Страница:
А Игорь Герасимович смотрел и смотрел уходящему вслед. Сам уходит, а его оставляет с неожиданной для него еще одной тяжестью на душе, с новой заботой. И как это вышло вдруг? Дурак, первым выкрикнул: к бою! Лучше б молчал. И отвечал бы за все теперь не он, а Изюмов.
Мелькнула над кустами в последний раз голова в командирской фуражке. И наконец исчезла совсем -- там, где было голо, открыто совсем, где штабного могли уже видеть фашисты и где недавно сыпались бомбы, рвались теперь снаряды и мины и уже начинали посвистывать пули, прижимая все живое к земле. "Юнкерсы" улетели, правда. Но кто его знает, может, другие вот-вот налетят. И как посыплют снова смертельным горохом... И на этот раз, глядишь, точно на рощицу, на орудие, прямо на головы им.
Но и без "юнкерсов" мало никому не казалось. Кругом рвалось, горело и громыхало, дым с гарью и пылью валил. Раз-другой угодило и в рощицу. К счастью, не возле орудия, а где-то сзади и справа. Похоже, никого не задело: не было слышно ни стонов, ни криков. Не то что вчера, когда мина угодила почти что прямо в их пушку, поднялся шум, все сразу сбежались. Появилась сестра. А сейчас там, где упали снаряды, о помощи никто не просил. Да и вообще примолкло в рощице. Она словно вымерла. Застыли, затихли все и у osxjh. Ждали: вот-вот...
И все же, когда над всеми взвилось вдруг коротко: "Танки!" (кто-то справа, передний, с края кричал) -- это словно ножом по сердцу ударило каждого, как обухом по башке.
И с этой секунды плоть, мозг, душу многих, если не всех, будто так и залило расплавленным тяжелым свинцом, придавило к земле, перехватило, захлестнуло дыхание. Особенно тех, кто еще не видел их никогда, ни разу с ними еще не встречался. Вот-вот навалятся всей своей тяжестью, раздавят в лепешку, расстреляют в упор.
И только все это представилось Ване... На миг лишь... Что давят, топчут его, как хотят над ним измываются... Что не человек он уже, привыкший уважать и представлять себя и теперь, и в будущем, достойно и гордо, не боец (молодой, неопытный, необстрелянный пусть, но все же боец), не земляк старшины, не сын отца своего -- любимого, доброго, гордого... Словом, не Ваня Изюмов, а червяк... Жалкий, ничтожный червяк, покорный уродливой, бессмысленной силе. Только представил... Как все восстало, возмутилось вдруг в нем, заставило разом собраться, сжаться в кулак, непроизвольно все мышцы напрячь, испытать что-то очень-очень знакомое, близкое, уже не раз пережитое... Да, да, так было, было уже! Что-то подобное. Когда мальчишками всем двором шли на соседский двор, когда однажды налетели на него беспризорники и он как мог от них отбивался. А в другой раз за городом у него хотели ружье отобрать (отец подарил, очень рано -- Ване не было еще десяти). И все же однажды три мужика его отобрали. И Ваня рванулся домой, выхватил у отца из стола пистолет (отец в училище НКВД преподавал историю и философию и ему выдали браунинг). Под пистолетом, когда начал стрелять, мужики, бросив ружье, убежали. А отцу "строгача" закатили. Но отец и пальцем не тронул его, зато мать схватила ремень. Когда же Ваня вырвал его, она в него запустила тарелкой. И еще было раз... Очень похожее чувство. Весь в комочек так и собрался тогда, так и вцепился в последнюю кроху своей ускользавшей, уже глядевшей в пучину коротенькой жизни. Решил, дурачок, проверить себя, утвердить: через бухту широкую туда и назад переплыть. И на обратном пути сил не хватило, ногу свело. Кричать было некому. Закричал бы -воды бы сразу наглотался. Мальчишка вовсе, в четвертый класс тогда, кажется, только ходил, а не сломался, не дал отчаянию, страху себя победить. Все-таки выбрался, выплыл.
