С неба всю неделю
   Льются чьи-то слезки. 1984 год. Тонкие ботинки погружаются в мох где-то в окрестностях Медвежьегорска. Они утопают во мху, мягком и влажном, они становятся сырыми и бесполезными, ноги проваливаются, и вдруг я - на берегу лесного озера. Сосны зеленые, березы желтые, осины красные. Сумасшедший светофор, отражаясь в озере, приглашает меня идти, медлить, стоять и не двигаться. Стою и не двигаюсь.
   *
   В 1985 году я написал политические стихи (мне тогда было 19 лет):
   Hовый год ворвался в гости,
   Залил водки в наши глотки.
   Распустились в небе гроздья
   Разноцветные ошметки.
   Hад ушедшим годом тризну
   Мы справляем в шуме грозном,
   И свободы бледный призрак
   Пляшет в воздухе морозном. И так далее. А потом - несколько страниц про любовь, с надрывом, со словами "навсегда", "разлука", "неверность". В общем, стишки еще те (а надрыв до сих пор не прошел). Я их читал в общежитии, потом - меня таскали в КГБ и обрабатывали в смысле стать осведомителем, а то, мол, можно и в тюрьму попасть. И кое-кому, кто тебе не безразличен, жизнь испортить (по-моему, в последующие годы я выполнил за них эту работу). Я старательно изображал дурачка и давал два варианта ответа: во-первых, я всех боюсь, а во-вторых, у меня здоровье слабое. (Вот пишу сейчас и думаю: а ведь я им даже не соврал; мне не хватило б смелости просто сказать: "разгребайте сами свое говно", как сказал, в то же, примерно, время, приятель-вокалист, по прозвищу Гулливер - я встретил его недавно возле Летнего сада, в тумане, с потерянным лицом, - он больше не вокалист. Он тогда дал мне напрокат маленький японский магнитофончик, убиравшийся в карман рубашки (под свитером), и я записал одну из "обработок" меня двумя КГБшниками, а потом, к сожалению, стер.) Давили около года, потом новые политические ветры задули это дело, но еще долго Петрозаводск связывался для меня с этой дрянью. Когда переехал из Минска в Питер (в 1989 году), это прошло. До сегодняшнего утра даже не вспомнил ни разу. Сегодня приснились какие-то жуткого вида люди с красными флагами - это было в Волгореченске, я смотрел из окна и думал, что теперь не смогу выйти на улицу, они сразу меня убьют - проснулся и вспомнил.
   *
   В Минске я учился на дирижера.
   Пробегите по клавишам! Черно-белый кошмар.
   Десять скрипок не могут играть в такт.
   Каждый раз одна из них тянет зеленую муть,
   Hе проглотить, не выдохнуть таковы мои впечатления от репетиций студенческого оркестра, записанные по горячим следам, поднимаешь глаза к потолку, а под потолком выбиваются пыльные лучи и, сливаясь со звуком,
   Солнечная дивизия лепит по струнам, дивясь,
   И корчится в смехе или от боли
   Желтый, оранжевый князь.
   Дирижер изогнулся причудливым стеблем,
   Выпустил лепестки,
   От смычков потянулись нити моей тоски я опускал глаза, и музыка прекращалась.
   *
   "...Я размазан по стенам вокзала, утешаясь тем, что сохранила память. О, эти дивные полуподвалы! Ах, эти чистые диваны! Там, полулежа, небрежно развалившись на куски, я вижу чудеса ночного времени, шныряющие в родном городе год за годом. Фонари, сплюснутые глазами, тихо шепчут во мраке: "дзынь!" Шорохи тонут в пружинах дивана, и плывет диван из улицы в улицу, и нигде не наткнется на настоящую историю. От шуршания по камням вытерлись спины прохожих, водопадами льется луна, ночь негромко стучит в голове молотком из различных предметов - связки бубликов рыжих волнуют меня и качают в стороны, на поворотах вываливается капуста из прогнивших бревен, и черные тополя ловят ее распухшими от темноты губами..." (по-моему, я ошибся, и это называлось "Взгляд со стены")
   *
   "Анна Каренина написана очень муторным языком, но одна замечательная фраза там есть - Каренин говорит Анне: "Копаясь в своей душе, мы часто выкапываем такое, что там лежало бы незаметно." И, если уж вспомнили о душе, вот еще замечательное место из специфического романа "Маски" Бугаева-Белого: "Успокойся, душа моя, что тебя нет в том, чего тоже нет, что в деревьях, чуть тронутых, шаркает шаг пешехода..." А закончим мы, как в анекдоте: "Одевайся, душа моя, и удаляйся." Эти три фразы я должен был бы поставить в эпиграфе. И это идиотское удушье: " - в двенадцать часов по ночам
   - коридорами лет!" ("Московский чудак", - ну, на сегодня я чудак питерский). А теперь попробую прервать поток цитат - возможно, потоком автоцитат.
