В этом эпизоде все достоверно, потому что очень похоже на Александра Ивановича. Не сомневаюсь, он был трезв, иначе ему бы не выйти из комендатуры. Из-за чего же возник конфликт в парке? Вероятно, избалованный властью помкоменданта решил, что Маринеско отвечал ему _дерзко_.
   Несколько слов о дерзости. Дерзость - понятие не однозначное. Все атаки Маринеско были дерзкими, и в этом их неоспоримое достоинство. В быту, в обиходе представление о дерзости более размыто. Я что-то не припомню ни одного взыскания, сформулированного так: за дерзость. Тем не менее дерзость карается.
   По моим наблюдениям, дерзость Маринеско заключалась прежде всего в органически присущем ему чувстве человеческого равенства. Он ценил людей не по занимаемому ими положению, а по их достоинствам. Применительно к нижестоящим это качество называется демократизмом, в отношениях с вышестоящими нередко опрашивается дерзостью. Всякому начальнику лестно, а не слишком уверенному в себе тем более, чтоб его хоть немного боялись. В глазах Александра Ивановича, даже когда он признавал свою вину, нельзя было увидеть ни тени страха или подобострастия. Верный обычаям своего детства, своей вины он никогда не отрицал, скорее мог взять на себя чужую, и в его нежелании выкручиваться тоже чудилась какая-то дерзость. Не утверждаю, что Маринеско был всегда прав. Его нередко бесило, когда кто-то из сверстников, получив повышение, заметно менялся и заговаривал начальственным тоном. Самому Маринеско это было чуждо, и он не умел понять, что в некоторых случаях сие, увы, неизбежно, и, ставши прямым начальником, вчерашний дружок уже не может, а в некоторых случаях даже не имеет права оставаться для Саши Маринеско прежним Васей или Петей.
   Но все это, так сказать, в скобках. Далеко не все чепе оканчивались так благополучно. Маринеско уже не владел собой, в течение нескольких месяцев он ухитрился совершить больше серьезных проступков, чем за всю свою многолетнюю службу. Последняя его пьяная выходка исчерпала терпение начальства: Маринеско явился на базу после самовольной отлучки в какой-то случайной компании, спьяну нагрубил исполнявшему обязанности комдива офицеру и отказался извиниться, - в общем, закусил удила. Комбриг докладывает командующему флотом. Решение: снизить в звании до старшего лейтенанта и направить на должность помощника на другую лодку. Решение было даже не чересчур суровым, выносившие его военачальники ценили Маринеско, хотели сохранить его для подводного флота и, вероятно, искренне считали, что у них нет другого выхода. Но для Александра Ивановича перспектива расстаться с "С-13" и попасть под начало к какому-то другому командиру корабля была непереносима. Свои многочисленные вины он сознавал, мучился оттого, что доверие к его словам и клятвам подорвано. Как признавался мне впоследствии Александр Иванович, он сам с трудом разбирался в своих чувствах; ему казалось, что он может не вынести своего нового, унизительного, на его тогдашний взгляд, положения, сорваться и окончательно погубить свою репутацию. Чувство вины мешалось с обидой, вина не позволяла считать себя только обиженным, обида мешала чувствовать себя только виноватым. Изменился не характер Маринеско, произошел какой-то надлом в его физическом и душевном состоянии.
   "Наказание в данном случае не исправило человека, - писал в своей статье Н.Г.Кузнецов. - Оно сломало его. Спасательный круг не был подан вовремя".
   В статье не сказано, встречался ли Николай Герасимович с Маринеско. Тем не менее такая встреча была. Рассказывал мне об этой встрече и он сам, и Нина Ильинична, знали о ней и офицеры на лодке.
   Узнав о своем разжаловании, Маринеско заметался. Выяснил, что Н.Г.Кузнецов в Ленинграде, и загорелся: еду к наркому! Зачем? Протестовать? Каяться? Он и сам это толком не знал. За рулем своего "форда" Маринеско помчался в Ленинград и сумел добиться приема.
