Они прошли уже Гаванную улицу и достигли берега. Перелезли через дамбу и очутились на твёрдом песке. За ними лежала цепь высоких дюн, поросших редкой жёсткой травой и осокой, покрытой налётом соли. Дэвид любил дюны. Летом, по субботам, когда они поднимались наверх из «Нептуна» и отец отправлялся с товарищами в трактир «Привет», Дэвид забирался на дюны и здесь, в одиночестве, среди осоки, слушал пение жаворонка, бросив свою книгу и ища глазами крошечное пятнышко, там высоко, в ярко-голубом небе. И сейчас его тянуло лечь на песок. Голова опять кружилась, толстый ломоть свежего хлеба, съеденный утром с такой жадностью, свинцом лежал у него в желудке. Но Джо был уже у мола.
   Взобравшись на мол, они очутились в гавани. Здесь, в грязной, пенившейся воде, несколько мальчиков с Террас искали уголь. Привязав к шесту старое ведро, в котором были пробиты дырки, они вылавливали им куски угля, упавшие в воду при погрузке барж ещё в то время, когда в порту работали. Лишившись угольного пайка, который рабочие получали из шахты два раза в месяц, они рылись здесь в грязи в поисках топлива, о котором прежде никто бы и не вспомнил. Джо смотрел на них с тайным пренебрежением. Он постоял у воды, широко расставив ноги и засунув руки в выпятившиеся карманы брюк. Джо испытывал презрение к этим беднякам. Его погреб был набит отличным углём, стащенным из шахты; он сам стащил его, выбрав лучший из кучи. А желудок его был всегда набит пищей, хорошей пищей, — об этом заботился Чарли, его отец. И все потому, что они с отцом знали, как нужно действовать: брать, добывать все, а не стоять тут в воде, дрожа, умирая с голоду, роясь в грязи, в робкой надежде, — авось что-нибудь сжалится над тобой и прыгнет к тебе в ведро.
   — А, Джо, здорово! — прокричал заискивающе Нед Софтли, слабоумный откатчик из «Парадиза». Его длинный нос покраснел, все его тщедушное недоразвитое тело судорожно дрожало от холода. Он бессмысленно посмеивался.
   — Нет ли окурочка, а, Джо, голубчик? Смерть покурить хочется.
   — Будь я проклят, Нед, дружище… — Джо мгновенно проявил сочувствие и великолепный размах. — Будь я проклят, если это у меня не последний! — Он вытащил торчащий у него за ухом окурок, огорчённо посмотрел на него и зажёг его с самым дружеским сожалением. Но когда Нед, взяв окурок, отошёл, Джо ухмыльнулся: конечно, у него в кармане лежала целая пачка папирос «Вудбайн». Но неужели же рассказывать об этом Неду? Боже сохрани! Все ещё усмехаясь, он посмотрел на Дэвида, как вдруг чей-то вопль заставил его снова быстро обернуться.
   Это вопил Нед, громко протестуя. Он набрал полный или почти полный мешок угля, проработав три часа на пронизывающем ветру, и только что собирался взвалить мешок на спину и нести домой. Но Джек Викс опередил его. Джек, здоровенный, неотёсанный малый лет семнадцати, преспокойно дожидался подходящего момента, чтобы присвоить добычу Неда. Он подхватил мешок и, с вызовом посмотрев на остальных, хладнокровно, походкой гуляющего человека, зашагал из гавани. В толпе мальчишек раздался взрыв хохота. Ну и потеха! Джек стащил уголь Софтли и идёт себе с ним как ни в чём не бывало, а Нед ревёт и визжит ему вслед как сумасшедший! Настоящая комедия! Джо хохотал громче всех.
   Не смеялся только Дэвид. Лицо его было бледно.
   — Джек не смеет брать этого угля, — сказал он тихо, — это уголь Софтли. Софтли его собирал.
   — Хотел бы я видеть, кто ему помешает! — Джо захлёбывался от смеха. — О господи, нет, вы только посмотрите на рожу Неда, скорее посмотрите…
   Юный Викс шествовал по дамбе, легко неся мешок, а за ним бежал плачущий Софтли и насмешливая толпа оборванцев.
