Страница:
-- Треть деления выше! Скорее, скорее!.. Гранатой! -- Даже и тут, и теперь не смог оторваться от заученной формулы он.
Но Ваня и сам уже... По наитию, по какому-то счастью... Влюбленным, дуракам и пьяным везет, говорят. "Крест" уже как раз так и лежал: на треть деления точно на цели -- на резкой, жирной, черной железной черте в серых камнях.
"Угадал!-- пронзило восторгом, счастьем Ваню Изюмова.-- Вот так! Как и взводный! Порознь!.. Каждый отдельно!.. А одинаково!.. Как сговорились. Ну сейчас, сейчас я его!.." И только услышал, скорее почуял, как от дрожавших, трясущихся рук инженера, влетев с лязгом в казенник, снаряд автоматически защелкнул за собой клин замка, и сам, уже не слыша, да и не слушая, не нуждаясь больше в командирской команде, Ваня ослепленно, страстно нажал на p{w`c.
Увидел... На этот раз отчетливо, ясно увидел, как там, точно в той точке, к которой секунду назад и прилип черненький махонький "крестик" прицела, вдруг взметнулось все вверх, разлетелось в куски, затянулось сизым, клубившимся дымом. И не успел Ваня первую свою победу, первую свою военную радость вполне осознать, пережить, упиться ею сполна, как все для него провалилось, исчезло в оглушительном грохоте, в глаза плеснуло огнем, в нос, в рот, в легкие ударило ядовитой отвратительной гарью -- будто луком, чесноком перегнившим, прелым чем-то. И он повалился на станину, на землю, под щит.
Пришел в себя Ваня минут через пять. Был весь словно раздавлен, голова как котел, в ушах, во рту клейкая каша, кисея на глазах, руки и ноги, все тело безобразно, безудержно трясутся, дрожат. Бросил вокруг обалделый затуманенный взгляд. Пушка лежала на боку. Правое колесо словно скомканный блин, решетом -- неприкрытый щитом кожух противооткатника. И масло из него, словно из лейки, упругими золотистыми струями. Дым кругом, редкий уже, но все еще кислый и въедливый. И -- никого. Только Голоколосский и Огурцов. И тоже бледные, зачумленные. Тоже трясутся, дрожат.
И Нургалиев кричит из воронки:
-- Взводный! Ай, ай, ай!.. Зачем так, Илюша? Зачем!
Потом, позже, когда, пригибаясь, хоронясь от вражеских глаз, снарядов и пуль, подбежали пехотинцы, а затем и сестра и разобрались во всем, оказалось: "курсант" (голову осколком ему оттяпало как топором) -- наповал; Нургалиева зацепило пониже спины -- кровью налило ботинки, обмотки, штаны; Агубелуеву навыпуск кишки (тоже ясно всем -- не жилец), а Ашоту перемололо руки и ноги. Жить будет, возможно, но не музыкант, не человек уже, а дышащий и страдающий вечно обрубок.
Только трое -- Ваня, Голоколосский, Пацан -- всего-то они и остались. Как прикрыли их от осколков и ударной волны колесо и вся правая сторона стального щита, а также казенник и свисавший уже в это время вниз стальной клин замка (тоже встал между ними и смертью), так только они трое, оглушенные, одуревшие, а живые все же остались. Ни единой царапины, только небольшая контузия. Целый день потом приходили в себя. Да и сегодня еще не совсем отошли: и слышат, и видят как будто бы хуже, и трещит, болит порой голова.
Да и ездовой из их расчета еще, Лосев, остался -- в обозе своем. Так, наверное, там и сидит. В общем, четверо из всего отделения. Остальные -- в первый же день, в первый же час...
Запасного орудия не было. Какое там запасное... Основных не хватало: остальные три расчета из их батареи, наверное, тоже сидят сейчас где-нибудь с пехотой в окопах. Так что, пока не доставят новой пушки со склада, если там она еще есть, отправили их -- Пацана, инженера и Ваню во второй эшелон, штаб полка охранять. Вот и сидели в окопах со взводом охраны полкового капэ, на зависть всем остальным, всем тем, что остались на передке.
x x x
-- Кто батарейные здесь? Кто наводчик?-- все еще бегал тревожно по брустверу и взывал к сидевшим в траншее солдатам штабной -- в истоптанных командирских сапожках, с тремя "кубарями" в петлицах, и с "пэпэша" на груди.
Ваня еще пуще прижался к окопной холодной стене, уставил в нее, боясь себя выдать, растерянный, ускользающий взгляд, напрягся весь, съежился. Думал, все, повезло, чуть ли не до самой победы прописался у штаба. Ан нет... Выходит, конец его счастью, везению. Все, отсиделся. Еще не прошел, еще до сих пор гудит в ушах, в голове, отдается во всем теле опустошительный минный разрыв, еще стоят в глазах те, что вчера полегли,-- искромсанные, в лужах крови, неподвижные, а его, Ваню, уже снова туда, на погибель, на смерть. Где же справедливость? Где? Ведь есть еще три расчета! И они еще не стреляли, не побывали там! Вот их... Их ищите! Их гоните туда! Но тот, с "пэпэша" на ремне, с "кубарями" в петлицах, остановился на бруствере -- как раз ну точно над Ваней. И как узнал? Как? И смотрит, смотрит на Ваню -bmhl`rek|mn, пристально, норовит ему прямо в глаза.
И Ваня еще пуще прижался к сырой отвесной стене, как приклеился к ней, вдавился в нее. Почти не дышит. Зажмурился.
-- Ага, вот ты где?-- не то показалось Ване, не то взаправду крикнул ему сверху штабной.-- Я ищу тебя тут... А ты... Скрываться! От солдатского долга, от боя увиливать! Я ведь предупреждал... Хватит! Под трибунал!-- И вдруг стремительно, жадно ухватил Ваню за шиворот.
Ваня рванулся. Но тот цепко держал, словно клещами. И Ваня от обиды и страха взревел:
-- Зачем? Не надо, не надо меня! Не хочу! Пусть другой!-- невольно в ужасе вскинул рукой, размахнулся невольно.
-- Нас, нас ведь ищут!-- со всей силой схватил, тряс его за плечо Огурцов.-- Тебя ищут!
"А-а... Так это Яшка, Пацан... Не штабной... Штабной вон, на бруствере, наверху. Все равно,-- отдалось отчаянием в Ванином сердце. И как ножом по нему: -- Нельзя, нельзя дальше так -- таиться, молчать... Нельзя!" Вдруг снова запавшие неподвижные глаза при-морца увидел, услышал его спокойный убежденный призыв: "Смолоду честь береги. Смолоду! Это самое главное -честная, чистая жизнь! Понят дело? Вот так! Самое главное!"
Перед глазами опять эти двое возникли: тот, что сам себе могилу копал, и свихнувшийся, тощенький и белобрысый, что от расстрела в степь бежал. И эти, что сорвались с передовой, а сейчас бездыханные валяются перед траншеей, которых из пистолетов уложили очкарик, штабной и сам комполка. И забегал, забегал в смятении Ваня глазами. Встретил глаза Пацана -- нахальные, озорные всегда, а сейчас тоже недоуменные, в ожидании: чего, мол, тянешь, Ваня? Кличут, ищут ведь нас, а ты почему-то... Ведь ты за командира сейчас. А молчишь... Вот я сам сейчас, сам...