   Николай Герасимович разговаривал с Маринеско долго и по-отечески. Маринеско он не знал, но что-то в его характере угадал. И нашел промежуточное решение - назначить его не помощником, а командиром, но не на лодку, а на тральщик. "Послужите год, - сказал ему Николай Герасимович, - проявите себя с самой лучшей стороны, и мы вернем вас на лодку". Решение было мудрым во многих отношениях: с одной стороны, оно не отменяло приказа, с другой - сохраняло Александру Ивановичу привычную для него самостоятельность, притом, что немаловажно, в другой среде, в отрыве от сложившихся и запутанных отношений, от безоговорочно сочувствующих и столь же безоговорочно осуждающих взглядов. Как знать, не был ли это спасательный круг? Но Александр Иванович уперся: демобилизуйте.
   Это была несомненная ошибка Маринеско. В состоянии упрямого ожесточения ему легко было убедить себя: все решается очень просто - он возвращается туда, откуда пришел, на гражданский флот, и наконец-то добьется исполнения своей мечты - станет капитаном дальнего плавания.
   Потребовались годы, чтобы понять свою ошибку. Многие близкие и доброжелательные люди видели ее уже тогда. Но последовал новый приказ - и подводник N_1 оказался вне флота, одинокий, с пошатнувшимся здоровьем и с весьма неясными перспективами. Надломленный, но далеко не сломанный.
   Предстояло начинать жизнь заново.
   9. ВНЕ ФЛОТА
   О том, как сложилась жизнь Александра Ивановича Маринеско вне флота, я знаю по его рассказам. Правдивость их никогда не вызывала у меня сомнений. Но, приступив к работе над книгой, я счел себя обязанным дополнить хранящуюся у меня запись наших бесед и другими свидетельствами. Нужен был, выражаясь флотским языком, второй пеленг.
   В Ленинградском пароходстве Александра Ивановича на работу приняли, но поручать ему судно не спешили. Пришлось поплавать помощником капитана. Кроме любопытной встречи с немецким подводником в Щецине, ничего интересного об этих рейсах Маринеско не рассказывал.
   Уже в конце семидесятых я попросил бывшего командира прославленной подводной лодки "Лембит" А.М.Матиясевича, занимавшего до последнего времени ответственный пост в пароходстве, связать меня с людьми, когда-либо плававшими вместе с Маринеско на торговых судах. Обязательнейший и добросовестнейший Алексей Михайлович почти ничем помочь мне не смог. Прошло больше тридцати лет, никого из знавших Маринеско ни на судах, ни на берегу обнаружить не удалось. Пришлось удовлетвориться сухой справкой, составленной по материалам отдела кадров. Судя по справке, Маринеско А.И. в 1946-1948 годах плавал на нескольких судах в качестве помощника капитана, ходил и в заграничные рейсы, но капитаном так и не стал, а затем был уволен в связи с ослаблением зрения. Кривая его служебных успехов шла вниз.
   Переход на гражданский флот ожидаемого душевного умиротворения не принес. Начиная военную службу, Маринеско еще тосковал по гражданскому флоту, мечты о дальних океанских дорогах не оставляли его. Гражданский флот еще долго оставался для него синонимом свободы. Теперь, когда свобода была возвращена, его все чаще одолевали воспоминания о флоте военном. О службе на подводных лодках, о боевых походах, о друзьях, вместе с которыми были пережиты все самые яркие, самые значительные события недавнего прошлого.
   В жизни каждого человека непременно есть свой так называемый звездный час, своя вершина, необязательно совпадающая с высшей точкой карьеры или иным жизненным успехом. Час - обозначение условное, он может длиться и неделю, и месяц, и год. Звездный час - это время, когда все заложенные в человеке силы и способности находят наиболее полное выражение. Отнюдь не самое легкое, не всегда самое радостное время. Многие вспоминают как свой звездный час годы войны и блокады. Для Маринеско таким звездным часом был январский поход, ни забыть, ни перечеркнуть свое прошлое он не мог. И с торговым флотом расстался без большого сожаления, хотя это было расставание с морем.
   Надо было приспосабливаться к жизни на берегу.
   Плавая на судах Ленинградского пароходства, Александр Иванович познакомился с судовой радисткой Валентиной Ивановной Громовой и женился на ней. Вслед за мужем перебралась на берег и жена, вскоре у них родилась дочь Таня.