   — Это мой уголь, — визжал Нед, и слёзы текли по его лицу. — Я столько возился тут, пока собрал его, чтобы маме было чем истопить…
   Дэвид сжал кулаки и шагнул наперерез Виксу. Тот сразу остановился.
   — Эй! — сказал он. — Что это с тобой?
   — Это уголь Неда, — сказал Дэвид сквозь стиснутые зубы. — Ты не смеешь его отнимать. Это нечестно. Несправедливо.
   — Чёрт возьми! — пробурчал Джек растерянно. — А кто же это мне помешает?
   — Я.
   В толпе никто больше не смеялся. Джек не торопясь опустил мешок на землю.
   — Ты?
   Дэвид утвердительно кивнул головой. Нервы его были до того напряжены, что он не мог произнести ни слова. В нём кипело возмущение несправедливым поступком Джека. Викс был уже почти взрослый мужчина, курил, ругался и пил водку. Он был на целый фут выше Дэви и на полпуда тяжелее. Но Дэвида это не остановило. Он в эту минуту помнил только одно: что Виксу надо помешать обидеть Неда Софтли.
   Вике вытянул перед собой кулаки, один над другим.
   — Ну-ка, ударь! — ехидно предложил он. Это был традиционный вызов на бой.
   Дэвид одним взглядом охватил одутловатое, прыщавое лицо Джека, копну светлых, как лён, волос. Всё было как-то особенно отчётливо и ярко. Он видел угри на нечистой коже Джека, крошечный бугорок на его левом веке. Затем он быстрым, как молния, движением сбил вниз кулаки Джека, а правой рукой нанёс ему сильный удар в нос. Замечательный удар. Нос Джека заметно сплющился, и из него хлынула кровь. Толпа взревела, и трепет свирепого и радостного возбуждения пронизал Дэвида.
   Джек отступил, мотая головой как собака, потом снова яростно бросился вперёд. Он размахивал руками, словно молотя цепом.
   В эту минуту из обступившей их толпы раздался предостерегающий крик:
   — Глядите, ребята, «Скорбящий» идёт!
   Дэвид, отвлечённый этим криком, повернул голову, и кулак Джека угодил ему прямо в висок.
   Сразу же всё стало как-то странно уплывать назад, всё закружилось перед его глазами, на миг ему почудилось, будто он спускается в шахту, — так внезапно надвинулась на него темнота, и зазвенело в ушах. Потом он лишился сознания.
   Толпа поспешно разбежалась. Даже Нед Софтли торопливо ушёл, не забыв захватить свой уголь.
   «Скорбящий» тем временем подошёл ближе. Он прогуливался по берегу, наблюдая, как волны тихо набегали на песок и отбегали назад. «Иисус Скорбящий» очень любил море. Он. каждый год брал в «Нептуне» отпуск на десять дней и проводил его в Витли-Бэй, мирно бродя взад и вперёд по набережной между щитами, на которых начертан был его любимый текст: «Иисус скорбел о грехах мира». Эти самые слова были выведены золотыми буквами на фасаде его домика, и потому-то, хотя его настоящее имя было Клем Дикери, его все звали «Иисус Скорбящий», или просто «Скорбящий». «Скорбящий» работал в копях, но не жил наверху, на Террасах. Жена его Сюзен торговала пирогами своего приготовления в маленькой лавчонке в конце Лам-стрит, а над лавчонкой помещалась их квартира. Сюзен предпочитала другой, более грозный текст священного писания: «Будь готов предстать перед господом». Этот текст был напечатан на всех бумажных мешочках, в которых она отпускала свои изделия, и отсюда в Слискэйле пошла поговорка: «Ешь пироги Сюзен Дикери и готовься предстать пред господом». Но пироги были отличные, Дэвид их любил. Любил он и Клема Дикери, «Скорбящий» был тихий, безобидный фанатик. И он, по крайней мере, был человеком искренним.