-- Ну сколько можно?-- потребовал, чуть ли не взмолился снова штабной.-Кто батарейные здесь? Кто здесь наводчик?
Ваня не выдержал. Сжавшись весь, через силу, едва ворочая немеющим языком, прохрипел:
-- Я,-- как бросился в омут башкой.-- Я... Трое нас здесь.
С "кубарями" остановился. Замер на миг. Развернулся. Два-три прыжка -- и вот он опять возле Вани, у края окопа, над ним.
-- Ты?-- сверху недоверчиво уставился он на побледневшего молодого солдата.-- А остальные?
-- Вот,-- чуть слышно прошелестели обсохшие Ванины губы,-- подносчик снарядов,-- кивнул он в смятении на Пацана. На инженера потом:-- Замковой, за ряжающий.-- Поперхнувшись, сглотнул.
"Эх, дурак! -- сплюнул досадливо, в сердцах инженер.-- Потянуло тебя за язык!-- Раздраженно пригладил пшеничные, даже в походе и здесь, на передовой, не успевшие запуститься и захиреть аккуратные небольшие усы, чубчик льняной над залысинами, мрачно, угрюмо поднялся с траншейного дна, оправил слегка гимнастерку.-- Дурак,-- снова окатил он презрительным взглядом наводчика, сплюнул так же презрительно,-- теперь нас снова туда".
И, как бы подтверждая его правоту, штабной тут же решительно, даже чуть злобно, отрывисто рявкнул:
-- За мной! Живо, живо! Бегом!
Ни выговаривать, ни угрожать больше не стал: не до того, видать, каждой минутой дорожил. Только это крикнул: "За мной!" -- и побежал вверх, по склону оврага, вскинув и прижав к груди автомат. Не поворачиваясь, не проверяя: бегут ли за ним или нет. Должны. Обязаны были бежать. Пусть только попробуют не побежать. И как пришпарит на своих худых и долгих ногах, в истоптанных хромовых сапожках. Будто не бой, не враг, не опасность ждут его там, впереди, а мир, тишина -- финиш желанный, победный. Жизнь их там ждет.
Следом за ним, зажав в руке карабин, сорвался Пацан. Пехотинцы -- с полдесятка дружных, грязных, натруженных рук прямо-таки вышвырнули его из глубокой траншеи. Как из катапульты взлетел. Приземлился на четвереньки на бруствере. Тотчас вскочил на ноги и за штабным -- на своих коротких и кривоватых, но борзых, где-то, когда-то уже набеганных сильных ногах. На psj`u подняла из траншеи пехота и Ваню -- торопливо, с готовностью: не дай бог, передумает, вернется назад командир и еще кого-нибудь вместе прихватит с собой. И спешила, спешила, старалась пехота: поскорей бы избавиться от тех, кого он искал -- так упорно искал, нашел наконец и теперь поспешно, упрямо повлек за собой.
А инженер... Нет, этот никому не позволил себе помогать. Какой смысл был ему торопиться? Не на свадьбу же, не на пир. Ох, не хотелось ему покидать это спокойное и все-таки относительно безопасное место... Но коли уж надо, не отвертеться никак, он -- длинный, сухопарый и жилистый -- может и сам... Чуть ли не вышагнуть может из этой траншеи. Но не желает, не будет спешить. Не тот это случай, чтобы выкладываться. С секунду-другую еще подождал, неторопливо, нехотя вскинул тощую долгую ногу, нащупал ею в стенке уступ. Ступил на него. Руками ухватился за камень на бруствере. Рывок -- и он уже на нем, наверху. Встал во весь рост. Не спеша отряхнулся. Прощально глянул сверху вниз на завидно, несправедливо оставшихся в окопе счастливчиков. Кашлянул, высморкался -- без носового платка, пальцами, прямо на землю. Вытер их о штаны. Подхватил с земли карабин. И туда же -- за мельтешившими уже далеко перед ним спинами командира и обоих напарников, номерных.
"Эх, дурак ты, дурак,-- клял он ближайшего к нему Ваню Изюмова,-- и чего не сиделось в окопе?" Сплюнул с досадой опять -- уже на бегу. И, переходя против желания с ленивой, тяжелой трусцы на чуть полегче, борзее рысцу, беспокойно вертя лысеющей на затылке и лбу головой, стал настороженно вслушиваться в нарастающий спереди с каждым шагом грохот разрывов. И хотя с ростом своим, с долгими, как у цапли, ногами и с легкостью рысака мог бы всех обогнать, даже и этого, тоже как и он, вытянутого и длинноногого, что увлекал их троих за собой, держался Игорь Герасимович от маячившей перед ним белесой от пота и соли спины Вани Изюмова как привязанный, на одном и том же, ни больше ни меньше, устойчивом расстоянии. И вообще упирался весь внутренне, противился этому нежданному и совсем, совсем нежеланному бегу. Да и не бежал даже, а так, едва-едва тянулся, тащился за Ваней. Зрелый, бывалый -- тертый калач,-- по опыту знал, вполне допускал, что в любую минуту еще всякое может случиться: вдруг помешает им что, по-другому все повернется, убьет, например, или ранит штабного, а может, он просто так, для острастки им о танках кричал, а на самом деле это вовсе неправда и бегут они не туда. И тайно невольно еще на что-то надеялся.
Высунув из-за бруствера головы, наголо стриженные у новичков, а у бывалых солдат заросшие, немытые и нечесаные (под касками у кого, а у иных даже и без пилоток), штабная охрана затаенно и молча следила за тем, как трое "избранных" покорно и неуклонно, нелегкой, натужной к концу подъема трусцой уже приближались к гребню оврага. Достигли его. Перевалили за голый каменистый излом. И теперь как в землю начали погружаться. И наконец словно провалились в нее, пропали из виду -- там, где все громыхало, тряслось и пылало.
И только перевалили все четверо за излом, сразу увидели то, чего не могли видеть те, что остались в окопах, в овражке: просторный и ровный, как поле, уходящий куда-то вниз, к долине с рекой, склон бесконечной пологой горы -- в клочьях чудом уцелевшего сухого бурьяна и хилых, низкорослых кустов, беспощадно посеченных осколками, изрытый и искромсанный весь, в дыму и огне. И там, впереди, не так далеко, в клубившейся гари и поднятой в воздух земле что-то уже вроде бы двигалось. Тут и там словно из пастей сотен огнедышащих змей -- и тяжелых, и малых, с треском и громом вырывался то отдельными короткими молниями, то целыми потоками испепеляющий все живое огонь. А по небу, ныряя и взмывая заново ввысь, с ревом носились огромные черные птицы. И все это... Все, все было направлено против людей. Всех без разбору людей: и чужих, и своих. Но как будто бы и без них. Словно бы разворачивалось, происходило все это на поле само по себе. Потому как никого, ни единого человека, вообще ничего живого нигде не было видно. Но люди были. Были! Не могло их не быть. Но позапрятались все, как кроты, как крысы, как тараканы куда-то позаползали, позарылись под землю, забились в rp`mxeh, окопы и щели, под камни, бурьян и кусты, прикрылись стальными щитами орудий, втиснули себя в железные ребра и перья метавшихся по небу с клекотом птиц, в броню уже и сюда подбиравшихся неживых, скрежетавших всеми своими суставами чудищ. И палили, палили... Вовсю друг по другу палили. Всеми средствами стремились подобных себе истребить.