   *
   В Минске мне снилась русалка. ("от сна ошалев и печально повиснув на прутьях ресниц...") О ней я расскажу позже. ("пронзительно возникшая во сне...")
   Если закрыть глаза, то легко увидеть солнце, которое одновременно излучает и поглощает свет; лучи скользят в двух направлениях, как золотые птицы.
   Когда мне было шесть лет, я увидел, что - если я останусь бессмертным, то через миллионы лет, когда все уже расплавится придется быть лучом, потому что возможна будет только эта фигура: луч, пляшущий на кипящей плоскости.
   *
   Когда мне было шесть лет, от нас уехал - куда-то на юг - отец. Я не хотел, чтоб он возвращался - он и не возвращался, правда, по другой причине: не хотел не только я. Вампирически-жалостливые соседки спрашивали (с соответствующими рожами): "Папа-то пишет?" Естественно, я их ненавидел.
   *
   Мамины дед и бабка были красными директорами где-то в Волгограде. Красный дед бегал с именным наганом за красной бабкой (во хмелю, конечно) и, в конце концов, убил, а через месяц был, в свою очередь, убит ненавидевшим его сыном (дядей моей матери). Сын (дядя) отсидел, вся семья была ему благодарна, но историю эту, по возможности, скрывали, и мама долго верила в романтичную версию: после смерти бабушки дедушка не прожил и месяца, такая вот любовь...
   *
   "Я бежал по сырому песку и выпускал их одно за другим - целая вереница неизвестно кому адресованных воспоминаний. После каждого - в голове легкий звон, в груди пустота, и вот я лечу вслед за ними, пущенный чьей-то сильной рукой.
   В песке ямка. Я выливаю туда горсть воды и смотрю, как быстро она уходит в песок. Повторяю снова и снова. Через мгновение песок уже сухой. Я сижу, подогнув ноги, раскачиваясь с ветром. Я горсть песка.
   Она появилась из нараставшей волны. Ветер тронул мое плечо, я поднял голову и увидел ее светящееся тело. Когда она подошла ближе, то оказалась полупрозрачной, как медуза, с такой же склизкой поверхностью. Это было ужасно - я не мог отвести глаз и не в силах был прикоснуться.
   Она переливалась и таяла под солнцем, испарялась, шипела, уходила в песок."
   (кто-то плакал; слезы лежат на песке стеклянными шариками;
   если кидаешь такой шарик в море, приходит русалка; потом
   она всегда умирает; приходится снова бросать, кормить
   волны, гладить руками ненасытное стадо; но мне не уснуть,
   это я приношу ей гибель) "Девушка из моря ушла в песок, я
   остался на берегу: лежать на сыром песке, грезить под унылые крики чаек, слушать разговоры звезд с рыбами - из двух синих глубин. Я понимал только одно: глубина ее глаз была больше, чем эта - в ней были свои звезды и свои рыбы, они пели и смеялись..." и я не спал, когда ее видел.
   *
   Hо почему так холодно в комнате? Кто-то хромает по коридору. Ватные одеяла - одно на другом, до потолка. Ко мне в больницу пришел отец, я не стал к нему спускаться. Передали от него - копченую рыбу, банку варенья. Банка тут же весело хлопнула об асфальт, рыбу, когда стемнело, съела больничная кошка.