   Зная Маринеско как честного человека, секретарь Смольнинского райкома Никитин предложил ему пойти в Институт переливания крови заместителем директора по хозяйственной части. Хотел добра, а получилось плохо. Директору совсем не нужен был честный заместитель. Его вполне устраивал полуграмотный завхоз, помогавший ему строить дачу и заниматься самоснабжением. Дело прошлое, директора уже нет в живых, поэтому опускаю его фамилию. Пусть он будет К. Намеков этого К. Александр Иванович понять не захотел, и между ними сразу возникла вражда. Затаенная со стороны К., открытая со стороны Маринеско.
   К. долго искал случая избавиться от Маринеско. Это было совсем не просто, в коллективе института Александру Ивановичу доверяли. Уважали за деловитость и внимание к нуждам сотрудников. На этом К. и подловил Маринеско. Была устроена провокация.
   На дворе института лежали списанные за ненадобностью несколько тонн торфяных брикетов. Вместо свалки Маринеско, заручившись устным разрешением директора, развез эти брикеты по домам наиболее низкооплачиваемых сотрудников в виде предпраздничного подарка. (Напомню: время было послевоенное, Ленинград еще не полностью оправился от блокады, подарок пришелся кстати.) А затем директор быстрехонько отрекся от данного им разрешения, позвонил в ОБХСС, и Маринеско оказался расхитителем социалистической собственности.
   Маринеско вступил в Коммунистическую партию в 1943 году "по боевой характеристике". Коммунистом он был не только по партийной принадлежности, но по самой своей человеческой сути. Был он человек общественный, открытый людям. Стяжательство было ему чуждо. Не будучи аскетом, всю свою сознательную жизнь прожил бессребреником.
   Из партии его исключили. В последнюю инстанцию, чтобы не отдавать партбилета, Александр Иванович не явился. Партбилет, обернутый в непромокаемую ткань, он засунул в одному ему известную щель и аккуратно замазал свой тайник известкой.
   Затем был суд. О заседаниях суда Александр Иванович рассказывал мне с глубоким волнением. Прошло двенадцать лет, а рана еще не зажила.
   Прокурор, бывший фронтовик, с боевым орденом, видя, что дело не стоит выеденного яйца, от обвинения отказывается. Оба народных заседателя заявляют особое мнение. Но оставшийся в меньшинстве судья не сдается, он куда-то звонит и добивается своего - подсудимого берут под стражу. Дело разбирается в другом составе суда. Приговор - три года. Людей, осужденных на такие сравнительно небольшие сроки, обычно не засылают слишком далеко, но для Маринеско почему-то было сделано исключение - его отправили на Колыму.
   "Посадили меня вместе с ворьем и полицаями, - рассказывал Александр Иванович. - Остригли, обрили, обращение как с кодлом. Сразу же обокрали, кто - неизвестно: рюкзак, что собрала мне в дорогу жена, оказался пуст. Жена продала все шмотки, купленные нами в заграничных плаваниях, нанимала защитников, обегала весь город. Ничего не помогло..."
   Не знаю, жалеть ли, что в шестьдесят первом году у меня еще не было портативного магнитофона? Пожалуй, не стоит жалеть. На магнитную ленту можно записывать допрос, интервью, но не исповедь. Она могла и не состояться. Пришлось мне после бессонной ночи что-то по свежей памяти торопливо записывать. У меня нет оснований сомневаться ни в моей памяти, ни в искренности Маринеско, и если за последние годы я предпринял некоторые попытки проверить рассказанное Александром Ивановичем, то не потому, что я усомнился в правдивости рассказа, а для большей точности и полноты.
   Не все мои попытки были успешны. В архиве Ленгорсуда протокола первого судебного заседания не оказалось вовсе, а от второго осталась только копия приговора. Ничего удивительного в том нет - такие мелкие хозяйственные дела не хранят вечно, к тому же судимость с Маринеско была впоследствии снята автоматически, без всякого заявления с его стороны. Но самый приговор меня поначалу смутил. К известным мне торфяным брикетам было подверстано еще другое обвинение - в присвоении принадлежащей институту кровати стоимостью в 543 рубля. О кровати мне Александр Иванович ничего не говорил. Больше пятисот рублей? Давно не покупал кроватей, но сумма произвела на меня впечатление: по моим понятиям, такая кровать должна была быть по меньшей мере из красного дерева. Затем вспомнил, что судили Маринеско еще до денежной реформы, и успокоился: 54 рубля 30 копеек - это звучало уже не так страшно. Даже если вспомнить указные строгости, даже если поверить, что все эти ценности были похищены у государства с целью личного обогащения, в моем сознании как-то не укладывалось: за этот хлам на Колыму? Да еще в одном вагоне с последними подонками, с разоблаченными карателями и профессиональными бандитами!