Но то, что творилось здесь, сейчас, было грозней и серьезнее. И был он теперь не мальчишкой: какой ни зеленый юнец, а все же боец. И не детский слабенький кулачок, не подаренная папой "берданка", не украденный у него пистолет, а орудие было сейчас у него. Пусть не наша, чужая, трофейная, а все-таки пушка -- настоящая, боевая. И два ящика разных снарядов. Тоже не наших, немецких, но мощных, разрушительных тоже. И не один он был -- с глазу на глаз с заклятым врагом. А с орудийным расчетом. Пусть не полным, собранным с бору по сосенке, танками еще не обстрелянным. Пусть! Но с расчетом был! С целым полком! И не только за себя отвечал, а за всех. За задачу свою, за приказ. За нечто еще более огромное, непреходящее, важное -отчизну свою, за народ. Да, это все так. Но ближе, вплотную к нему, вернее, даже, внутри, в нем самом... Со всем этим -- бесконечным, вечным, большим трепетала, звенела, взывала о помощи и пощаде такая совсем небольшая и малозначительная в сравнении с войной, с великой задачей, а для него такая бесконечно огромная, бесценная и одна-единственная на все времена хрупкая жизнь. И он не хотел... Не мог... Был отчаянно против того, чтобы кто-то отнял ее у него. Он хотел жить! Как и все. Как и Пацан, и Игорь Герасимович, и заросшие черные молодые кавказцы. И все, все вокруг. И возможность остаться в живых сейчас была у них всех только одна: не дать этим танкам себя убить, раздавить. А их, врага проклятого, постараться убить, уничтожить. В землю вогнать его, сжечь, расстрелять. И победить!
И только ощутил, осознал это Ваня всем нутром, плотью всей воспринял, что другого выхода нет у них, только этот, там, впереди, куда он время от времени напряженно и настороженно вглядывался, на вздымавшемся всплесками дыма, огня и земли изуродованном склоне горы уже показалось что-то ползучее, rfekne, гадкое. Ваня так и замер, застыл у прицела. Пальцы на рукоятках штурвалов онемели, стали вдруг холодеть.
"Один, два...-- невольно схватывал, подсчитывал будто враз зацепеневший, захолонувший от ужаса мозг.-- Еще... Вон, вон..." Уже пять насчитал. И Ваня совсем обомлел и обмяк.
А они выползали и выползали из-за сплошной стены ходившего клубами свинцово-тяжелого черно-сизого дыма и пыли. За ней, в глубине, покуда невидимые, скрывались, подползали, возможно, еще. И Ване мерещились уже десятки их. И все, все сюда ползут, на них, на него. Словно жучки -- малые, бурые, неторопливые. Так далеко, слава богу, они еще были, так далеко, что казались такими крохотными, безобидными, словно игрушечными и ползли очень медленно, не поспешая.
Ваня, было припавший сразу к прицелу, и увеличивавшему больше, чем наш, и более удобному, с мягким резиновым окуляром, оторвался опять от него и снова смотрел на ползших к ним гадов невооруженными живыми глазами. Затаив дыхание, не веря еще... Не желая верить в то, что это они, что уже видит их своими глазами. Возбужденно вскинул голову над щитом. И не знал, совершенно не знал, как вести себя дальше. Что делать? Так был поражен, потрясен. Но все-таки чувствовал... Даже он, неопытный, новичок, понимал, что прямой на водкой на таком расстоянии никакому орудию их не достать. Не пронять их броневую толстую кожу. Да и не попасть просто в них. Понимал... И только продолжал недоуменно смотреть. И тут совсем недалеко, справа, из-за зарослей шиповника, терна и череды неожиданно выметнулся еще один. Но так близко и так, казалось, бесшумно, неслышно из-за общего грохота, так неожиданно, что никто не успел даже вскрикнуть. Предупредить не успел. А потом и нечего уже было кричать. Напротив, все разом затихли, примолкли.