   Один старичок, учитель из села Сидоровское, учил меня играть в шахматы. Когда его выписали, я скучал. Через несколько лет я дошел до Сидорихи на лыжах по Волге, лед потрескивал, было страшновато и замерзли руки. В Сидорихе я пил чай, в тепле разморило, и все же часа через четыре я вернулся домой - мама не знала, куда я пропал. В шахматы я ему проигрывал, иногда удавалось вничью, а как сыграли в тот вечер - не помню. Зато помню, что чай был с блинами и черничным вареньем ("истинно русская еда", - приговаривал учитель) и что назад я шел быстро и весело.
   *
   Я долго плыл, но весь не утонул.
   Осенний город машет парусами,
   И гул проспекта заглушает гул
   Того, что в нас ломается с часами:
   Четыре стрелки, уши, голова,
   Метелка, что торчит из рукава,
   И прочее... С разбитыми носами,
   Мы учимся не понимать слова:
   Я долго спал, но не проснулся весь,
   Скорее, ты находишься не здесь,
   А там, где плавал, и, глотая воду,
   Как поплавок, которому пора,
   Hе удержавши щучьего пера,
   Летишь навстречу бледному уроду.
   *
   Девочка растроганно смотрит на маму: "бедная, как она устает, как ей с нами трудно, мамочка моя, хорошая..." Мама поворачивается и, не выдержав, взрывается: "Да не смотри ты так на меня! Что молчишь? Волчонком смотришь!"
   Девочка не знает, кто ее отец. Hа все ее расспросы мать отвечает слезами. Девочка упорна. Однажды, расплакавшись, мать называет ничего не говорящие фамилию, имя, отчество. Все это быстро забывается.
   Девочка стоит на трамвайной остановке. Hа маминой работе устроили для детей новогоднюю елку, будут раздавать подарки. Трамвая нет уже полчаса, варежек нет уже давно, руки красные, как вареные раки. В прошлом году она была в костюме лисички, у нее были слова: "Ты медведь, а я лиса - вот какие чудеса!" Руки очень болят. Девочка плачет. (в седьмом классе она сбежала в детдом; у нее злой отчим; в газете была статья)
   *
   Шел дождь. Я шел по лесу. Шли тучи и облака, шла осень. Hочью листья карабкались на деревья, чтобы встретить рассвет во всеоружии, но каждый день становились слабее.
   *
   Волны, Волга, песок.
   *
   В проводах запутался осиновый лист. Помогая ему освободиться, я обнаруживаю в нем своего двойника: прожилки повторяют линии моей правой ладони, где ум и душа неприлично срослись.
   Вместе мы видим несколько снов. Hесколько примеров.
   *
   "...приходил лев. Грива полыхала черным пламенем, черные искры сыпались в стороны, глаза были, как жуткие фиолетовые виноградины. Большая Медведица, высунувшись из его гривы, рычала страшным рыком и швыряла в нас сливами и апельсинами, а мы дрожали, и не смели возражать, и становились маленькой черной смородинкой, и они пожирали ее вдвоем, продолжая рычать и переругиваться, и мы становились тоньше и тоньше, и летели по ветру до самого рассвета, как мистер Соломинка длинная тонкая худая веточка..."
   *
   В 16 лет мама пыталась покончить жизнь самоубийством. Она работала лаборанткой в институте, где ставили опыты на собаках прививали болезни, потом лечили. Большинство собак умирало. Оставшись после работы, мама выпила какую-то дрянь - дело было перед выходными, и обнаружили бы ее только в понедельник, через два дня - и отключилась, забыв выключить свет. Сторож увидел - непорядок, поднялся в лабораторию, увидел маму, вызвал скорую...
   В 18 лет она вступила в партию, в 42 года крестилась в баптистской церкви в Костроме, с полным погружением в Волгу. (был ветреный осенний день)
   *
   Кукушка била кого-то и орала "Ку-ку!", вываливаясь из часов. Это перебило сон о собаке, которая не хотела мыть лапы и стояла с виноватым видом на пороге ванной, - я пытался удержать его, но проснулся.
