый угол комнаты и порывисто вскочила с дивана. Лицо ее горело горячими пятнами, и сердце усиленно билось. Она подошла к зеркалу, прикладывая холодные пальцы рук к пылающим щекам, и остановилась перед ним, глядя на себя рассеянным взглядом. Несколько мгновений она стояла молча, ломая свои холодные руки, грудь ее тяжело поднималась, сердце билось все чаще и чаще, в горле щекотал какой-то сухой, судорожный спазм, и вдруг, разом опустившись на маленький табуретик перед туалетом, она беспомощно уронила руки на стол и, приникнув к ним воспаленною головой, разразилась неудержимым рыданием…
   О чем она рыдала? Что ей нужно, чего недостает?.. Она и сама не знала, ее томила какая-то безотчетная тоска. Когда она, наконец, успокоилась, ей стало совестно этих беспричинных, «глупых» слез. Ее смущали и заботили эти странные порывы, и, усердно стараясь подавить их в себе, она тщательно скрывала их от мужа и дочери. Ей было неприятно, что кто-нибудь из них мог заметить это, она даже чувствовала себя точно в чем-то виновною перед ними, хотя определить суть своей вины не могла. Во всяком случае, она решилась бороться сама с собой и не поддаваться этим «глупостям».
   Павел Петрович ничего подобного не замечал. Его дела на службе шли прекрасно, повышение за повышением, но зато прибавлялось и работы. Заниматься приходилось не только днем, но и по вечерам; иногда он просиживал за своими бумагами до глубокой ночи. Внутренний мир жены с его душевною работой и ломкой ускользал от его внимания.
   Он видел только, что Мари всегда весела, спокойна, прекрасно одета, и, по-видимому, очень счастлива. Придавать же особенное значение ярким пятнам на ее щеках и рассеянному выражению странно блестевших глаз ему не приходило даже и в голову.
   Превращение Марьи Сергеевны из застенчивой домоседки в светскую женщину свершилось так постепенно, что его не заметил не только Павел Петрович, но даже и сама Марья Сергеевна, часто с недоумением старавшаяся припомнить, когда в ней «это» началось.
   Одна Наташа угадывала что-то новое в своей матери, но и то больше детским чутьем, чем сознанием.
   – Мамочка, ты сегодня опять куда-нибудь едешь? – спрашивала она за обедом.
   – Да, в оперу.
   Сначала Наташа выражала очень мало удовольствия по поводу частых выездов матери, но мало-помалу и она к ним привыкла.
   – Ну хорошо, я буду смотреть, как ты станешь одеваться. Хорошо?
   Для Наташи смотреть, как одевается мама, было «ужасным» наслаждением. Она забиралась на большое кресло подле туалета и, усаживаясь там с ногами, обхватывала руками согнутые коленки, и, прижавшись к ним подбородком, смотрела на мать восхищенными глазами, внимательно следя в то же время и за горничною, помогавшею Марье Сергеевне одеваться. Изредка она кидала с заботливым видом отрывистые фразы:
   – Тюник криво… Цветок лучше налево… Поправь вон тот локон…
   Наконец туалет заканчивался. Наташа соскакивала с кресла и, схватив канделябры со свечами, делала матери последний «инспекторский» смотр.
   – Отлично, мамочка! – радостно восхищалась она. – Восторг, как хорошо, мамочка, красота моя, прелесть!
   Ей ужасно хотелось бы расцеловать матери каждый «кусочек», как она говорила, но, боясь смять прическу и платье, она выдерживала характер и ограничивалась только прыганьем и хлопаньем в ладоши.
   Марья Сергеевна молча стояла перед ней, застегивая перчатки, нарядная, благоухающая, прелестная и невольно улыбающаяся и своей дочери, и своей красоте.
   Феня приносила мягкий темно-пунцовый шарф и пушистую, на белом меху, ротонду. Вместе с Наташей они старательно укутывали Марью Сергеевну. Тогда начиналось прощанье. Им всегда было трудно сразу расстаться друг с другом.
   – Ну, будь же умница, девчурка! – говорила каждый раз по старой привычке Марья Сергеевна своей дочери. – Если захочешь кушать, спроси у Фени, там, в буфете, я оставила тебе рябчика и сладкого пирога.
   В случае если Павел Петрович был дома и не сопровождал жену, она каждый раз заходила проститься к нему в кабинет.
   Наташа выбегала вслед за матерью в переднюю.