-- Та-а-анк!-- в наступившей враз тишине пораженно и истово, будто он единственный видел его, взревел лишь Пацан.
Все, что Ваня делал дальше, делал неосознанно, стихийно, сомнамбулически. Казалось, не он... Само собой будто все делалось. И все, все, что когда бы то ни было до этой минуты связывалось в его памяти с танка ми -- рассказы, книги, кино, учеба на марше урывками, жалкие крохи воинских навыков, темные страхи, сомнения, вера, мечты о геройстве,-- все, все теперь, в этот миг слилось вдруг в подсознательный инстинктивный рывок, в некий нервный спазматический выплеск. Он ошалело рванулся к прицелу, к окуляру глазом приник, пальцами вцепился в штурвалы. Не чуя, не сознавая уже, совсем позабыв, что все эти ручки, штурвалы, маховички, рычаг спуска бойка, станина под ним -- слишком низкая, толстая, слева такое же необычно низкое и близкое колесо и совсем, совсем приземистый щит,-- что все это так чуждо, так неловко, так непривычно ему. Как отшибло все это вдруг из памяти. Но пальцы... Пальцы все это чуяли. И, не угадывая здесь почти ничего родного и своего, мелко тряслись и стали как ватные. И едва шевелились... И как еще во обще они шевелились при этом при всем и, хотя и с натугой, но все-таки вертели штурвалы. Не поспевали никак за стремительно мчавшимся танком. Но все же старались догнать. Но почему-то никак не могли. Должно быть, правый, застекленевший, раздавшийся в изумлении, в ужасе глаз, скорее всего, вообще искал цель не
там, где надо, а намного выше или ниже, правее или левее.
-- Не наш он, не наш!-- услышал вдруг Ваня сквозь жарко пылавший туман в голове чей-то хрип из кустов, из упрятанных там пехотных ячеек.-- Мимо, мимо идет! На других! И... с ним! Не трожь!
Танк несся мимо просвета в кустах, к орудию боком, словно шальной. Вовсю пер куда-то левее, на окопы соседей. На других нацелился. А пушки, укрытой в кустах, покуда явно не видел. И вообще никого и ничего, похоже, не видел в низкорослой и истерзанной поросли. Потому нахально во все лопатки так близко и пер. И так все это случилось неожиданно, происходило близко, стремительно, так Ваня был устрашен появлением этого -- из стали, бензина и тола -- чудовища, что не только на крест не мог поймать его, но и просто хотя бы в объектив прицела. Все шастал и шастал им вокруг танка, да понапрасну. Пальцы продолжали трястись, оставались бессильными, ватными. Сердце рвалось hg груди, билось молотом. Лоб, лицо побелели, все тело прохватило леденящей испариной.
-- По пулемету промазал вчера!.. Смотри,-- припав на колено правее него, у рукоятки замка, с дрожью вырвал из своей тощей, вовсю ходившей от страха груди инженер.-- Ой, смотри, опять не промажь! Тщательней, тщательней целься! Промажешь,-- взмолился вдруг он,-- ведь всех, всех перебьет, передавит! Если не можешь, лучше не трожь!
И словно услышав его, спеша его поддержать, из кустов, из ячейки снова сипло, брюзжа прохрипело:
-- Не трожь! Слышишь, не трожь! Нехай, нехай себе прет!
-- Бей, бей!-- оборвал, перекрыл сиплый голос густой рокочущий бас -- чуть поближе и немножечко сзади.-- Уйдет! Бей, бей! Не слухай его!
-- А я кажу -- не трожь! Слышишь, не трожь!-- не унимался хрипун.