И все, все слилось вдруг для Вани во внезапно заклокотавший и зачадивший настоящий вулкан. О них, о вулканах, отец ему рассказывал (сам видел их, на Камчатке. Показывал даже красочные цветные картинки. Что-то похожее, страшное Ваня и сам испытал совсем еще ребенком, когда с Дальнего Востока они переехали в Крым. И чуть ли не в первую же ночь, как приехали, трясение земли под ногами почуял, увидел нереальный сдвиг и падение черного беззвездного неба и накат с моря на берег огромной ревучей волны, холод и мрак, тучу пыли и дробную россыпь камней на месте рухнувшего в одно мгновение дома, плач и вопли людей, вой собак, мяуканье кошек и крик петухов. Так на всю жизнь каленой неистребимой печатью на перепуганной Ваниной детской душе и отложилась та его, кажется, первая крымская предрассветная ночь -- как знак, как предвестница этой, нынешней всеобщей беды, пришедшей не из недр мироздания, не из чрева земли, а рукотворной, бушевавшей по воле людей, но такой же, оказывается, слепой и жестокой, как и стихия.
-- Сюда!-- штабной остановился. И только теперь впервые повернулся к послушно бежавшим за ним. И, пригибаясь, прячась за небольшим терновым кустом, в россыпи серых ноздреватых камней, закричал: -- Пригибайся! За мной! Скорее, скорее!
Пацан и Ваня подбежали сразу же. Тоже, хоронясь за кустами, припали к камням.
А Голоколосский только-только вынырнул из овражка. И, по всему видать, не очень спешил.
-- Бегом!-- взмахнул нетерпеливо рукой, раздраженно рявкнул ему командир.-- Да живее, живее! Да пригнись же! Жить надоело? Пригнись!
На расстоянии, в реве и грохоте инженер не слышал, что орал ему командир. Но он теперь в этом и не нуждался. Только во весь глаз ухватил, уловил в полное ухо всю картину уже совсем близко кипевшего боя, сразу понял, что напрасно еще на что-то надеяться (все, возврата в траншею, во взвод охраны, подальше от этого пекла не будет), и, не зная точно, где он находится, есть ли здесь, поблизости еще кто-нибудь, уже боясь отстать от своих, потерять командира, напарников, остаться с этим бурлящим перед ним котлом один на один, пригибаясь, как и все, припустил поскорее к своим.
Дождавшись его и просверлив исподлобья презрительно-негодующим взглядом, штабной злобно отрывисто рыкнул:
-- Что, очко заиграло? Смотри у меня!-- Потряс вскинутым кулаком.-- Живо за мной! Не отставать! -- И, еще пуще клонясь, заставляя и всех остальных кло ниться к земле, рванулся в небольшую поросль из колючих кустов шиповника, терна и череды.
Ване и прежде уже приходилось встречаться с подобным кустарником -- во всем и предгорном, и горном Крыму, и он знал, как непросто сквозь него продираться. На миг растерялся перед сплошной колючей стеной. Но, видя, как отчаянно полез на нее командир -- размахивая протянутым вперед автоматом и топча сапогами гибкие стебли у самых корней,-- и сам вслед за ним пошел на нее, тоже выбросив вперед карабин и, как и он, колотя им и своими неуклюжими, словно лапти, солдатскими бахилами по живой, казалось, непроходимой ограде. Даже и Пацана оставил позади, за собой. А Голоколосский и тут чуток придержал и -- за штабным, за Ваней, за Яшкой по проторенному.
-- Карабины! Карабины! -- обернувшись и увидев, как во все стороны неосторожно размахивают за ним стволами солдаты, невольно целясь порой и в него, и друг в друга, коротко отрубил командир.-- Курки! Спустите курки! Затворы мне! А лучше разрядите совсем!
Ваня и Голоколосский подчинились, разрядили карабины. А Яшка не стал, сделал лишь вид: "На фронте я или где? Буду я еще разряжать. А вдруг,-мелькнуло,-- нежданно-негаданно фашист из кустов?" И, как секирой, продолжал p`gl`uhb`r| заряженным карабином, то и дело невольно целя стволом в своих.
Чем глубже -- гуськом, один за другим -- вгрызались все четверо в низкорослую цепкую чащу, тем почему-то становилось спокойнее и ровней на душе и не такой уж смертельной казалась опасность. Хотя от чего они могли защитить -- эти невысокие, пусть и густо сплетенные, тугие ветки кустов? От пуль, снарядов я бомб, от надвигавшихся танков?
И Ваня вдруг понял: просто здесь, даже в этой крохотной низенькой поросли, их никому не видать. И ни немцам не видно их, и ни нашим. А главное, немцам. Для них, которые вот-вот подкатят сюда, их -- русских ванек, забившихся в заросли, просто здесь как будто и нет.
"И стрелять сюда потому немец, наверно, не станет,-- подумал с надеждой, с облегчением Ваня.-- Но,-- смекнул тут же он,-- до тех только пор, пока мы сами не станем стрелять и тем самым не обнаружим себя".
И только сообразил это Ваня, открыл еще и эту новую для себя фронтовую важную истину, как под кустами, у самых корней, и спереди, и сзади, и слева, и справа заметил неглубокие узенькие, словно могилки, ячейки и в них затаившихся, притихших солдат. Просунув сквозь ветки и положив на камни и бугорочки свежей земли трехлинейки, они уже ждали врага. А тут откуда ни возьмись навалились свои -- влезли ни с того ни с сего в эту их, ими первыми найденную и обжитую и потому только им принадлежащую уютную рощицу, в их фронтовую обитель. И незваные, нежданые гости эти были им ни к чему. Только мешать будут им, даже, глядишь, и опасны -- обнаружат, выдадут их.
И это Ваня, все батарейцы почувствовали сразу. Завидев их, хозяева зарослей не только не обрадовались, а, напротив, одни сурово и молча насупились, другие стали роптать, а кто-то дальний, невидимый и потому, наверное, особенно откровенный и смелый, враждебно, с угрозой проскрежетал из-под куста, из "могилки" своей:
-- И какого... вас сюда принесло? Демаскировать нас?-- раздраженно загнул еще матюком -- простуженно, глухо и сипло.
-- Но, но!-- не останавливаясь, повысил голос, осек его командир.-- Пушка здесь наша! Понял? Вам же будет смелей. Веселей! Когда станем стрелять.
-- На хрена она нам, ваша пушка! Без нее нам спокойнее!-- огрызнулся чуток поближе, левее чей-то густой раскатистый бас, тоже недовольно и дерзко.-- Не было печали -- черти накачали. Из-за нее, из-за вас немцы как шарахнут сейчас и по нас!