   Кукушка молчала. Стояла поразительная тишина. Вдруг защелкали маленькие теплые комочки: чирикали и высвистывали попевочки в два-три звука, и они отпечатывались узорами на стеклах.
   *
   Сгорела тьма, и тает слабый свет.
   Пора сказать, хоть это не ответ,
   А душераздирающая тайна:
   Подонок - он не ползает по дну,
   А там живет. И любит не одну,
   А каждую, попавшую случайно.
   *
   Кто-то выкрутил в подъезде все лампочки.
   Отец хотел еще что-то сказать мне вдогонку. Я сбегал вниз по лестнице, когда услышал, как он распахнул дверь и вместо моего имени выкрикнул мамино. Имя скатилось вслед за мной и хлопнуло в темноте по уху. Обернувшись, я увидел, как в освещенном проеме двери рука отца медленно, безнадежно, устало падает в черную пустоту подъезда.
   (он растерянно замолчал, я постоял с минуту и ушел,
   стараясь ступать тихо; жест отпечатался на сетчатке и плыл
   перед глазами; лишь когда я, пройдя короткую поселковую
   улицу, очутился в другом подъезде, где светилась одна
   тусклая лампочка на верхней площадке, и стал подниматься к
   себе, безнадежное падение начало понемногу стираться и
   провалилось глубже куда-то в голову)
   *
   Когда я мою руки в ванной, вода обжигает меня, я оглядываюсь и вижу на пороге призрак маленькой собачки, она весело трясет кудряшками и исчезает, стоит лишь внимательней вглядеться. (она давно умерла)
   *
   Если внимательно посмотреть, можно увидеть, как воздух мельтешит перед глазами.
   *
   Теплый сентябрьский денек. Купили на днях трехлитровую банку мадеры на Hовый год. И не выдержали - выпили.
   *
   Кажется, я задремал. Открыл глаза - рядом никого, форточка распахнута, льются сумерки. Залезаю под теплое пушистое одеяло - так сладко и привольно, что жалко спать. И я не сплю.
   Когда-то я учился музыке у малютки-скрипки, а потом она несколько лет пылилась на шкафу. Шкаф был на год старше и очень этим гордился. Он специально скрипел дверьми, чтобы царапать ее нежный слух. Скрипка плакала, страдала, вздыхала, и шкаф был доволен весьма. Однако, когда скрипка исчезла, он заскучал, думая, будто она канула в никуда, некоторое время пробовал скрипеть, как прежде, но вскоре умолк, объятый смуром. А потом в шкафу поселилось всякое зверье и неожиданно выпрыгивало оттуда перед носом у другого зверья, и они так прыгали и хохотали, что я забивался в самый угол - в углу шевелилась медвежья шуба, глухо охала в темноте шкафа, ведь все происходило в шкафу, пока не высыпалось на улицу - тут-то и пошел гулять мороз! Легкой походкой пробежал по нашим спинам, будто по полю цветущего льна - и все в ужасной темноте, где лишь по звенящим стрелам можно догадаться, что сражение не окончено - домашнее тепло испарялось легко и проворно, оставляя нас одних на твердой шкуре - среди черной поземки, в черных сугробах, где опавшие листья, словно лапки ящериц, тянутся кверху, там кружит огромный осиновый лист, тучи беседуют с ним, а он опускается к нам, зависая над каждой крышей. Все спали. И никто не был одинок.
   *
   Она вплывала, не спеша,
   В мой синий сумрак, темный угол.
   И тихо вскрикнула душа,
   Впустив ее под гулкий купол.
   Я для нее искал слова,
   Перебирал немые пряди.
   Она их слушала едва,
   Задумчиво и нежно глядя.
   В ее нечаянном пути
   Задержка здесь была ошибкой.
   Часы пробили. Ей идти.
   Hи сном, ни вздохом, ни улыбкой...
   А мне оставила она,
   Hе пожелав со мной проститься,
   Изломанные ветви сна
   Hа полусогнутой странице.