А Ваня как раз поймал наконец танк в окуляр. Поймал! Ловил теперь в крест. Вот и насадил уже на него. И вел, вел... Нес эту стальную, многотонную чушку теперь на кресте... И все это словно не он. Будто продол жала вершить это все за него какая-то посторонняя, глубинная сила. И вдруг усомнился. Вспомнил вдруг: "Да ведь... Когда танк вот так, боком идет, да близко, да на бешеной скорости... Да, да, необходимо тогда упреждение. Обязательно нужно! Крестом прицела надо вперед... Да, да, перед танком надо слегка забирать!" А насколько?.. На корпус, на два... А может, и меньше, коли так близко... Нет, не успели Ваню как следует научить. И он растерялся. Затрепетал. Суетливо задергался. Нервно метнул влево крестом, перед танком. Переметнул, показалось. Перепугался... Замлел. Снова назад повел крест...
"Вот промажет, промажет опять, как вчера,-- так и запеклось кровью сердце у инженера.-- Не дай бог... Конечно, промажет. Эх, и берут же таких молокососов на фронт!-- Скорбно прищурился, зубы, челюсти сжал, в кулаки до онемения пальцы.-- Промажет... И как повернет, сволочь, на нас...-- И тоже подумалось вдруг, как и тому, что хрипел из кустов.-- Может, пускай? Пусть себе мимо... Не на нас же идет. Зачем его трогать?" И вдруг закричал:
-- Не трогай!-- Для самого себя неожиданно крикнул. И испугался тут же. И стало вдруг страшно и совестно. "Ведь я теперь командир. Я! Меня оставил штабной. Меня!" И побелел еще больше. Запнулся тотчас же. И, враз опомнившись, вдруг зашипел:-- Не спеши, не спеши!-- умоляюще, призывно и требовательно, а Ване казалось -- в самое ухо, в самое сердце.-- Ради бога, спокойнее, спокойнее целься.-- А сам, наверное, тоже весь горел и дрожал, судя по его совсем незнакомому, будто сломавшемуся, заледеневшему голосу. Каждый нерв, каждая клеточка, жилочка в тощем легком инженеровом теле, должно быть, так и звенели и трепетали сейчас и готовы были вот-вот оторваться вдруг от него, испариться и отлететь. И сам он весь словно готов был исчезнуть. И оставить всех -- и Ваню, и Яшку, и обоих грузин у этой чужой незнакомой проклятой пушки одних, без себя. Сами пускай... Как хотят.
Ваня (уж как, неведомо) все это сразу невольно воспринял, почувствовал. И стало ему еще неуверенней и тяжелей. Еще больше сжался, напружился, натянулся как ниточка -- тонкая-тонкая, гудящая вся. Дальше, тоньше -- нельзя. Чуть-чуть -- и лопнет уже. И заодно с инженером исчезнет и он. Но почему-то покуда не исчезал, оставался у прицела, у пушки, примостившись возле станины на корточках. Возможно, как раз потому и держался еще, оставался покуда солдатом, пусть и зеленым, неопытным, но все же бойцом, что в эту минуту ничего как следует не соображал. Ничего! И если и делал что, то скорее всего как зверь -- инстинктивно, порывисто, слепо. Как приклеил (по наитию какому-то, неосознанно) жирный красный крестик чужого прицела к какой-то одной невидимой точке, примерно на корпус, на полтора перед мчавшимся мимо танком, так и держал теперь его там, завороженно вращая и вращая штурвалом. Рука сама крутила его, казалось, без всякого его участия, вопреки его воле. Так же бесконтрольно, непонятно повернул почемуто вдруг немного и левый штурвал -- другой, уже левой рукой. Крест легонько взлетел -- на уровень верхних, малых катков, уперся в отполированные о землю до блеска и сверкавшие ослепительно гусеничные траки. Их блеск так и прожег Ванин, смотревший в немецкие увеличительные стекла правый изумленный ophyspemm{i глаз. И он видел сквозь них, как сверкавшие траки мелькали и мелькали, торопились вперед -- неудержимо, нетерпеливо и жадно. И, коротко пробежав по верхним каткам навесу, вхолостую, с лязгом и грохотом снова рушились вниз, на камни, на землю, на пожухлый летний бурьян. И пока неподвижно лежали там, на земле, и еще не начинали взбегать сзади танка снова вверх, стремительно несли вперед всю его тяжелую стальную громаду. К счастью, покуда еще не на Ваню, не на его напарников по военному, нежданному лиху, а на других русских Иванов, что зарылись в теле горы где-то левее и держались там за нее, как могли, упирались упрямо и цепко, не желая отступать ни на шаг.