Штабной не стал ничего отвечать, только еще решительнее крикнул своим:
-- Не слушайте шкуру! За мной! Скорее, скорее!
-- Сам ты шкура!-- взметнулся оскорбившийся бас.-- Посидишь с наше здесь -- не то запоешь! Ишь, нашелся герой!
Остальные притихли. Замолкли, впрочем, и эти -- и сиплый, и бас. Досадно, конечно, что кто-то еще затесался в их уголок, будет мешать. Глядишь, и немец еще до срока их обнаружит. Но перед тем, что близилось, что уже надвигалось сюда, все были равны. Достанется всем. Больше, меньше... А всем. И чего им сейчас, перед смертью возможной, делить? И все же не хотят делиться своим, лишний раз демаскироваться из-за кого-то, под опасность, под риск, под снаряды и бомбы, под немецкие пули себя подставлять. Не хотят!
И, тоже озлясь, оскорбясь, штабной еще яростней рванулся сквозь цепкую чащу вперед, зовя своих за собой:
-- Ну, скорее, скорее давай!
И когда продрались сквозь последний колючий заслон, на открывшейся сразу крохотной светлой прогалинке увидели пушку. Совсем новенькую, будто прямо с завода, с конвейера, еще и не успевшую поизноситься в боях, в пестрой, под лето, яркой, цветастой камуфляжной покраске. Пушка явно не наша -- вражья, чужая. И как она попала сюда? Возможно, накануне, когда гитлеровцы уже прорывались до этой черты, а наши отбросили их, так и осталась? Или с другого какого-либо участка доставили?
Два каких-то солдата, немолодых уже, совершенно черных, заросших, похожих чем-то на искромсанных вчера миной Агубелуева и Вараздяна (явно не русские, из местных,-- тоже горцы, кавказцы), пригибаясь, не высовываясь выше кустов, малыми саперными лопатками рубили кусты. Расширяли полянку.
Даже Ваня, сам без году неделя артиллерист, и тот моментально отметил: нет, не имели эти двое прежде дело с орудием. Земля, даже на штык хотя бы, под ним не углублена; не отрыты справа и слева от орудийных колес и окопы для командира и номеров; земляных упоров -- крутых, узких ямок под сошки станин -- тоже нет, не говоря уже о двух коротких полешках под них, чтобы опора была понадежней, пожестче; и погребка не видать под снаряды -- два ящика, тоже трофейные, окованные, желто-табачного цвета, между кустами открыто так и лежат.
О круговой стрельбе, обороне не может быть даже и речи: вокруг непролазная колючая густая стена. Стрелять пушка сможет только вперед, только в ту сторону, через которую, наверное, ее и затащили станинами, задом сюда, когда немцы уже были отброшены -- со стороны все ближе и ближе надвигавшегося боя. С тыла было б нельзя ее затащить. Там сплошные кусты. И только здесь, перед орудием, есть широкий, как и оно само, и неплотный -- в один-два ряда примятых кустов -- просвет для стрельбы. Видно, когда затаски вали пушку сюда, на прогалинку, она и попримяла эти кусты. Они потом чутьчуть поднялись -- ободранные и истерзанные, но упрямо живые и стойкие. И это было что надо. Замечательно было. Прекрасно! Лучшей, надежней маскировки с фронтальной, так сказать, с огневой стороны нельзя и желать. Имея ее, даже при полном отсутствии "профиля" (положенного по боевому уставу почти полуметрового земляного углубления под орудием) можно надеяться, что немец спереди, откуда в основном и станет искать, высматривать пушку во время стрельбы, вряд ли сразу ее обнаружит. Наверняка в первую же минуту, после первых же выстрелов из пушки не обнаружит ее. Нашу, родную "сорокапятку", с ее высоченным, суженным кверху гребнем щита, чуть ли не на метр возвышающимся над стволом, ее, скорее всего, обнаружил бы сразу. Ее трудно укрыть. А эту, не нашу, чужую, трофейную, кусты прикрывали надежно, уверенно -- даже без профиля, без бруствера, без оборудованной по всем правилам огневой. Чудо какая удобная: собранная, приземистая, такая вся ладная. Колеса меньше, чем у нашей, щит над стволом не выше ладони -- ровненьким, аккуратненьким гребнем и какой-то двойной, как бы в два слоя, с воздушной прослойкой: никакие осколки и пули его, видать, ни за что не прошьют. И при всем при том орудие это было явно мощнее "сорокапятки": ствол -- и так видно, на глаз -- намного длиннее и толще. Потому-то, наверное, и тормоз надульный на нем, а не только масляный -- противооткатник, чтобы дополнительную отдачу гасить.
Даже неискушенные Ваня и Яшка, а уж подготовленный Голоколосский -технарь -- все это подметили сразу. Всеми своими до предела измученными и обо стренными слухом и зрением, умом и душой, вконец вымотанные и изодранные, по тихой траншее своей не переставшие еще тосковать, напряженно ожидавшие первой, и, возможно, и последней своей схватки с фашистскими танками, а все, все самое главное, важное сразу подметили.
"А мы... Почему мы такую пушку не создали?-- успел подумать инженер.-Наша должна быть мощнее, точнее, удобнее. Наша! Лучшая в мире должна быть. Не вражья, а наша!" И уже уставился острыми, цепкими, золотисто-зелеными своими глазами в орудийный замок: какой он, на наш чем похож, чем отличается. На ту часть, орудия устремил изучающий взгляд, которой придется ему управлять, у которой ему через минуту стоять против натиска вражеских танков. Но не успел ее как следует рассмотреть, изучить, отметил только, что рукоятка запора не сбоку, не справа, как у нашей, у "сорокапятки", а сверху замка и, значит, клин должен не вниз опускаться, а в сторону, направо, скорее всего, от наводчика в его сторону, к замковому. Успел только это отметить... Секунды прошли... Только секунды... А уже сквозь общий, царивший повсюду грохот и шум явно стал прорезаться и стремительно нарастать оглушающий рокот моторов. Он словно вонзался, ввинчи вался и в воздух, и в тело, и в мозг, казалось, со свистом, со звоном и воем. Все разом невольно повернулись головами туда. Три огромные странные уродливые птицы, горбатые, клювастые, словно с мохнатыми когтистыми лапками под животом, одна за другой стремительно, с воем падали вниз, казалось, прямо на их колючую заросль, на трофейную пушку, на них самих. Из ap~u` каждой густо посыпал черных горох.
-- Ложись! -- взвизгнул, однако, сам пока не ложась, не отрывая взгляда от них, командир. -- "Юнкерсы"! Падай!
Вжимаясь в землю, непроизвольно, бессмысленно прикрывая затылок ладонями, Ваня покосился глазами в сторону моторного рева, наверх.
Самолеты чуть дальше, в сторонке, выходили уже из пике. По бокам, на фюзеляже и крыльях -- кресты. В переднем Ваня даже заметил пилота -- за стеклянным горбом, в шлеме, с вскинутой на уровень уха рукой. И там, где мгновение назад они падали вниз, черными столбами-смерчами стала вздыматься с громом земля.