   Первым моим побуждением было поговорить с кем-нибудь из участников суда. Или хотя бы с кем-то, кто на суде присутствовал. Но прошло двадцать лет. Одни умерли, след других затерялся. Общими усилиями моих друзей и помощников не удалось найти никого. Только судью, вынесшую суровый приговор, пожилую женщину, давно вышедшую на пенсию. И та со мной встретиться отказалась, объяснив, что ни Маринеско, ни его дела совершенно не помнит. И добавила: "Если б я знала, что он такой герой, то, наверно, запомнила бы".
   Остается предположить, что Александр Иванович не только не ссылался на суде на свои заслуги, но запретил это и своему защитнику. Предположение тем более основательное, что мы знаем: поступив после возвращения с Колымы на завод, Маринеско ни словом не обмолвился о своих военных подвигах. Как явствует из письма в "Литературную газету", об атаках на "Густлова" и "Штойбена" коммунисты завода впервые услышали только в 1960 году.
   Вскоре после попытки поговорить с судьей мне сообщили: бывшая сотрудница Института переливания крови П.А.Михайлова присутствовала на суде над Маринеско и, несмотря на болезнь, готова со мной встретиться. Я поехал к ней домой, застал лежащей в постели, и мы поговорили. Поехал с несомненной пользой хотя произошло недоразумение - Полина Антоновна на суде над Маринеско не была, а была годом позже, когда судили К., к тому времени окончательно запутавшегося в своих махинациях. К. был приговорен к году тюрьмы. Никакого практического влияния на судьбу Маринеско этот приговор не имел, имя его на суде даже не упоминалось, но для меня рассказ Полины Антоновны лишний раз подтвердил то, что говорил мне о своем конфликте с К. Александр Иванович. А муж Полины Антоновны, Федор Иванович Ковшиков, до выхода на пенсию старший научный сотрудник того же института, сообщил мне нечто еще более интересное. Привожу его рассказ по магнитозаписи:
   "В бытность мою членом партийного бюро я хорошо знал Александра Ивановича по общественной работе, и у нас были хорошие отношения. Однажды он попросил меня заехать к нему домой. Мы поехали вместе. Войдя в комнату, он показал мне обыкновенную железную койку и попросил ее запомнить: "Я взял ее во временное пользование, не на чем было спать. А теперь у меня из-за нее могут быть неприятности". После этого посещения я пошел к директору и сказал: "Я видел обыкновенную койку, даже если это институтское барахло, не вижу повода затевать дело", - и получил жесткий ответ: "Это тебя не касается. Я знаю, что делаю". Между Александром Ивановичем и директором шла борьба. Маринеско действовал открыто, директор все делал втихую. Мы, сотрудники, относились к Александру Ивановичу с глубоким уважением не за боевые заслуги, о них мы не знали, а за честность и деловые качества. Плохого о нем не знали и от него не видели".
   Еще красочнее о злополучной койке рассказала мне сотрудница института Мария Николаевна Ильина. С Ильиной я встретился на квартире Марии Гавриловны Гречиной. Гречина и Ильина - соседки и подруги. Обе много лет работали в институте старшими медсестрами и хорошо знали Александра Ивановича. В оценке едины - честен, деловит, всегда шел навстречу; когда бывали трудности, ободрял: "Все будет в порядке"; всегда доброжелательно, с шуточкой. К нему было легко обращаться по любому делу. Ловкачом-доставалой он не был, но к нему хорошо относились люди, он многого добивался, не прибегая ни к каким уловкам.
   Случилось так, что Марии Николаевне пришлось участвовать в обыске на квартире Маринеско. Привожу ее рассказ по записи:
   "Об аресте Александра Ивановича я ничего не знала. Меня вызвал директор и сказал; "Вы, Мария Николаевна, хорошо знаете хозяйство института. Вот с этим товарищем (в кабинете сидел незнакомый мужчина в штатском костюме) поедете в одно место и посмотрите, нет ли там чего-нибудь, принадлежащего институту". Мне не сказали, куда я поеду, мужчина мне не представился и всю дорогу молчал. Приехали на Петроградскую сторону, прошли двором, поднялись по лестнице на 4-й или 5-й этаж, вошли в бедно обставленную квартиру. Нас встретила пожилая женщина, о том, что она теща Александра Ивановича, я узнала только в конце обыска, когда решилась спросить, куда же меня все-таки занесло, и то мужчина на меня прикрикнул: "Не разговаривать!" Обыск "был по форме, с ордером и двумя понятыми (дворник и соседка), но им ничего не предъявляли, и они ничего не подписывали.