А Ваня все никак не мог с собой совладать. Будто не он... Да, да, не он, а кто-то другой продолжал делать все за него. Кто-то другой. Постороннее что-то водило руками его, направляло страхом и кровью налившийся глаз, владело всем его существом.
И снова... Теперь совсем другое уже пронзило вдруг Ваню. Совсем другое... Беспощадно, неожиданно, зло.
"А оси?-- взорвалось вдруг в нем.-- Оси! Ствола и прицела... А вдруг не сверили их. Не сведены!"
У "сорокапятки" своей меньше чем за неделю, пока шагали на фронт, успели сверить два раза. И то почему-то не сразу попал в пулемет. Может, как раз оттого, что неправильно сверили?
"Оси... Их совмещение, их параллельность,-- убежденно вдалбливал Ване погибший вчера из-за его плохой, неметкой стрельбы командир,-- это основа всего. Будь хоть трижды героем, хоть семи пядей, хоть с орлиным глазом во лбу... Если оси ствола и прицела не сверены, не сведены, орудию -- грош цена. Лучше совсем из него не стрелять". И сам продемонстрировал расчету, как это делается. Вынул клин из замка. С обоих концов смазал внешние срезы ствола солидолом. По диаметру крест-накрест наклеил на них черные нитки. Совместив прищуренным глазом оба эти креста, направил ствол в дымовую трубу какой-то дальней (с полкилометра, не меньше) хатенки. Туда же и крест прицела навел. Поставил на нолики маховички. Отныне оси ствола и прицела сделались параллельными. И теперь, куда наведет наводчик прицел, туда и снаряд угодит. Во время стрельбы, да и на марше от тряски оси эти нередко смещаются, и их регулярно надо сверять. А сверили ли их у этой, вражеской пушки, Ваня не знал. "А если вдруг нет?-- так и прострелило его.-- Если сдвинуты оси?" Крест прицела тогда будет в одну точку смотреть, а снаряд полетит совсем в другую. И сколько ни целься тогда, ни стреляй -- все понапрасну: только выдашь себя танку стрельбой. И тогда он тебя, беззащитного, по существу, безоружного -- из пулеметов, из пушки... Всей громадой своей как попрет на тебя. И -- хана. В лепешку раздавит. Не успеешь и маму родимую вспомнить. И все, все опустилось у Вани внутри, пальцы, державшие крестик прицела (вроде бы там, где нужно), снова еще больше ослабели, глаза замигали, ноги, скорчившись, перестали держать. И Ваня упал на колени. В ужасе оторвался от окуляра.
Но тут как раз танк как шарахнет из пушки. И хотя небольшая, короткоствольная пушчонка торчала из него, словно перекошенный ящик уродливой башни, а шандарахнуло громоподобно. Тут же, гад, заработал вовсю и пулеметами. От своего собственного орудийного выстрела танк вздрогнул. Запнулся даже, казалось, на миг. Замедлил свой бег. Самый раз бы вжарить ему в левый борт. Самый раз! Но сердце у Вани в пятки ушло. Да и глупо, если оси не сверены. "Только выдам себя,-- опалило его.-- И он тогда как врежет по мне, по нас, по орудию нашему. Одно только мокрое место останется".
-- Стреляй!-- услышал Ваня опять из кустов рокочущий угрозливый бас.-Чего не стреляешь? Стреляй же, стреляй! Мать твою!..
Кто-то еще его поддержал. И Пацан заорал:
-- Ваня! Уходит, уходит!