   Когда Дэвид очнулся и открыл затуманенные глаза, «Скорбящий» стоял, наклонясь над ним, похлопывая его по ладоням и глядя на него с меланхолической заботливостью.
   — Теперь всё прошло, — сказал Дэвид, с трудом поднявшись на локте.
   «Скорбящий» проявил замечательную выдержку, ни словом не упомянув о драке. Вместо этого он спросил:
   — Ты когда в последний раз ел?
   — Сегодня утром. Я завтракал.
   — Встать можешь?
   Дэвид поднялся, держась за Клема. Он пошатывался, но пытался улыбкой скрыть слабость.
   «Скорбящий» мрачно смотрел на него. Он всегда действовал напрямик. И на этот раз он объявил:
   — Ты ослабел от голода. Пойдём ко мне домой.
   Продолжая поддерживать мальчика, он медленно повёл его по песку через дюны и провёл в свой дом на Лам-стрит.
   На кухне у Дикери Дэвид уселся за стол. В этом помещении Клем устраивал свои «кухонные собрания». На стенах ярчайшими красками пылали аллегорические изображения «Страшного суда», «Воскресения мёртвых», «Широкой и узкой стези». На этих картинах было множество парящих ангелов, бесполых, светлокудрых фигур в белоснежных одеяниях, они трубили в золотые трубы. Ангелов окружало ослепительное сияние. А ниже царил мрак, — там, где среди разрушенных коринфских колонн выли исчадия тьмы, подгоняя толпы грешников, трепетавших на краю бездны.
   Над камином были подвешены на верёвочках сухие травы и морские водоросли. Клем знал все лекарственные растения, усердно собирал их во время цветения под изгородями, среди скал. И сейчас он стоял у огня, заваривая что-то вроде ромашки в фаянсовом чайнике. Заварив, налил в чашку и поставил перед Дэвидом. Затем, не говоря ни слова, вышел из кухни.
   Дэвид выпил отвар. Горькая, но ароматная и очень горячая жидкость согрела его, подкрепила и успокоила. Он забыл о драке и почувствовал, что голоден. Тут дверь отворилась, снова вошёл «Скорбящий» и с ним его жена. Она до странности походила на мужа, эта маленькая, опрятная женщина, вся в чёрном, тихая, с сдержанными движениями и с таким же, как у Клема, спокойно-сосредоточенным выражением лица. Молча поставила она перед Дэви тарелку с двумя только что испечёнными пирожками. Потом из синего эмалированного кувшинчика облила каждый пирожок горячим соусом.
   — Ешь не сразу, а помаленьку, — сказала она ровным голосом. И, отойдя, встала рядом с мужем. Оба наблюдали за мальчиком, который, с минуту поколебавшись, принялся есть.
   Пирожки были восхитительны, подливка — жирная, вкусная. Он съел первый до крошки, потом, случайно подняв глаза, увидел, что муж и жена все ещё смотрят на него с серьёзным выражением. «Скорбящий» торжественно процитировал вполголоса текст священного писания: «Я напитаю вас и детей ваших. И он утешал их и ласково говорил с ними».
   Дэви пытался улыбкой выразить благодарность; но, от неожиданности ли этой проявленной к нему доброты, или от чего другого, у него вдруг перехватило горло. Его это злило, но он ничего не мог с собой поделать. Им овладело вдруг мучительное волнение, воспоминание о том, что он перенёс, что все они перенесли за последние три месяца. Ужас всего этого внезапно встал перед ним. Он вспомнил, как они урезывали себя во всём, закладывали вещи, вспомнил скрытую горечь в отношениях между родителями, раздражительность матери, упорство отца… Ему было только четырнадцать лет. За весь вчерашний день он съел только одну репу, которую взял на ферме Лиддля. Мир вокруг него был богат и прекрасен, а он, как дикое животное, забрался на поле и украл репу, чтобы утолить голод.
   Он опустил голову на свою худую руку. В нём росла неожиданная странная потребность сделать что-нибудь… что-нибудь, что помогло бы людям, заживило их раны. Он долженсделать что-нибудь. И сделает. Слеза покатилась по щеке и капнула в подливку. На стенах ангелы трубили в трубы. Дэвид сконфуженно высморкался.