   – Кланяйся Ольге Владимировне и Кате.
   – Хорошо, деточка!
   – Ну, прощай, мумуличка моя, смотри, пожалуйста, не распахивайся в карете и не опускай окна, да смотри, мамочка, не выходи потная на лестницу, опять горло прихватит! – наказывала она с видом заботливой маменьки, отпускающей дочку на бал.
   – Ну, прощай, Христос с тобой!
   – Прощай, веселись хорошенько.
   Феня отворяла дверь на ярко освещенную парадную лестницу, и Наташа выбегала на площадку.
   – Наташа, уйди, простудишься!
   – Ах, нет, нет, тут тепло!
   Она свешивалась через перила и глядела вслед матери, пока та спускалась.
   – Мамочка, смотри, зайди, как вернешься! – кричала она, перегибаясь вниз. – Хорошо? Пожалуйста, я ждать буду.
   Они кивали, улыбаясь, головами друг другу до тех пор, пока массивная дубовая дверь не захлопывалась за Марьей Сергеевною с протяжным стоном.
   После этого Наташа разом принимала серьезный вид взрослой барышни и озабоченно произносила:
   – Ну-с, теперь заниматься!
   Они вместе с Феней входили в переднюю.
   Феня запирала дверь на крюк.
   – Кажется, ничего не забыли… Веер, перчатки, бинокль, платок… – перебирала Наташа, озабоченно считая на пальцах. – Все, кажется?
   Феня удостоверяла, что все взято.
   Облегченно вздохнув, Наташа отправлялась в свою комнату за уроки.
   Она была уже третий год в гимназии, и занятий прибавлялось с каждым годом. Училась Наташа очень прилежно, она была третья ученица, но ей непременно хотелось сделаться первою. По-своему она была очень честолюбива и горда, и потому почти весь вечер просиживала за учебниками.
   В этом она была очень похожа на отца. Он – к службе, она – к занятиям относились почти с одинаковою серьезностью и занимались ими с тем же упорством, вниманием и сосредоточенностью. В девять часов она выходила в столовую пить чай и встречалась там с Павлом Петровичем, если он был дома. С тех пор, как Марья Сергеевна стала чаще выезжать, Наташа проводила с отцом гораздо больше времени, чем прежде, и постепенно они сближались все больше и больше. По вечерам она часто приходила к нему в кабинет заниматься своими уроками. Ей очень нравилась эта строгая тишина отцовского кабинета, заставленного массивною, немного тяжелою мебелью. Наташа усаживалась напротив отца за огромным письменным столом, углубляясь в книгу так же сосредоточенно, как он в свои бумаги, и они сидели друг против друга с деловым видом, очень похожие один на другого, и только изредка, поднимая голову, обменивались торопливою улыбкой. Если она не понимала чего-нибудь в своих дробях или склонениях, он подходил, и, склонившись над ее темно-русою головкой, объяснял ей.
   Когда Наташа рано кончала свои уроки, он давал ей сортировать или читать вслух некоторые его бумаги и газеты. Ей это ужасно нравилось, и она всегда торопилась покончить с уроками. Прежняя детская неловкость и натянутость в их отношениях совершенно исчезли. Он уже не старался подделываться под ее тон, не предлагал ей играть в прятки и не представлял больше ни медведей, ни буку. Они говорили друг с другом товарищеским тоном взрослых людей, и это нравилось и тому, и другому. Она рассказывала ему о своей гимназии, учителях, уроках; он сам не заметил, как начал делиться с нею рассказами о своей службе. Она читала ему газеты и доклады, перечитывала и сортировала его бумаги, и мало-помалу он привык говорить с ней о своих делах.
   Ее раннее развитие порой даже удивляло его. Когда ему случалось увлечься и заговорить с ней о слишком уж не детских вопросах, Наташа выслушивала его с таким серьезным видом, делала порой такие дельные замечания, что он совсем забывал, что говорит с девочкой, которой едва минуло четырнадцать лет. Павел Петрович, скорее замкнутый, чем общительный со всеми другими, с Наташей был откровеннее, чем даже сознавал это сам.
   Все свои разговоры они вели только наедине вечером в кабинете или в столовой за чаем.