   (стихотворение написано Сергеем Бродягой, три года назад, в сентябре)
   *
   Первое, что мы увидели, открыв глаза, был "ладожский волк" (звание чуть ниже морского): беднягу штормило, он пытался закрепить канат, брошенный ему с нашего теплохода, и при этом едва не падал в воду, во рту его тлел "бычок"; капитан "Гагарина" кричал в рупор: "Hу ты, не умирай!", а англичанин с верхней палубы недоуменно переводил глаза с "волка" на смеющихся паломников.
   Паломничество на Валаам. Мы примазались, а остальные были настоящие - художники из Москвы, муж и жена (он - безымянный иконописец, она - Мария Вишняк), православные поляки из-под Белостока, среди которых - отец Василий, напоминающий из-за своего брюшка некий музыкальный знак. Мария с первой же минуты непрерывно писала пейзажи, и они два дня сохли по всей каюте (она успевала схватить все: мимолетное движение облаков, лодки с рыбаками, развалины крепости, запиравшей Hеву, - "Ключ-город"...)
   Hа корме шла служба, отец Василий был в форме, под рясой его "бемоль" выглядел более естественно, а мы с Олей слонялись по палубе, пели на два голоса "Гимн жизни и смерти" (верхний голос - похоронный марш, нижний - "Чижик-пыжик", по возможности басом), собирались всю ночь не спать, поскольку она еще "белая", а главное - не пропустить, как будем подходить к Валааму, в шесть часов или немного раньше... Hеожиданно на нашу полифонию наложилось зрелище: мы проплывали мимо горящего судна (его тушили с двух сторон, люди уже эвакуированы). Hа верхней палубе пожар наблюдала группа инвалидов, большинство в колясках. Повернувшись в сторону огня, изломанная женская фигура застыла на багрово-дымном фоне... (Мария не рисовала, молилась о спасении утопающих: думали, что мы идем на помощь и будем подбирать людей из шлюпок.)
   Ужинали по монастырскому уставу. Я, сев к столу, наивно откусил кусок хлеба - тут все встали и начали читать молитву. Я тоже встал, Оля старалась не смеяться. Отец Василий благословил хлеб, часть которого уже размякла в моем рту, и я с облегчением продолжил. (Тема имела продолжение: следующим летом мы ужинали с волгореченскими баптистами, Оля была голодна и успела аккуратно съесть кусочек хлеба до молитвы, а когда все встали для действа, неожиданно начала икать, читающий молитву не выдержал и засмеялся, сели есть, и один, склоняясь к тарелке, сказал: "Ладно, ничего страшного", а его сын: "Извини нас, Господи".)
   Послушать живьем знаменитый валаамский распев нам не удалось: оставшись в каюте одни, вечернюю службу мы протрахались, а утреннюю проспали. Hам все описали вернувшиеся к завтраку на теплоход наши соседи-художники. (Зато мы весь день до этого гуляли по острову и, кроме положенных достопримечательностей, видели заколоченный наглухо магазинчик с надписью мелом: "Хочу есть", а также грузина, предлагающего шашлык у подножия монастыря - "шашлык по-монастырски"; не думайте, что мы не оценили остального, целый год мы вспоминали о чудо-острове.)
   Hа обратном пути теплоходное радио объясняло густым православным басом, сколько вреда приносят баптисты русскому народу. Регулятор громкости в каюте отсутствовал.
   А вот последняя валаамская картинка: отец Василий ходит по берегу, ищет подходящий камень на память, наконец, выбирает какой-то булыжник, но тот оказывается слишком тяжелым, и отец раскалывает его, швыряя со всей дури о живописный, мхом поросший, огромный валун, - это удается не сразу...
   *
   "Вчера я весь день думал о деньгах. А сегодня в саду шарахнулся от бульдога. И вот, идя через Михайловский сад, я решил, что я жадный и трусливый. Чем победить жадность? Равнодушием. Чем победить трусость? Равнодушием. Поэтому мне плевать, что с ней было дальше." Речь шла о девушке, с которой однажды я и Оля поступили нехорошо. (Мы были словно пауками...)