   Мужчина (вероятно, сотрудник ОБХСС) спросил меня: "Что вы здесь видите из вашего?" - "Ничего", - говорю. Показывает на детский столик из некрашеных досок: "Ваш?" - "У нас в институте таких нет". Теща, волнуясь, говорит: "Это Танюшин. Зять заказывал". - "Где?" - "Не знаю, на работе, наверное". Стоят две железные кровати, старые, побитые. Такие железные койки были у нас в институте до войны. Потом их снесли на чердак и после войны списали как негодные. К одной из" коек прикручена проволокой жестяная бирка с нашим инвентарным номером. Если б Александр Иванович хотел эту койку присвоить, он бирку сорвал бы. Затем мне ведено было пересмотреть всю посуду - посуды нашей не было. Под конец пошли смотреть сарай, искали какой-то уголь, может быть, эти самые брикеты. Сарай был пустой.
   Уже на другой день в института без понятых меня заставили подписать протокол. Я подписала про кровать, бирка была наша. Вчерашний мужчина настоял, чтоб я подписала и про столик, хотя неизвестно было, заказывал ли его Александр Иванович на работе, а если заказывал, то из какого материала. Я не удержалась, сказала тому сотруднику: "Зачем вы этим занимаетесь, все это гроша ломаного не стоит". Он ответил; "Мы с вами на службе".
   На суде я не была, болела в то время. Не знаю, был ли кто из наших".
   Мария Гавриловна (хозяйка квартиры) добавляет: "Хороший был человек. И работник хороший. Выпившим я его никогда не видела. О своих заслугах никогда не говорил. Однажды я увидела его с орденом Ленина, попросила рассказать, за что он его получил. Отшутился: "А нечего рассказывать. Была война, тогда многие получали..." На суде я тоже не была. От сотрудников все держалось в тайне, даже от коммунистов. Узнала, когда суд уже состоялся. О конфликте Маринеско с директором узнала позже, после суда. Рассказывали мне, что однажды между ними произошла стычка на людях и Александр Иванович сказал директору: "Я тебе этого не прощу!" Ну а тот понял - пора принять встречные меры".
   Я уезжал с Охты, где живут эти славные женщины, с ощущением, что прикоснулся еще к одному пласту людей, знавших и любивших Александра Ивановича, веривших в его человеческую чистоту. Людей, которые обрадуются, прочитав о нем доброе слово.
   Но это семьдесят девятый. А в сорок девятом Александр Иванович Маринеско после неудачной попытки обжаловать приговор едет на Колыму в одном вагоне с заядлыми врагами родины.
   В моем много раз печатавшемся очерке "Как я стал маринистом" об этом периоде в жизни Александра Ивановича я рассказал по необходимости бегло. Не рассказал, а конспективно пересказал. Сегодня я хочу предоставить слово самому Маринеско по сохранившейся у меня записи. Сделать это я считаю своей обязанностью не потому, что мне хочется сыпать соль на старые раны (кстати сказать, эту формулу придумали не раненые), а потому, что для Маринеско этот период был началом нового духовного подъема. В самые трудные для него годы вновь сказался героический склад его характера, вновь проявились присущие ему качества: стойкость в самых чрезвычайных, грозящих гибелью обстоятельствах и умение вести за собой людей.