   Марья Сергеевна даже и не подозревала об оригинальных отношениях, завязавшихся между мужем и дочерью. С нею Павел Петрович почти никогда не говорил ни о делах, ни о службе. Не то чтобы он считал жену неспособною понимать это, но так как этого не случилось вначале, то заводить с нею такие разговоры теперь ему не приходило уже в голову. Дочь в этом отношении была ему как-то ближе. Он чувствовал в ней свою натуру, свой склад ума, свой характер, и это невольно сближало его с нею.
   Наташа так искренне интересовалась всем, что интересовало его, так быстро и легко усваивала себе его мысли, вникала каким-то замечательно развитым в ней чутьем в его сферу и занятия, что, в конце концов, поняла более или менее весь ход его дел. Она всегда знала, какой доклад был на очереди, когда назначено было заседание и по каким вопросам, каких изменений и перемен ожидали в министерстве. Знала по именам всех министров и главных начальников, и даже, разговаривая с отцом, невольно перенимала и его выражения, и различные специальные термины.
   Ее всегда немножко шокировало полнейшее неведение Марьи Сергеевны по этим вопросам, и если той случалось перепутать что-нибудь, когда разговор заходил о чем-нибудь подобном, Наташе так и хотелось прийти ей на помощь.
   Раз она даже не удержалась. К Марье Сергеевне приехала одна знакомая со своим мужем. Разговор коснулся одного из новых назначений. Марья Сергеевна слышала что-то, но помнила довольно смутно.
   – Ах, да! – воскликнула она. – Говорят, N назначается министром юстиции!
   – О, мама! – Наташа даже вся вспыхнула. – Министр юстиции и не думает уходить! N назначается на место С членом консультации при министерстве!
   Несколько мгновений все трое молча, с удивлением глядели на эту девочку в коротеньком платье, с таким aplombрассуждающую о смене министров.
   – Это совершенно верно, – заговорил, наконец, муж гостьи с улыбкой, – но откуда наша маленькая барышня знает это?
   Барышня вдруг вся покраснела и молчала с каким-то виноватым и сконфуженным видом. Она в первый раз проговорилась о своем знании по этой части, и это испугало и рассердило ее. Наташа бесконечно дорожила доверием отца и в душе очень гордилась и этим доверием, и своим посвящением в «государственные дела».
   Зато с этих пор она стала держать себя еще осторожнее, когда ей случалось слушать подобные разговоры.
   Наташа ужасно любила пить чай по вечерам вдвоем с отцом. Столовая была такая уютная, вся залитая светом от спускавшейся с потолка над столом большой лампы. В углу топился, потрескивая и вспыхивая порой красным пламенем, камин. Наташа садилась за самовар и, принимая вид взрослой, начинала заваривать чай и перетирать чашки. За чаем отец с дочерью болтали всегда с особенным удовольствием. Иногда Павел Петрович смешил дочь, рассказывая ей что-нибудь, и теперь это удавалось ему гораздо лучше, чем прежде, когда он представлял ей буку. Наташа заливалась звонким смехом, запрокидывая назад голову, хохотала до слез и от восторга даже начинала болтать под столом ногами, как маленькая. Но в большинстве случаев Павел Петрович был чем-нибудь озабочен и чувствовал себя утомленным.
   – Ну, что у вас нового? – спрашивала Наташа, намазывая тартинки и с аппетитом принимаясь за них.
   Павел Петрович сначала отвечал односложно и даже неохотно, если был не в духе, но постепенно увлекался и начинал пересказывать даже разные мелочи.
   Наташа внимательно и с любопытством слушала его.
   – А у нас в гимназии опять неприятности! – воскликнула она, вспоминая вдруг.
   – А! Что такое?
   – Целая история вышла.
   И она с мельчайшими подробностями пересказывает ему историю. Ее дела, уроки и гимназия интересовали его так же, как ее – его служба, доклады и министры.
   После чая они расходились по своим комнатам. Наташа брала книгу и укладывалась в постель. Она нарочно ложилась раньше, чтобы подольше «почитать в постели», что ей очень нравилось. Читала она вообще очень много. В 11 часов она тушила свечу и, свернувшись как-нибудь поудобнее, сладко засыпала. Но едва раздавался звонок матери, Наташа тотчас просыпалась и, приподнимаясь на постели, с нетерпением глядела на дверь, в которую всегда входила Марья Сергеевна.
   Легкие торопливые шаги женской походки слышались в гостиной, столовой и, наконец, в будуаре. Дверь несколько отворялась, пропуская Марью Сергеевну, и Наташа с восторженным криком бросалась к ней:
   – Мамочка!