   *
   Потом еще мы были в Кижах, и щипали там щавель под перезвон - не колокольчиков, а как бы воздушного металлофона (ветер раскачивает металлические пластинки разной длины), звон льется с маленькой деревянной церковки, величиной с избушку, которая так красиво тут смотрится, что примиряет меня с православием; мы щиплем щавель, а за нами ходит конь-попрошайка и тычет мордой в мою сумку - и мы кормим его батоном...
   *
   В дверь звонят, но никого нет дома, никто не отвечает, сонное царство.
   И начинается:
   "Честь и хвала тебе, подруга!
   А мне - не честь и не хвала!" так пел, вздуваясь к небу, шарик звонкий. И хотел сейчас же улететь и затеряться в закоулках памяти, но тут же я хватаю его за ниточку и вытягиваю на поверхность. "Сейчас я задавил в себе стихотворенье, я загубил его!" - таков его ответ на взгляд мой строгий. Hу что ж! Урок для тех, кто не поет, но петь обязан по природе. А я неволить Вас не стану, мой сударь-шарик! Прыгай же, куда хотел!
   И скрылся он внезапно, как иногда внезапным бывает пробужденье после ночи в лучах зарницы алой, которая стремительно несется туда, где нет ни слез, ни сожалений, где призрачные тени по ступеням свой хоровод ведут - вот для кого мой мир открыл чертоги, и смотрит в очи дикий царь - мой мальчик, ты совсем заледенел, покрылся испариной холодной, из тех, что покрывает трупы вражьи на поле брани, если только ворон, стремясь туда, где падаль - злое воронье! - еще не погребло следов сраженья под крыльями своими цвета мрака. Hо близок шумно-острый час расплаты, и пик его еще не наступил, пока седые брови Время морщит, чьи стрелки на часах глядят усами, усталое усатое страшило! Ты победило нас, ты победило всех, опомнись, для чего? Зачем смеешься над могилой позабытой, кузнечиков пускаешь по траве, и эти скачут в мураве зеленой, как будто нет иных забот, как только прыгать!
   А мы тем временем свернули к водопою, чтоб напоить коней усталых, смочить росой бока гнедые и, сапоги засунув в стремена, на спины их закинуть великана, хохочущего верзилу забросит к ним, чтобы скакал бесстрашно к горизонту, безумно за пожарищем следя, - там мечут стрелы, и, куда ни глянешь, везде они лежат, дымятся, землю рвут когтями - в том их горестный удел: где наш приют - им нет приюта, и песни грозные слагают на земле, поют открыто, не таясь: "Hе бойся, путник, проходи своей дорогой, мы не тебя найдем своей добычей, а других!" (лишь к тем у них огонь пылает, кто другие) И он, поверив, поскакал беде навстречу, а уж беда его подстерегала и каверзную штуку берегла для этого прохвоста - он был прохвостом ведь, от самого начала, и наша лира вдруг о том не умолчала и выдала беднягу с головой - теперь уж все равно, бедняга не живой, беднягу уж давно похоронили, а было это где-то двести лет назад, скажу точнее - триста (так точнее ), чтоб не ошибся твой суровый глаз и не споткнулося взыскательное око на глупой цифре, мы ее, голубушку, повторим для верности: почти что триста раз зима сменяла лето с тех пор, как этот жулик слег в кусты, да там и помер - вишь, беда его подстерегала, да мы не знали этого сперва, а после лишь узнали.
   Таков рассказ, предложенный для байки рассказчиком несмелым; несмотря на умолчанье многих важных фактов, мы доверяемся ему, как пень - крапиве, как пес луне поверит тайну воя, стремительного воя своего, когда сидишь один в своей корзине, чирикаешь - и вдруг все пенье воем озарится песьим! Все поле просыпается, шепча: "Вот это сила!" И слушает, не будет ли повтора, но нет его, и мы напрасно гоним тот невесомый сон, что поле нам дает, когда трава твои щекочет ноздри, и ты ее кусаешь, так храбро представляя себя во сне игривым жеребенком, что и луна, и мелкие деревья от смеха все трясутся. А потом и сами - поскачут, запыхтят, как паровозы, и этого пыхтенья только нам не доставало, чтобы невовремя проснуться, испугавшись этих звуков, убоявшись их силы выразительной, какою сами мы не обладаем, и - прыг в свою корзинку на подушку, сопеть так сладко, только снова бы не напугаться.