   Записано наспех авторучкой в клеенчатой тетради, но интонацию Александра Ивановича я все же улавливаю:
   "Повезли нас на Дальний Восток. Ехали долго. Староста вагона - бывший полицай-каратель родом из Петергофа, здоровый мужик, зверь, похвалявшийся своими подвигами, настоящий эсэсовец. Вокруг него собрались матерые бандюги. Раздача пищи в их руках. Кормили один раз в день, бандюгам две миски погуще, остальным полмиски пожиже. Чую - не доедем Стал присматриваться к людям - не все же гады. Вижу: в основном болото, но всегда на стороне сильного. Потихоньку подобрал группу хороших ребят, все бывшие матросы. Один особенно хорош - двадцатитрехлетний силач, водолаз, получил срок за кражу банки консервов: очень хотел есть и не утерпел, взял при погрузке продуктов на судно. Сговорились бунтовать. При очередной раздаче водолаз надел на голову старосте миску с горячей баландой. Началась драка. Сознаюсь вам: я бил ногами по ребрам и был счастлив. Явилась охрана. Угрожая оружием, прекратили побоище. Мы потребовали начальника состава. Явился начальник, смекнул, что бунт не против охраны, никто бежать не собирается, и рассудил толково: назначил старостой нашего водолаза. Картина враз переменилась. Бандюги притихли, болото переметнулось на нашу сторону. Раздачу пищи мы взяли под контроль, всех оделяли поровну, прижимали только бандюг, и они молчали.
   В порту Ванино уголовных с большими сроками стали грузить на Колыму, нас оставили. В тюрьме многоэтажные нары, верхние полки на пятиметровой высоте. Теснота, грязь, картежная игра, воровство. "Законники" жестоко правят, но с ними еще легче. "Суки" хуже - никаких принципов. Хозяин камеры "пахан" - старый вор, тюрьма для него дом и вотчина. Брал дань, но к нам, морякам, благоволил. Однажды я пожаловался ему: украли книгу, подарок жены. "Пахан" говорит: даю мое железное слово, через десять минут твоя книга будет у тебя. Но молодой карманник, тот, кто украл, приказа вернуть книгу уже не мог выполнить. Он ее разрезал, чтоб сделать из нее игральные карты. "Пахан" не смог сдержать слова и взбесился. По его приказу четверо урок взяли мальчишку за руки и за ноги, раскачали и несколько раз ударили оземь. Страже потом сказали: упал с нар. На меня этот случай произвел ужасное впечатление, до сих пор чувствую свою косвенную вину в смерти мальчика".
   Случай этот не только потряс Маринеско, но и заставил его задуматься. Ведь у него тоже было "железное слово". У "пахана" культ слова обернулся бессмысленной жестокостью, у него самого - служил оправданием упрямства. Бывало, упрямился зря, только чтоб не уступить. Ужасна перспектива скатиться в покорное воле "пахана" жестокое и трусливое "болото". Но не лучше и другая - самому стать таким "паханом", воли и умения властвовать над людьми у него бы хватило. И он решил, насколько хватит сил, оставаться самим собой и удерживать от падения тех, кто слабее.
   Предположить, что несправедливый приговор и пребывание в исправительно-трудовом лагере благотворно подействовали на Маринеско, значит сказать нелепость. Исправлять трудом можно бездельников. Маринеско был труженик. Но, оказавшись в обстоятельствах, для многих непосильных, он стягивается, как стальная пружина. Перед ним есть цель - выстоять, сохраниться как личность, не потерять свое человеческое достоинство. Расслабиться - значит погибнуть если не физически, то нравственно. Поэтому никаких поблажек себе. И происходит чудо. Ни одного эпилептического припадка.
   "Когда нас стали переводить на лагерное положение, мы, моряки, попросились, чтоб нас всех вместе послали на погрузочные работы в порту. Работа эта тяжелая. Вскоре я стал бригадиром над двадцатью пятью человеками, и наша бригада сразу стала выполнять более ста пятидесяти процентов плана, это давало зачет срока один к трем. Меня ценило начальство за то, что я, как бывший торговый моряк, умел распределять грузы по трюмам. В бригаде тоже меня уважали, звали "капитаном". Так я проработал несколько месяцев, а затем меня "выпросил" у начальства директор местного рыбозавода. Малограмотный мужик родом из Николаева, отбывший срок и осевший в Ванине. Ему нужен был дельный заместитель. С ним было работать легко, и скажу не хвастаясь: я ему так поставил дело, что, когда подошел срок, он очень переживал мой отъезд, соблазнял райской жизнью и большими деньгами, предлагал вызвать в Ванино мою семью, но я не согласился. На рыбозаводе я был почти на вольном положении и при деньгах, но держал себя в струне и капли в рот не брал, хотя временами было тоскливо. Очень скучал по семье".