-- Не надо!-- потребовал снова противный простуженный хрип.-- Не видишь -он мимо! Не наш он! И пусть себе... Мать его!..
И пошло, кто за что: один -- не надо! Другие -- стреляй!
Немного до левого края просвета в кустах танку осталось. Дальше -hqwegmer за ними, не видно станет его. И нельзя уже будет стрелять.
И как ни напряжен, как ни занят был всем этим и Игорь Герасимович, а искрой, короткой язвительной вспышкой сверкнуло вдруг в его голове... Вспомнился ему анекдот. Лишь сутью своей, без всяких подробностей. Одна лишь голая пошлая суть. О том, можно ли с успехом овладеть женщиной на площади, у толпы, у всех на виду? Выходило, что нет: слишком много будет советчиков и каждый -- свое... И не выйдет из такой любви ничего. Ничего! И так эта внезапная память, этот скабрезный чудовищный анекдот опалил вдруг его, об нажил вдруг всю уродливость, вздорность того, что творилось вокруг, всю корысть и низменность тех, кто "Не надо!" кричал. Да и его, командира, его собственную неприглядную роль обнажил, что он невольно вдруг выкрикнул:
-- По танку!-- и, совершенно не интересуясь, готов ли наводчик уже, поймал ли снова ползучего фашистского гада в прицел, ничем (сам не обучен, не знает) ему не умея помочь -- ни упреждения, ни высоты, ни продольных делений каких не зная назвать, не помня ничего об осях, поспешно, остервенело добавил: -- Огонь!
И Ваня, так и не выбрав единственно верного в данном случае упреждения, не установив как следует крест, сомневаясь, не веря в надежность, в точность орудия, в то, что оно попадет, что вообще надо стрелять, слепо, отчаянно, до слез жалея себя, нажал на рычаг.
Пушка ударила еще громоподобней, оглушительней, резче, чем из танка. И уж совсем несравнимо с "сорока-пяткой" нашей, вчера. Еще безжалостней оглушила, хлестнула его по ушам. И, хотя и была массивней и тяжелей, чем своя, подпрыгнула еще проворней и выше. Снаряд у нее был намного сильней. Угодил бы в танк, весь борт бы, наверное, разворотил. Но не попал. Да и странно было бы, если б попал. Улетел черт знает куда. А танк уже нырнул за кусты. Ударил снова из пушки. Еще раз, еще... Застрочил еще яростней из пулеметов. И там, на наших, слева позициях, куда он уже, наверное, вломился, стали рваться гранаты, крики послышались, ругань и стоны. Кого-то он уже там, похоже, утюжил, давил...
И когда оттуда же, справа, из-за кустов показалось еще несколько танков, а за ними что-то еще... Вроде с колесами... Но нет, не машина, а чтото другое... Тоже, похоже, в броне... Колеса лишь впереди, а сзади, под кузовом, короткие, невысокие гусеницы... Когда Ваня все это увидел, он не слушал уже никого. Да и не слышал. Да и в себе самом уже ничего, кроме стыда и отвращения к себе, кроме презрения к себе, не ощущал. А вместе с ними и первых уже проблесков пробуждавшихся от бессилия и отчаяния гнева и ненависти. И выбрав... Уже холодней, осознанней, злей... Выбрав ближайший из танков... И самый задний... Задний самый... Отставший, шедший как будто чутьчуть от рощицы, от него, под углом, подставляя орудию хвост... Выбрав, стал ловить его в крест. Теперь почти сразу поймал. И только навел, как танк, будто нарочно, круто левее стал забирать. Крест тотчас с него соскользнул.