   Мамочка входила, вся еще душистая, точно пропитанная атмосферой бальной залы, но в смятом уже слегка туалете, и горячо обнимала дочь.
   – Ты что не спишь? – спрашивала она шепотом, точно боясь кого-то разбудить.
   – Я спала, только услышала звонок и проснулась… Мамочка, милая!..
   Марья Сергеевна опускалась на кровать подле дочери, и они сидели так несколько мгновений, нежно прижимаясь одна к другой и молча целуясь. Дрожащий огонек синей лампадки обливал мягким и трепетным светом эту белую комнатку и их тесно прижавшиеся друг к другу фигуры. Это были их лучшие минуты, им обеим было так хорошо: какое-то особенное чувство наполняло и умиляло их обеих. С отцом, как ни любила его Наташа, она никогда не испытывала таких минут полного наслаждения и даже некоторого блаженства…
   И, точно боясь нарушить чудное состояние, они начинали говорить шепотом.
   – Тебе было весело, да? – шептала Наташа, влюбленно смотря на мать.
   Марья Сергеевна молча кивала головой, отвечая дочери тем же полным нежности и любви взглядом своих прелестных глаз.
   Наташа еще теснее прижималась к ней.
   – А ты думала обо мне?
   Тот же молчаливый кивок и та же ласковая улыбка.
   – И за мазуркой, как я просила, да?… Ах, мамочка, милая… Ненаглядная, красавица моя…
   И она бросалась к матери, обвивала ее открытую шею своими руками и осыпала ее лицо, глаза, грудь и руки поцелуями.
   Наташа была положительно влюблена в свою красавицу-мать. Она, как и в пять лет, оставалась для нее все тем же лучезарным кумиром, предметом страстного обожания.
   Марья Сергеевна всегда привозила дочери с бала какие-нибудь фрукты. Это был маленький знак внимания с ее стороны, как бы молчаливое, но наглядное доказательство, что она и там не забывала дочери.
   Наташа понимала это, и если Марья Сергеевна ничего не привозила, Наташа обижалась и раз даже горячо проплакала всю ночь.
   – Ты забыла! – говорила она с упреком.
   Но когда все обстояло благополучно, то, нацеловавшись вдоволь, Марья Сергеевна поднималась, наконец, с постели и несколько отстраняла дочь.
   – Ну, прощай, спи спокойно! – говорила она, крестя Наташу.
   Но Наташа начинала протестовать.
   – Нет, нет, нет, мамочка, я с тобой… Минуточку только, минуточку, пожалуйста, ведь мы совсем и не говорили еще, ты даже ничего не рассказала мне.
   И она соскакивала с постели, закутывалась в одеяло и, всунув голые ножки в туфли, бежала, слегка подпрыгивая и шлепая валившимися с ног туфлями, в комнату Марьи Сергеевны вслед за нею.
   – Ты простудишься, Наташа!
   – Да нет, ведь я всегда так… Расскажи мне, с кем ты танцевала – монстр?
   Марья Сергеевна с помощью горничной начинала раздеваться и рассказывать дочери, как провела вечер.
   – А Надя Войтова была?
   – Была.
   – В чем она была?
   – Очень мило, платье из сюра, crкme, с маленьким букетом фиалок.
   – Шло ей? Она много танцевала? А Анна Павловна, с сестрой была или одна?
   Наташа плотнее закутывалась в одеяло и, слегка вздрагивая от свежего воздуха в комнате, ела дюшес, стараясь не высовывать руки из-под облегавшего ее одеяла. Ее очень интересовали все эти подробности, и она совсем оживлялась.
   – Все же ты, наверное, лучше всех была. Я уверена! – восклицала она.
   Но Марья Сергеевна чувствовала себя уже утомленною. Она торопливо раздевалась и устало опускалась на постель.
   – Ну, иди, детка, пора уже.
   Наташа укутывала ее плотнее одеялом.
   – Теперь, пожалуй, можно и удалиться, – снисходительно соглашалась она, смеясь. – Прощайте-с! Спите спокойно! Желаю вам видеть во сне все самое хорошее.
   Они опять целовались, крестя друг друга, и, наконец, Наташа убегала, все также шлепая туфлями и подпрыгивая на ходу, в свою комнату…

VI

   Но с некоторых пор их отношения немного изменились и, что хуже всего, продолжали изменяться с каждым днем… Сначала это было незаметно, и в чем, собственно, заключалась перемена, было едва уловимо, но чем дальше, тем яснее обозначалось это, и не столько в серьезной стороне их привязанности, сколько в бесчисленных мелочах, в которых такие перемены чувствуются всего яснее.