Но Ваня и сам уже... По наитию, по какому-то счастью... Влюбленным, дуракам и пьяным везет, говорят. "Крест" уже как раз так и лежал: на треть деления точно на цели -- на резкой, жирной, черной железной черте в серых камнях.
"Угадал!-- пронзило восторгом, счастьем Ваню Изюмова.-- Вот так! Как и взводный! Порознь!.. Каждый отдельно!.. А одинаково!.. Как сговорились. Ну сейчас, сейчас я его!.." И только услышал, скорее почуял, как от дрожавших, трясущихся рук инженера, влетев с лязгом в казенник, снаряд автоматически защелкнул за собой клин замка, и сам, уже не слыша, да и не слушая, не нуждаясь больше в командирской команде, Ваня ослепленно, страстно нажал на p{w`c.
Увидел... На этот раз отчетливо, ясно увидел, как там, точно в той точке, к которой секунду назад и прилип черненький махонький "крестик" прицела, вдруг взметнулось все вверх, разлетелось в куски, затянулось сизым, клубившимся дымом. И не успел Ваня первую свою победу, первую свою военную радость вполне осознать, пережить, упиться ею сполна, как все для него провалилось, исчезло в оглушительном грохоте, в глаза плеснуло огнем, в нос, в рот, в легкие ударило ядовитой отвратительной гарью -- будто луком, чесноком перегнившим, прелым чем-то. И он повалился на станину, на землю, под щит.
Пришел в себя Ваня минут через пять. Был весь словно раздавлен, голова как котел, в ушах, во рту клейкая каша, кисея на глазах, руки и ноги, все тело безобразно, безудержно трясутся, дрожат. Бросил вокруг обалделый затуманенный взгляд. Пушка лежала на боку. Правое колесо словно скомканный блин, решетом -- неприкрытый щитом кожух противооткатника. И масло из него, словно из лейки, упругими золотистыми струями. Дым кругом, редкий уже, но все еще кислый и въедливый. И -- никого. Только Голоколосский и Огурцов. И тоже бледные, зачумленные. Тоже трясутся, дрожат.
И Нургалиев кричит из воронки:
-- Взводный! Ай, ай, ай!.. Зачем так, Илюша? Зачем!
Потом, позже, когда, пригибаясь, хоронясь от вражеских глаз, снарядов и пуль, подбежали пехотинцы, а затем и сестра и разобрались во всем, оказалось: "курсант" (голову осколком ему оттяпало как топором) -- наповал; Нургалиева зацепило пониже спины -- кровью налило ботинки, обмотки, штаны; Агубелуеву навыпуск кишки (тоже ясно всем -- не жилец), а Ашоту перемололо руки и ноги. Жить будет, возможно, но не музыкант, не человек уже, а дышащий и страдающий вечно обрубок.
Только трое -- Ваня, Голоколосский, Пацан -- всего-то они и остались. Как прикрыли их от осколков и ударной волны колесо и вся правая сторона стального щита, а также казенник и свисавший уже в это время вниз стальной клин замка (тоже встал между ними и смертью), так только они трое, оглушенные, одуревшие, а живые все же остались. Ни единой царапины, только небольшая контузия. Целый день потом приходили в себя. Да и сегодня еще не совсем отошли: и слышат, и видят как будто бы хуже, и трещит, болит порой голова.
Да и ездовой из их расчета еще, Лосев, остался -- в обозе своем. Так, наверное, там и сидит. В общем, четверо из всего отделения. Остальные -- в первый же день, в первый же час...
Запасного орудия не было. Какое там запасное... Основных не хватало: остальные три расчета из их батареи, наверное, тоже сидят сейчас где-нибудь с пехотой в окопах. Так что, пока не доставят новой пушки со склада, если там она еще есть, отправили их -- Пацана, инженера и Ваню во второй эшелон, штаб полка охранять. Вот и сидели в окопах со взводом охраны полкового капэ, на зависть всем остальным, всем тем, что остались на передке.
x x x
-- Кто батарейные здесь? Кто наводчик?-- все еще бегал тревожно по брустверу и взывал к сидевшим в траншее солдатам штабной -- в истоптанных командирских сапожках, с тремя "кубарями" в петлицах, и с "пэпэша" на груди.
Ваня еще пуще прижался к окопной холодной стене, уставил в нее, боясь себя выдать, растерянный, ускользающий взгляд, напрягся весь, съежился. Думал, все, повезло, чуть ли не до самой победы прописался у штаба. Ан нет... Выходит, конец его счастью, везению. Все, отсиделся. Еще не прошел, еще до сих пор гудит в ушах, в голове, отдается во всем теле опустошительный минный разрыв, еще стоят в глазах те, что вчера полегли,-- искромсанные, в лужах крови, неподвижные, а его, Ваню, уже снова туда, на погибель, на смерть. Где же справедливость? Где? Ведь есть еще три расчета! И они еще не стреляли, не побывали там! Вот их... Их ищите! Их гоните туда! Но тот, с "пэпэша" на ремне, с "кубарями" в петлицах, остановился на бруствере -- как раз ну точно над Ваней. И как узнал? Как? И смотрит, смотрит на Ваню -bmhl`rek|mn, пристально, норовит ему прямо в глаза.
И Ваня еще пуще прижался к сырой отвесной стене, как приклеился к ней, вдавился в нее. Почти не дышит. Зажмурился.
-- Ага, вот ты где?-- не то показалось Ване, не то взаправду крикнул ему сверху штабной.-- Я ищу тебя тут... А ты... Скрываться! От солдатского долга, от боя увиливать! Я ведь предупреждал... Хватит! Под трибунал!-- И вдруг стремительно, жадно ухватил Ваню за шиворот.
Ваня рванулся. Но тот цепко держал, словно клещами. И Ваня от обиды и страха взревел:
-- Зачем? Не надо, не надо меня! Не хочу! Пусть другой!-- невольно в ужасе вскинул рукой, размахнулся невольно.
-- Нас, нас ведь ищут!-- со всей силой схватил, тряс его за плечо Огурцов.-- Тебя ищут!
"А-а... Так это Яшка, Пацан... Не штабной... Штабной вон, на бруствере, наверху. Все равно,-- отдалось отчаянием в Ванином сердце. И как ножом по нему: -- Нельзя, нельзя дальше так -- таиться, молчать... Нельзя!" Вдруг снова запавшие неподвижные глаза при-морца увидел, услышал его спокойный убежденный призыв: "Смолоду честь береги. Смолоду! Это самое главное -честная, чистая жизнь! Понят дело? Вот так! Самое главное!"
Перед глазами опять эти двое возникли: тот, что сам себе могилу копал, и свихнувшийся, тощенький и белобрысый, что от расстрела в степь бежал. И эти, что сорвались с передовой, а сейчас бездыханные валяются перед траншеей, которых из пистолетов уложили очкарик, штабной и сам комполка. И забегал, забегал в смятении Ваня глазами. Встретил глаза Пацана -- нахальные, озорные всегда, а сейчас тоже недоуменные, в ожидании: чего, мол, тянешь, Ваня? Кличут, ищут ведь нас, а ты почему-то... Ведь ты за командира сейчас. А молчишь... Вот я сам сейчас, сам...