III

   Половина второго. Завтрак в «Холме» почти окончен. Артур сидит за столом, держась прямо, его голые колени скрыты под белой скатертью, а башмаками он едва достаёт до пушистого эксминстерского ковра. Пока они завтракали, он всё время раздражал отца, не отрывая от него любящего, встревоженного взгляда. Атмосфера скрытого напряжения, предчувствие какого-то кризиса пугали и почти парализовали Артура. И, как всегда в минуту сильного волнения, он потерял аппетит, самый вид еды вызывал у него тошноту. Ему было известно, что сегодня собрание шахтёров, рабочих отца, которым полагалось честно и преданно работать в его копях. Он знал, что всё зависит от этого собрания, что на нём решается вопрос, выйдут ли они снова на работу, или будут продолжать ужасную забастовку. Эта мысль вызвала у Артура лёгкий трепет беспокойства. В глазах его светилась горячая преданность отцу.
   Волнение Артура объяснялось ещё тем, что он ждал от отца приглашения ехать с ним в Тайнкасл. Он ожидал этого с десяти часов утра, с той минуты, когда услышал, что Бартлею приказано запрягать шарабан. Но обычного приглашения не последовало. Отец едет в Тайнкасл, едет к Тоддам, а его, Артура, не берет! С этим было очень трудно примириться.
   За столом шёл спокойный разговор, направляемый и поддерживаемый отцом Артура. Такого рода спокойные разговоры здесь велись всё время, пока шла забастовка. И всегда на самые нейтральные темы: о предстоящей постановке «Мессии» в Союзе певчих, о том, помогает ли матери новое лекарство, о том, как хорошо сохранились цветы на бабушкиной могилке, — и всегда в спокойном, очень спокойном тоне. Ричард Баррас был вообще человек уравновешенный. Во всём его поведении сказывалась непоколебимая выдержка. Он сидел во главе стола, сурово-безмятежный, словно эти три месяца забастовки в его шахте «Нептун» были совершеннейшей чепухой. Сидел в своём большом кресле, чопорно выпрямившись (вот почему Артур тоже старался держаться прямо), и ел сыр, сельдерей из собственного огорода и бисквиты. Простое меню. Ведь завтрак состоял из самых простых блюд, этого требовал Баррас. Он любил придерживаться известного режима: тонкие ломтики говядины, холодная ветчина, баранье филе, — все в своё время. Он терпеть не мог пышности и богатой сервировки. Он это запрещал у себя в доме. Ел почти рассеянно, сжимая узкие яркие губы и грызя крепкими зубами сельдерей. Это был человек не особенно большого роста, но с широкой грудью, могучими плечами и большими руками. В нём чувствовалась большая физическая энергия. У него было румяное лицо и такая короткая мускулистая шея, что голова, казалось, вырастала прямо из груди. Седоватые волосы были низко острижены, скулы резко выступали, глаза с красивым разрезом глядели пронизывающе. У него был тип северянина, не столько грубый, сколько суровый, тяжеловесный. Человек твёрдых убеждений и крепкой веры, либерал, который строго соблюдал воскресенье, ввёл у себя в доме общую вечернюю молитву, читал домочадцам вслух Библию, часто доводя Артура до слёз, и не боялся признаться, что в юности сочинял гимны. Вообще у Барраса хватило бы смелости признаться в чём угодно. Когда он вот так, как сейчас, сидел за столом, выделяясь на жёлтом лакированном фоне большого американского органа, который он — из любви к музыке Генделя — поставил в столовой, истратив на него большие деньги, вся его фигура, казалось, излучала присущую ему внутреннюю цельность. Артур это инстинктивно чувствовал. Он любил отца. Для Артура отец был совершенством, богом.