   Между матерью и дочерью пробежала черная кошка, оцарапала их, и маленькая царапинка не только не заживала, но делалась с каждым днем все глубже и больнее…
   Обе они хорошо помнили тот день, когда «это» началось.
   Случилось это в конце апреля. Наташа, начавшая уже держать экзамены и только что благополучно сдавшая один из них, вернулась домой из гимназии и, вся еще радостно-взволнованная и раскрасневшаяся, вбежала в комнату матери.
   Марьи Сергеевны в спальне не было, и Наташа вприпрыжку, размахивая на бегу книгами и тетрадями, пробежала в гостиную.
   – Двенадцать, мама, опять двенадцать! Уже третье двенадцать в эти экзамены! – кричала она с восторгом.
   – Тише, Наташа!
   Наташа остановилась и встретила взгляд чьих-то светло-голубых глаз, окаймленных слегка покрасневшими и немного припухшими веками.
   Как раз напротив нее сидел какой-то высокий, белокурый, очень красивый господин, взиравший на нее с легким недоумением. Наташе не было видно Марьи Сергеевны; она сидела на низкой оттоманке, полускрытая трельяжем и растениями.
   – Моя дочь! – слегка улыбаясь, проговорила та.
   Наташа, вся вдруг покрасневшая, присела совсем по-детски. Она вдруг почувствовала себя такою неуклюжею и неловкою, и это сконфузило и рассердило ее. Ей было ужасно досадно, что она так влетела в комнату при постороннем, «совсем как девчонка».
   Изящный господин слегка привстал и низко поклонился, протягивая ей руку.
   – Совсем уже большая барышня, – произнес он не то любезно, не то иронически.
   Но Наташа в эту минуту сознавала себя более чем когда-либо совсем маленькою, и искоса, сердито и быстро оглядев гостя исподлобья, вложила в его красивую руку по-детски неумело свою красную и несколько крупную, как у большинства подростков, руку и сконфуженно опустилась на стул подле матери, не зная, что сказать, как сидеть и что делать.
   Марья Сергеевна, казалось, также чувствовала себя не совсем ловко и краснела еще больше дочери. Когда Наташа села, изящный господин продолжал свою прерванную речь мягким, приятного тембра голосом.
   Наташа сидела напротив него с тем насупленным и сердитым видом, который принимала всегда, когда чувствовала себя сконфуженною. Она сама не умела объяснить себе, почему этот изящный барин так злит и раздражает ее. Говорил он очень умно и даже приятным голосом, а между тем каждое его слово, каждое движение безотчетно раздражали ее. В душе она была очень обижена на мать, которая приняла так равнодушно и холодно ее радостную весть о новых двенадцати и сидела теперь совершенно безучастная к ее экзаменам, но очень, по-видимому, внимательная к рассказу гостя.
   Гость, наконец, закончил свой рассказ и на мгновение разговор оборвался. Переждав несколько мгновений и видя, что дамы молчат, он обратился к Наташе как к новой, еще не исчерпанной теме.
   – Барышня, кажется, выдержала блестящим образом экзамен? – обратился он к ней.
   Наташа опять вспыхнула, но ничего не ответила, за нее отвечала Марья Сергеевна:
   – Она у меня отлично учится.
   – Гм! Это очень хорошо! А вы теперь в который же класс переходите?
   – В третий… – неохотно отвечала Наташа.
   Она вовсе не желала говорить с антипатичным ей господином, и его вопросы только окончательно сердили ее. «Чего он пристал ко мне? – думала она с раздражением детского каприза. – И чего он только, Господи, торчит!» Хотя в душе она и была обижена на мать, но ей все-таки хотелось как можно скорее остаться с ней вдвоем. А гость, по-видимому, совсем не желал понимать ее. Он сидел в очень спокойной позе и говорил тем медленным тоном, каким говорят люди, которым некуда торопиться.
   – В третий! Это значит, по-нашему, в пятый? У вас ведь, кажется, первый считается старшим? Значит, вам остается еще три года только!
   Наташа молчала, а он задумчиво переводил свои водянисто-голубые глаза с дочери на мать, точно мысленно сравнивая их.