-- Ну сколько можно?-- потребовал, чуть ли не взмолился снова штабной.-Кто батарейные здесь? Кто здесь наводчик?
Ваня не выдержал. Сжавшись весь, через силу, едва ворочая немеющим языком, прохрипел:
-- Я,-- как бросился в омут башкой.-- Я... Трое нас здесь.
С "кубарями" остановился. Замер на миг. Развернулся. Два-три прыжка -- и вот он опять возле Вани, у края окопа, над ним.
-- Ты?-- сверху недоверчиво уставился он на побледневшего молодого солдата.-- А остальные?
-- Вот,-- чуть слышно прошелестели обсохшие Ванины губы,-- подносчик снарядов,-- кивнул он в смятении на Пацана. На инженера потом:-- Замковой, за ряжающий.-- Поперхнувшись, сглотнул.
"Эх, дурак! -- сплюнул досадливо, в сердцах инженер.-- Потянуло тебя за язык!-- Раздраженно пригладил пшеничные, даже в походе и здесь, на передовой, не успевшие запуститься и захиреть аккуратные небольшие усы, чубчик льняной над залысинами, мрачно, угрюмо поднялся с траншейного дна, оправил слегка гимнастерку.-- Дурак,-- снова окатил он презрительным взглядом наводчика, сплюнул так же презрительно,-- теперь нас снова туда".
И, как бы подтверждая его правоту, штабной тут же решительно, даже чуть злобно, отрывисто рявкнул:
-- За мной! Живо, живо! Бегом!
Ни выговаривать, ни угрожать больше не стал: не до того, видать, каждой минутой дорожил. Только это крикнул: "За мной!" -- и побежал вверх, по склону оврага, вскинув и прижав к груди автомат. Не поворачиваясь, не проверяя: бегут ли за ним или нет. Должны. Обязаны были бежать. Пусть только попробуют не побежать. И как пришпарит на своих худых и долгих ногах, в истоптанных хромовых сапожках. Будто не бой, не враг, не опасность ждут его там, впереди, а мир, тишина -- финиш желанный, победный. Жизнь их там ждет.
Следом за ним, зажав в руке карабин, сорвался Пацан. Пехотинцы -- с полдесятка дружных, грязных, натруженных рук прямо-таки вышвырнули его из глубокой траншеи. Как из катапульты взлетел. Приземлился на четвереньки на бруствере. Тотчас вскочил на ноги и за штабным -- на своих коротких и кривоватых, но борзых, где-то, когда-то уже набеганных сильных ногах. На psj`u подняла из траншеи пехота и Ваню -- торопливо, с готовностью: не дай бог, передумает, вернется назад командир и еще кого-нибудь вместе прихватит с собой. И спешила, спешила, старалась пехота: поскорей бы избавиться от тех, кого он искал -- так упорно искал, нашел наконец и теперь поспешно, упрямо повлек за собой.
А инженер... Нет, этот никому не позволил себе помогать. Какой смысл был ему торопиться? Не на свадьбу же, не на пир. Ох, не хотелось ему покидать это спокойное и все-таки относительно безопасное место... Но коли уж надо, не отвертеться никак, он -- длинный, сухопарый и жилистый -- может и сам... Чуть ли не вышагнуть может из этой траншеи. Но не желает, не будет спешить. Не тот это случай, чтобы выкладываться. С секунду-другую еще подождал, неторопливо, нехотя вскинул тощую долгую ногу, нащупал ею в стенке уступ. Ступил на него. Руками ухватился за камень на бруствере. Рывок -- и он уже на нем, наверху. Встал во весь рост. Не спеша отряхнулся. Прощально глянул сверху вниз на завидно, несправедливо оставшихся в окопе счастливчиков. Кашлянул, высморкался -- без носового платка, пальцами, прямо на землю. Вытер их о штаны. Подхватил с земли карабин. И туда же -- за мельтешившими уже далеко перед ним спинами командира и обоих напарников, номерных.
"Эх, дурак ты, дурак,-- клял он ближайшего к нему Ваню Изюмова,-- и чего не сиделось в окопе?" Сплюнул с досадой опять -- уже на бегу. И, переходя против желания с ленивой, тяжелой трусцы на чуть полегче, борзее рысцу, беспокойно вертя лысеющей на затылке и лбу головой, стал настороженно вслушиваться в нарастающий спереди с каждым шагом грохот разрывов. И хотя с ростом своим, с долгими, как у цапли, ногами и с легкостью рысака мог бы всех обогнать, даже и этого, тоже как и он, вытянутого и длинноногого, что увлекал их троих за собой, держался Игорь Герасимович от маячившей перед ним белесой от пота и соли спины Вани Изюмова как привязанный, на одном и том же, ни больше ни меньше, устойчивом расстоянии. И вообще упирался весь внутренне, противился этому нежданному и совсем, совсем нежеланному бегу. Да и не бежал даже, а так, едва-едва тянулся, тащился за Ваней. Зрелый, бывалый -- тертый калач,-- по опыту знал, вполне допускал, что в любую минуту еще всякое может случиться: вдруг помешает им что, по-другому все повернется, убьет, например, или ранит штабного, а может, он просто так, для острастки им о танках кричал, а на самом деле это вовсе неправда и бегут они не туда. И тайно невольно еще на что-то надеялся.
Высунув из-за бруствера головы, наголо стриженные у новичков, а у бывалых солдат заросшие, немытые и нечесаные (под касками у кого, а у иных даже и без пилоток), штабная охрана затаенно и молча следила за тем, как трое "избранных" покорно и неуклонно, нелегкой, натужной к концу подъема трусцой уже приближались к гребню оврага. Достигли его. Перевалили за голый каменистый излом. И теперь как в землю начали погружаться. И наконец словно провалились в нее, пропали из виду -- там, где все громыхало, тряслось и пылало.
И только перевалили все четверо за излом, сразу увидели то, чего не могли видеть те, что остались в окопах, в овражке: просторный и ровный, как поле, уходящий куда-то вниз, к долине с рекой, склон бесконечной пологой горы -- в клочьях чудом уцелевшего сухого бурьяна и хилых, низкорослых кустов, беспощадно посеченных осколками, изрытый и искромсанный весь, в дыму и огне. И там, впереди, не так далеко, в клубившейся гари и поднятой в воздух земле что-то уже вроде бы двигалось. Тут и там словно из пастей сотен огнедышащих змей -- и тяжелых, и малых, с треском и громом вырывался то отдельными короткими молниями, то целыми потоками испепеляющий все живое огонь. А по небу, ныряя и взмывая заново ввысь, с ревом носились огромные черные птицы. И все это... Все, все было направлено против людей. Всех без разбору людей: и чужих, и своих. Но как будто бы и без них. Словно бы разворачивалось, происходило все это на поле само по себе. Потому как никого, ни единого человека, вообще ничего живого нигде не было видно. Но люди были. Были! Не могло их не быть. Но позапрятались все, как кроты, как крысы, как тараканы куда-то позаползали, позарылись под землю, забились в rp`mxeh, окопы и щели, под камни, бурьян и кусты, прикрылись стальными щитами орудий, втиснули себя в железные ребра и перья метавшихся по небу с клекотом птиц, в броню уже и сюда подбиравшихся неживых, скрежетавших всеми своими суставами чудищ. И палили, палили... Вовсю друг по другу палили. Всеми средствами стремились подобных себе истребить.