   — Да ну же, Артур, ешь свой пудинг, милый. — Мягкий упрёк тёти Кэрри заставил Артура в замешательстве посмотреть на стоявшую перед ним тарелку. Пудинг из остатков пирога, из подгорелых кусков, — он терпеть его не может. Но он сделал над собой усилие и принялся есть в надежде, что отец заметит это и похвалит его. Хильда, окончив завтрак, смотрела прямо перед собой с обычным угрюмым, неприветливым выражением. Грэйс, улыбающаяся, естественная, простодушная, казалось, чему-то тайно радовалась про себя.
   — Вы вернётесь к чаю, Ричард? — почтительно спросила тётя Кэрри.
   — Да, к пяти часам, — был сдержанный, лаконичный ответ.
   — Хорошо, Ричард.
   — Вы бы спросили у Гарриэт, нет ли у ней каких-нибудь поручений.
   Тётя Кэрри наклонила голову. Она всегда выказывала страстную готовность повиноваться шурину. И вообще голова у неё обычно наклонена немного набок, в знак покорности, покорности всем и всему, главным же образом — своей судьбе.
   Тётушка Кэролайн Уондлес знала своё место. Она никогда ни на что не претендовала, несмотря на то, что происходила из хорошей нортэмберлендской семьи, одной из знатных фамилий графства. Не злоупотребляла она и тем, что была сестрой жены Ричарда. Она присматривала за детьми, занималась с ними в классной комнате каждое утро, сидела у их постели, когда они заболевали, неутомимо ухаживала за Гарриэт, готовила всякие вкусные вещи, выращивала цветы, штопала чулки, вязала тёплые шарфы, собирала, считала и записывала грязное бельё всего дома, — и все это с видом кроткой услужливости. Пять лет тому назад, когда Гарриэт слегла, тётя Кэрри приехала к Баррасам в их усадьбу «Холм», чтобы помогать в доме, как приезжала всегда на роды Гарриэт. Эта сорокалетняя, начинавшая уже полнеть дама с бледным пухлым лицом, морщиной заботы на лбу, с небрежно заколотыми на голове волосами неопределённого цвета, умела быть полезной. Ей, вероятно, неизмеримое число раз представлялась возможность закрепить за собой известные права в этом доме. Но она никогда не забывала о своей зависимости и усвоила себе некоторые привычки человека, занимающего подчинённое положение. В комнате у себя она прятала чайник и запас печенья; пока другие беседовали, она неслышно ускользала из комнаты, как будто вдруг решив, что она здесь лишняя; при других она обращалась к слугам с подчёркнутой официальной вежливостью, наедине же разговаривала с ними приветливо, даже фамильярно, с заискивающей доброжелательностью: «Не хотите ли, Энн, чтобы я вам подарила эту блузку? Смотрите, дитя моё, она ещё совсем мало ношена…»
   Тётя Кэрри имела немало своих денег в процентных бумагах: она получала около ста фунтов в год доходу. Все её платья были серого цвета, одного и того же оттенка. Она слегка прихрамывала, вследствие какого-то несчастного случая в юности, и глухая молва, без всяких к тому оснований, утверждала, будто в ту же пору её жизни с ней дурно поступил один господин. Тётя Кэрри всю жизнь принимала каждый вечер горячую ванну, это было её любимым удовольствием. Но она всегда ужасно боялась, как бы Ричарду не понадобилась ванная комната как раз тогда, когда она ею пользуется. Иногда её это мучило даже во сне, и после такого ночного кошмара она просыпалась бледная, вся в поту, убеждённая, что Ричард виделеё в ванне.
   Баррас обвёл взглядом стол. Все кончили завтракать.
   — Не съешь ли ты бисквит, Артур? — спросил он настойчиво, положив руку на серебряную крышку стеклянной сухарницы.
   — Нет, папа, спасибо, — Артур взволнованно проглотил слюну.
   Ричард налил себе воды и на мгновение уверенной рукой поднял стакан. Вода, казалось, стала ещё прозрачнее, ещё холоднее оттого, что он подержал стакан в руке. Он медленно выпил её.
   Молчание. Но вот Ричард поднялся и вышел из комнаты.