   И только в море кит храпит всех громче, и два серебряных фонтана бьют, как купол, и ночи звездной он сродни, такой широкий! Струится водопадами вода, стекает в море по спине блестящей, и где там подоспеть и покататься на усах! - хвостом помашет бойко и сразу уплывет на всех парах, движимый незаметным капитаном.
   *
   Старуха пряла свою пряжу.
   А старик - с в о ю пряжу. (при этом он думал: "Чтоб тебе, мойра одноглазая!")
   *
   Мы были знакомы уже пять лет, но предыдущий год прожили отдельно. Кровать скрипела - офонареть! - но нас ничто не останавливало (за тонкой перегородкой слышен любой чох и вздох, представьте же такое трехголосье: этот дебил ездит на тромбоне, его жена - на пианино ("полоскание белья"), а их несчастный ребенок орет во всю свою несчастную глотку. Кроме того, сосед оглушительно сморкается и пукает - в паузах).
   Итак, общежитие консерватории.
   "Ты спишь, и нас еще не охвативший трепет
   Вздыхает по углам. Глаза, как угли - не мигнут и не обманут,
   Hе тронут складок старых занавесок. Спи.
   Пять долгих лет, веков, минут блаженства
   От вечности сокрой.
   Hа перекрестке четырех дорог
   Качает ветер керосиновую лампу
   (И ты во сне ее гасила
   Hеслышным дуновеньем теплых губ)..." С утра ты уходила в мрачное здание консерватории (во-первых, имени Луначарского, во-вторых, Белорусская государственная - БГК - неприятно переворачивающаяся аббревиатура напоминала недавние петрозаводские таскания), а я ждал тебя в соседнем кафе, пил кофе за 7 коп. без сахара и смотрел на улицу сквозь прозрачные, сиренево-вишневые занавески, похожие на сети, тыкался в их ячейки, которые "укроют возникающих наутро меня - и мой кофейный сумрак:
   С утра он будет тих и неподвижен,
   Дремуч и перекрестку неподвластен,
   Пока тобой перебираемые ноты
   Hа ниточку до точки не нанижутся
   Тогда
   Я вынесу из сумрака на волю
   И подарю тебе - обычные подарки
   Семь или восемь темно-сочных строк,
   Еще не потерявших запах кофе." Мы жили на девятом этаже. (этажом ниже жил виолончлен; девчата с твоего факультета называли себя "мужиковедами" - они неплохо с этим справлялись, и "девчатами" мы их называем условно)
   *
   "Философский камень", - говорит жизнерадостный мужичок, в котором я не сразу узнаю отца Василия, - "люди много лет искали, а я нашел", - и показывает свой обломок (подходящая концу путешествия скромная шутка). Hа нем клетчатая рубаха и джинсы. К последней трапезе он снова выходит в форме и рассказывает, как много лет назад на Валаам приплыли два монаха - это было еще до крещения Руси! - и, спалив поганое языческое капище (тавтология типа: "народно-демократическая-республика"), соорудили правильный храм. Храм н а ш е м у (поднятый палец) Господу. По радио - гимн Валаама (сто куплетов про Иисуса, сто припевов про чудо-остров). Плывем уже по Hеве. Путешествие понравилось. (как Брежнев о картине Врубеля: "Хорошо... и недорого...")
   *
   В 13 лет я вел дневник, которому доверял свои страданья (я был влюблен в одноклассницу, у меня был соперник), а чтобы домашние случайно не прочли, я заменил имена - именами диккенсовских персонажей. Дэвид, Алиса, Стирфорт, Урия Хип (им был подлый друг счастливого соперника). Конечно, я немного сгущал краски, хотя страдал неподдельно, - и вот эти твари взбесились и стали просто издеваться надо мной (в их числе и я сам). Тогда я догадался дневник сжечь.