И все, все слилось вдруг для Вани во внезапно заклокотавший и зачадивший настоящий вулкан. О них, о вулканах, отец ему рассказывал (сам видел их, на Камчатке. Показывал даже красочные цветные картинки. Что-то похожее, страшное Ваня и сам испытал совсем еще ребенком, когда с Дальнего Востока они переехали в Крым. И чуть ли не в первую же ночь, как приехали, трясение земли под ногами почуял, увидел нереальный сдвиг и падение черного беззвездного неба и накат с моря на берег огромной ревучей волны, холод и мрак, тучу пыли и дробную россыпь камней на месте рухнувшего в одно мгновение дома, плач и вопли людей, вой собак, мяуканье кошек и крик петухов. Так на всю жизнь каленой неистребимой печатью на перепуганной Ваниной детской душе и отложилась та его, кажется, первая крымская предрассветная ночь -- как знак, как предвестница этой, нынешней всеобщей беды, пришедшей не из недр мироздания, не из чрева земли, а рукотворной, бушевавшей по воле людей, но такой же, оказывается, слепой и жестокой, как и стихия.
-- Сюда!-- штабной остановился. И только теперь впервые повернулся к послушно бежавшим за ним. И, пригибаясь, прячась за небольшим терновым кустом, в россыпи серых ноздреватых камней, закричал: -- Пригибайся! За мной! Скорее, скорее!
Пацан и Ваня подбежали сразу же. Тоже, хоронясь за кустами, припали к камням.
А Голоколосский только-только вынырнул из овражка. И, по всему видать, не очень спешил.
-- Бегом!-- взмахнул нетерпеливо рукой, раздраженно рявкнул ему командир.-- Да живее, живее! Да пригнись же! Жить надоело? Пригнись!
На расстоянии, в реве и грохоте инженер не слышал, что орал ему командир. Но он теперь в этом и не нуждался. Только во весь глаз ухватил, уловил в полное ухо всю картину уже совсем близко кипевшего боя, сразу понял, что напрасно еще на что-то надеяться (все, возврата в траншею, во взвод охраны, подальше от этого пекла не будет), и, не зная точно, где он находится, есть ли здесь, поблизости еще кто-нибудь, уже боясь отстать от своих, потерять командира, напарников, остаться с этим бурлящим перед ним котлом один на один, пригибаясь, как и все, припустил поскорее к своим.
Дождавшись его и просверлив исподлобья презрительно-негодующим взглядом, штабной злобно отрывисто рыкнул:
-- Что, очко заиграло? Смотри у меня!-- Потряс вскинутым кулаком.-- Живо за мной! Не отставать! -- И, еще пуще клонясь, заставляя и всех остальных кло ниться к земле, рванулся в небольшую поросль из колючих кустов шиповника, терна и череды.
Ване и прежде уже приходилось встречаться с подобным кустарником -- во всем и предгорном, и горном Крыму, и он знал, как непросто сквозь него продираться. На миг растерялся перед сплошной колючей стеной. Но, видя, как отчаянно полез на нее командир -- размахивая протянутым вперед автоматом и топча сапогами гибкие стебли у самых корней,-- и сам вслед за ним пошел на нее, тоже выбросив вперед карабин и, как и он, колотя им и своими неуклюжими, словно лапти, солдатскими бахилами по живой, казалось, непроходимой ограде. Даже и Пацана оставил позади, за собой. А Голоколосский и тут чуток придержал и -- за штабным, за Ваней, за Яшкой по проторенному.
-- Карабины! Карабины! -- обернувшись и увидев, как во все стороны неосторожно размахивают за ним стволами солдаты, невольно целясь порой и в него, и друг в друга, коротко отрубил командир.-- Курки! Спустите курки! Затворы мне! А лучше разрядите совсем!
Ваня и Голоколосский подчинились, разрядили карабины. А Яшка не стал, сделал лишь вид: "На фронте я или где? Буду я еще разряжать. А вдруг,-мелькнуло,-- нежданно-негаданно фашист из кустов?" И, как секирой, продолжал p`gl`uhb`r| заряженным карабином, то и дело невольно целя стволом в своих.
Чем глубже -- гуськом, один за другим -- вгрызались все четверо в низкорослую цепкую чащу, тем почему-то становилось спокойнее и ровней на душе и не такой уж смертельной казалась опасность. Хотя от чего они могли защитить -- эти невысокие, пусть и густо сплетенные, тугие ветки кустов? От пуль, снарядов я бомб, от надвигавшихся танков?
И Ваня вдруг понял: просто здесь, даже в этой крохотной низенькой поросли, их никому не видать. И ни немцам не видно их, и ни нашим. А главное, немцам. Для них, которые вот-вот подкатят сюда, их -- русских ванек, забившихся в заросли, просто здесь как будто и нет.
"И стрелять сюда потому немец, наверно, не станет,-- подумал с надеждой, с облегчением Ваня.-- Но,-- смекнул тут же он,-- до тех только пор, пока мы сами не станем стрелять и тем самым не обнаружим себя".
И только сообразил это Ваня, открыл еще и эту новую для себя фронтовую важную истину, как под кустами, у самых корней, и спереди, и сзади, и слева, и справа заметил неглубокие узенькие, словно могилки, ячейки и в них затаившихся, притихших солдат. Просунув сквозь ветки и положив на камни и бугорочки свежей земли трехлинейки, они уже ждали врага. А тут откуда ни возьмись навалились свои -- влезли ни с того ни с сего в эту их, ими первыми найденную и обжитую и потому только им принадлежащую уютную рощицу, в их фронтовую обитель. И незваные, нежданые гости эти были им ни к чему. Только мешать будут им, даже, глядишь, и опасны -- обнаружат, выдадут их.
И это Ваня, все батарейцы почувствовали сразу. Завидев их, хозяева зарослей не только не обрадовались, а, напротив, одни сурово и молча насупились, другие стали роптать, а кто-то дальний, невидимый и потому, наверное, особенно откровенный и смелый, враждебно, с угрозой проскрежетал из-под куста, из "могилки" своей:
-- И какого... вас сюда принесло? Демаскировать нас?-- раздраженно загнул еще матюком -- простуженно, глухо и сипло.
-- Но, но!-- не останавливаясь, повысил голос, осек его командир.-- Пушка здесь наша! Понял? Вам же будет смелей. Веселей! Когда станем стрелять.
-- На хрена она нам, ваша пушка! Без нее нам спокойнее!-- огрызнулся чуток поближе, левее чей-то густой раскатистый бас, тоже недовольно и дерзко.-- Не было печали -- черти накачали. Из-за нее, из-за вас немцы как шарахнут сейчас и по нас!