   Артур чуть не заплакал громко. Отчего, отчего отец не берет его с собой в Тайнкасл именно сегодня, когда ему так хочется быть с отцом? Почему он не хочет взять его с собой к Тоддам? Отец, конечно заедет к Адаму Тодду, горному инженеру, его старому другу, не в гости но по делу. Так что же из этого? Он всё же мог бы взять с собой его Артура, дать ему возможность поиграть с Гетти. С тяжёлым сердцем торчал Артур в передней (которую тётя Кэрри всегда называла «вестибюль»), рассматривая узор облицовки из чёрных и белых плиток, любимые картины отца; он всё ещё не терял надежды. Хильда прошла прямо наверх, направляясь с книгой в свою комнату. Артур не обратил на неё внимания. Они с Хильдой никогда не были особенно дружны. Она была слишком строга, неразговорчива, нелепо вспыльчива; казалось, она постоянно борется сама с собой, с чем-то невидимым. Ей шёл только восемнадцатый год, но три месяца назад, перед самым началом забастовки, она остригла волосы. Это ещё больше оттолкнуло от неё Артура. Хильда, он это чувствовал, не стоит любви. К тому же она некрасива. Грубая, и вид у неё такой, словно она презирает всех и всё. Кожа у неё смуглая и неприятно пахнет.
   Артур всё стоял в передней. Из классной наверху пришла Грэйс с яблоком в руке.
   — Пойдём, Артур, посмотрим на Боксёра, — попросила она. — Пойдём со мной, ну, пожалуйста!
   Артур смотрел на одиннадцатилетнюю Грейс сверху вниз. Она была на год моложе его и на целый фут ниже. Он завидовал её постоянной весёлости. Грэйс обладала счастливейшим характером. Это была хорошенькая, милая, но ужасно неряшливая девочка. Гребёнка, косо торчавшая в её мягких светлых волосах, придавала личику комично-удивлённое выражение. В больших голубых глазах светилось наивное простодушие. Даже Хильда любила Грэйс. Артур видел однажды, как она после страшнейшей вспышки гнева обхватила Грэйс и принялась с бурной нежностью тискать её в объятиях.
   Артур раздумывал, идти или не идти ему с Грэйс? Идти и хотелось и не хотелось. Он никак не мог решить. Для него всегда было мучением решать что-нибудь. В конце концов он отрицательно покачал головой.
   — Ты иди, а я не пойду, — заявил он мрачно. — Я расстроен из-за забастовки.
   — Неужели, Артур? — спросила Грэйс с удивлением.
   Он утвердительно кивнул головой. Ему стало ещё грустнее при мысли, что он лишает себя удовольствия видеть, как пони будет жевать яблоко.
   Грэйс ушла, а он всё стоял, прислушиваясь. Наконец отец сошёл вниз с плоским чёрным кожаным чемоданчиком под мышкой. Но он, не замечая Артура, направился прямо к ожидавшему его экипажу сел и уехал.
   Артур был глубоко обижен, подавлен, убит горем. Не оттого что ему не придётся побывать в Тайнкасле и погостить у Тоддов. Конечно, Гетти — милая девочка; ему нравились её длинные шелковистые косы, весёлый смех, теплота её рук, когда она порой обнимала его за шею, прося купить ей шоколадного крема на тот шестипенсовик, что он получал каждую субботу. О да, он любит Гетти и, наверно, женится на ней, когда вырастет. Он любит и её брата, Алана, и «старину Тодда» (так Алан зовёт своего отца) с колючими, всегда испачканными табаком усами, и жёлтыми точками в глазах, и таким странным запахом гвоздичного масла и ещё чего-то. Но сейчас его огорчало вовсе не то, что он их не увидит. Его огорчало, мучило, убивало пренебрежение со стороны родного отца.
   Может быть, он и не заслуживает внимания. Пожалуй, в этом-то все горе. Он так мал для своих лет и, должно быть, не совсем здоров: тётя Кэрри несколько раз при нём говорила: «Артур — такой хрупкий». Хильда училась в школе в Хэррогете, и Грэйс скоро туда же поступит, а вот его, Артура, не пускают в школу. И у него так мало товарищей. Просто удивительно, как мало людей бывает у них в «Холме». Артур с горечью сознавал, что он дикарь, одинокий и слишком впечатлительный. Он легко краснел и из-за этого часто готов был от стыда сквозь землю провалиться. Он всей душой жаждал, чтобы поскорее наступило то время, когда он начнёт работать вместе с отцом на «Нептуне». В шестнадцать лет он начнёт знакомиться с делом; потом — несколько лет учения, чтобы получить аттестат. И, наконец, придёт счастливый день, когда он станет компаньоном отца. Да, для этого стоит жить!
   Пока же слезы жгли ему глаза, и, слоняясь без цели, он вышел из дома. Парк усадьбы лежал перед ним: красивый газон с кустами золотистого ракитника посредине, а дальше луг, отлого спускавшийся к лесистой долине. Деревья двумя рядами опоясывали усадьбу с каждой стороны, скрывая всё, что могло бы испортить вид. Усадьба собственно была расположена совсем близко от Слискэйля, на холме, откуда и произошло её название. Но можно было подумать, что сотня миль отделяет её от труб и грязи шахт.
   Дом был прекрасный, каменный, с прямоугольным фасадом, с портиком в стиле Георгиевской эпохи [4], с более поздней пристройкой позади и с обширными оранжереями. Весь фасад дома был увит красиво подрезанным плющом. Здесь ничего не бросалось в глаза, — Ричард так ненавидел вычурность! — но повсюду царил безупречный порядок; лужайка подстрижена, края ровные, будто ножом срезанные, и ни единая сорная травка не омрачала блеска длинной сверкающей аллеи. Повсюду преобладала белая краска, наилучшая белая краска. Ею были выкрашены двери, ворота, ограды, оконные рамы и деревянная обшивка парников. Так нравилось Ричарду. Он держал одного только работника, Бартлея, — но на «Нептуне» всегда находилось достаточно желающих прийти в усадьбу «поработать для хозяина».
   Артур окинул мрачным взглядом открывшуюся перед ним красивую картину.
   Не пойти ли ему к Грэйс? Сначала он решил идти, потом подумал: «нет». Всеми оставленный, безутешный, он ни на что не мог решиться. Потом, как всегда, перестал об этом думать и, словно спасаясь от необходимости принять решение, побрёл обратно в переднюю. Рассеянно уставился на висевшие на стенах картины, которые отец его так ценил. Каждый год отец покупал какую-нибудь картину, а то и две, через Винцента, крупного торговца предметами искусства в Тайнкасле, и тратил на это, по мнению Артура, подслушавшего отрывок разговора, невероятные суммы. Но Артур сознательно одобрял это, как одобрял всё, что делал отец, и точно так же одобрял он его вкус. Да, это и в самом деле красивые картины: большие, чудесно раскрашенные полотна, картины Стона, Орчэрдсона, Уоттса, Лейтона, Холмэна Ханта, особенно много картин Холмэна Ханта. Артуру все их имена были знакомы. Он слышал, как отец говорил, что всё это — будущие великие мастера. Особенно привлекала Артура одна картина — «Влюблённые в саду», в ней было столько очарования, она вызывала непонятную боль, что-то похожее на томление где-то в глубинах тела, во внутренностях.
   Артур, хмурый, слонялся по передней, разглядывая всё, что попадалось ему на глаза. Он пытался думать, разобраться во всём, что касалось этой ужасной забастовки, объяснить себе странную озабоченность отца и его отъезд к Тодду. Из передней он повернул в коридор, пройдя его, вошёл в уборную и заперся там. Наконец-то он в надёжном месте.
   Уборная была его любимым убежищем; здесь никто его не тревожил, здесь он переживал свои горести или предавался мечтам. Очень хорошо было мечтать, сидя здесь. Уборная чем-то напоминала ему церковь, придел собора, потому что это была высокая комната, в ней было прохладно и пахло , как в церкви, а лакированные обои были разрисованы готическими арками. Здесь Артур испытывал такое же ощущение, как тогда, когда смотрел на картину «Влюблённые в саду».