Штабной не стал ничего отвечать, только еще решительнее крикнул своим:
-- Не слушайте шкуру! За мной! Скорее, скорее!
-- Сам ты шкура!-- взметнулся оскорбившийся бас.-- Посидишь с наше здесь -- не то запоешь! Ишь, нашелся герой!
Остальные притихли. Замолкли, впрочем, и эти -- и сиплый, и бас. Досадно, конечно, что кто-то еще затесался в их уголок, будет мешать. Глядишь, и немец еще до срока их обнаружит. Но перед тем, что близилось, что уже надвигалось сюда, все были равны. Достанется всем. Больше, меньше... А всем. И чего им сейчас, перед смертью возможной, делить? И все же не хотят делиться своим, лишний раз демаскироваться из-за кого-то, под опасность, под риск, под снаряды и бомбы, под немецкие пули себя подставлять. Не хотят!
И, тоже озлясь, оскорбясь, штабной еще яростней рванулся сквозь цепкую чащу вперед, зовя своих за собой:
-- Ну, скорее, скорее давай!
И когда продрались сквозь последний колючий заслон, на открывшейся сразу крохотной светлой прогалинке увидели пушку. Совсем новенькую, будто прямо с завода, с конвейера, еще и не успевшую поизноситься в боях, в пестрой, под лето, яркой, цветастой камуфляжной покраске. Пушка явно не наша -- вражья, чужая. И как она попала сюда? Возможно, накануне, когда гитлеровцы уже прорывались до этой черты, а наши отбросили их, так и осталась? Или с другого какого-либо участка доставили?
Два каких-то солдата, немолодых уже, совершенно черных, заросших, похожих чем-то на искромсанных вчера миной Агубелуева и Вараздяна (явно не русские, из местных,-- тоже горцы, кавказцы), пригибаясь, не высовываясь выше кустов, малыми саперными лопатками рубили кусты. Расширяли полянку.
Даже Ваня, сам без году неделя артиллерист, и тот моментально отметил: нет, не имели эти двое прежде дело с орудием. Земля, даже на штык хотя бы, под ним не углублена; не отрыты справа и слева от орудийных колес и окопы для командира и номеров; земляных упоров -- крутых, узких ямок под сошки станин -- тоже нет, не говоря уже о двух коротких полешках под них, чтобы опора была понадежней, пожестче; и погребка не видать под снаряды -- два ящика, тоже трофейные, окованные, желто-табачного цвета, между кустами открыто так и лежат.
О круговой стрельбе, обороне не может быть даже и речи: вокруг непролазная колючая густая стена. Стрелять пушка сможет только вперед, только в ту сторону, через которую, наверное, ее и затащили станинами, задом сюда, когда немцы уже были отброшены -- со стороны все ближе и ближе надвигавшегося боя. С тыла было б нельзя ее затащить. Там сплошные кусты. И только здесь, перед орудием, есть широкий, как и оно само, и неплотный -- в один-два ряда примятых кустов -- просвет для стрельбы. Видно, когда затаски вали пушку сюда, на прогалинку, она и попримяла эти кусты. Они потом чутьчуть поднялись -- ободранные и истерзанные, но упрямо живые и стойкие. И это было что надо. Замечательно было. Прекрасно! Лучшей, надежней маскировки с фронтальной, так сказать, с огневой стороны нельзя и желать. Имея ее, даже при полном отсутствии "профиля" (положенного по боевому уставу почти полуметрового земляного углубления под орудием) можно надеяться, что немец спереди, откуда в основном и станет искать, высматривать пушку во время стрельбы, вряд ли сразу ее обнаружит. Наверняка в первую же минуту, после первых же выстрелов из пушки не обнаружит ее. Нашу, родную "сорокапятку", с ее высоченным, суженным кверху гребнем щита, чуть ли не на метр возвышающимся над стволом, ее, скорее всего, обнаружил бы сразу. Ее трудно укрыть. А эту, не нашу, чужую, трофейную, кусты прикрывали надежно, уверенно -- даже без профиля, без бруствера, без оборудованной по всем правилам огневой. Чудо какая удобная: собранная, приземистая, такая вся ладная. Колеса меньше, чем у нашей, щит над стволом не выше ладони -- ровненьким, аккуратненьким гребнем и какой-то двойной, как бы в два слоя, с воздушной прослойкой: никакие осколки и пули его, видать, ни за что не прошьют. И при всем при том орудие это было явно мощнее "сорокапятки": ствол -- и так видно, на глаз -- намного длиннее и толще. Потому-то, наверное, и тормоз надульный на нем, а не только масляный -- противооткатник, чтобы дополнительную отдачу гасить.
Даже неискушенные Ваня и Яшка, а уж подготовленный Голоколосский -технарь -- все это подметили сразу. Всеми своими до предела измученными и обо стренными слухом и зрением, умом и душой, вконец вымотанные и изодранные, по тихой траншее своей не переставшие еще тосковать, напряженно ожидавшие первой, и, возможно, и последней своей схватки с фашистскими танками, а все, все самое главное, важное сразу подметили.
"А мы... Почему мы такую пушку не создали?-- успел подумать инженер.-Наша должна быть мощнее, точнее, удобнее. Наша! Лучшая в мире должна быть. Не вражья, а наша!" И уже уставился острыми, цепкими, золотисто-зелеными своими глазами в орудийный замок: какой он, на наш чем похож, чем отличается. На ту часть, орудия устремил изучающий взгляд, которой придется ему управлять, у которой ему через минуту стоять против натиска вражеских танков. Но не успел ее как следует рассмотреть, изучить, отметил только, что рукоятка запора не сбоку, не справа, как у нашей, у "сорокапятки", а сверху замка и, значит, клин должен не вниз опускаться, а в сторону, направо, скорее всего, от наводчика в его сторону, к замковому. Успел только это отметить... Секунды прошли... Только секунды... А уже сквозь общий, царивший повсюду грохот и шум явно стал прорезаться и стремительно нарастать оглушающий рокот моторов. Он словно вонзался, ввинчи вался и в воздух, и в тело, и в мозг, казалось, со свистом, со звоном и воем. Все разом невольно повернулись головами туда. Три огромные странные уродливые птицы, горбатые, клювастые, словно с мохнатыми когтистыми лапками под животом, одна за другой стремительно, с воем падали вниз, казалось, прямо на их колючую заросль, на трофейную пушку, на них самих. Из ap~u` каждой густо посыпал черных горох.
-- Ложись! -- взвизгнул, однако, сам пока не ложась, не отрывая взгляда от них, командир. -- "Юнкерсы"! Падай!
Вжимаясь в землю, непроизвольно, бессмысленно прикрывая затылок ладонями, Ваня покосился глазами в сторону моторного рева, наверх.
Самолеты чуть дальше, в сторонке, выходили уже из пике. По бокам, на фюзеляже и крыльях -- кресты. В переднем Ваня даже заметил пилота -- за стеклянным горбом, в шлеме, с вскинутой на уровень уха рукой. И там, где мгновение назад они падали вниз, черными столбами-смерчами стала вздыматься с громом земля.