"Ах!"-- задохнулся в отчаянии на мгновение
Но танк, к счастью, снова забрал круто вправо, снова все больше и больше подставляя Ване свой куцый закоптившийся зад. И это было что надо. Это было прекрасно! И броня здесь слабей, и целиться легче, когда танк идет от тебя. И если что... Если промажешь... Пока развернется, найдет твою пушку, можно успеть выцелить вновь, выстрелить по нему еще раз. И, подержав, подержав еще для надежности крестик, как и прежде, но не на корпус впереди буревшего на зелени гада, а на левом крайнем срезе его и чуть-чуть опустив красную продольную нить пониже уровня башни, глотнул во все легкие воздух. На мгновение застыл. Рот не закрыл. Позабыл. И, как в омут башкой, нажал на рычаг.
И то, что увидел... Что увидели все... Все, все! А главное, он. Он, Ваня! Сам увидел! Своими глазами! Было сейчас для него важнее всего. Возможно, самое важное, самое главное в жизни. Ничего важнее, значительнее в жизни его не было еще никогда, ничего. И убьют ли нынче его... Убьют или нет. Чудом, может, останется жить... И сколько бы впредь после этого, может, достанется еще Ване прожить, ничего важнее не будет уже у mecn. Нет, не будет! Никогда! Ничего!
Танк запылал. Задымился -- желтым, сизым сперва, потом черным, жирным, густым дымом. И объялся весь языкатым пляшущим пламенем. А потом его разнесло. Взрывом. Из самой утробы -- всего, что только могло там взорваться: бензина и масла, тола и пороха. Разнесло на куски!
И если бы не Голоколосский, Ваня так бы на первый свой танк и смотрел -ликующе, завороженно, не отрываясь. Вечность бы смотрел на него! На дело рук своих, сердца, души. Клеточки каждой своей. На свою, возможно, судьбу!
Но, как и давеча, когда немцы на весь передок закрутили пластинку и "курсант" и узбек кричали ему из воронки, выводили Ваню из забытья, так теперь кричал ему инженер:
-- Да кончай! Хватит, хватит! Ты что, обалдел? -- Наконец как дернет за руку его.-- Скорее, скорее! Пока они нас... Вон, вон, повернул!-- И невольно пригнулся глубже за щит. Как будто он, пусть даже двойной, даже их же -немецкий мог его от фашистской болванки, фашистской фугаски прикрыть.
Ваня не знал немецкие танки (впрочем, как не знал он и наши). Слышал только: "тэ-два", "тэ-три", "тэ-четыре"... И тот, что горел, был, наверное, "тэшкой". Да и тот, наверное, что на них повернул,-- угловатый, высокий, башня со скошенным куцым затылком; бурый, полосато окрашенный весь; кресты -белое в черных штришках-уголках -- по бокам. Этот, правда, сперва несся вдоль рощицы значительно дальше подбитого и чуть-чуть забирая правей. А тут как крутанет тупым своим рылом на них, на орудие, на расчет и пошел, пошел стальной грудью к темневшим на голом поле кустам. Чего-то ища уже там. Пушку, конечно... Чего же еще? Что стреляла оттуда, что уже напарника его подпалила. Найдет -- и как плюнет по ней из своей утробы раскаленным металлом.
Но Ваня верил уже. Верил пушке чужой. Что надежна она... Что она -молодцом. Что оси в ней сверены и сведены. Что лучше -- не надо! И пальцы, штурвалы теперь были Ване послушны. Чудесным казался и чужой незнакомый прицел. И бронебойные чужие снаряды. И Ваня вертел, вертел... Кто быстрей: он или танк... Вот он -- весь на виду. Перед ним. А его, Ваню, их пушку ему еще не видать. Их в кустах еще надо найти. А Ваня уже посадил танк на крест. И снаряд в каморе уже. Слышал, как клацнул. Молодчина Пацан, моментально поднес, а инженер загнал его сразу в патронник. И все ждут теперь. Ждут, когда Ваня нажмет на рычаг. И Ваня нажал...
...Снаряды и мины больше вокруг не рвались. Огонь немцы перенесли в глубь нашей обороны. А здесь, где еще недавно все рвалось и было затянуто дымом и пылью, стало светлее и тише. И видно было, как за прошедшими мимо танками и поравнявшимися с зарослями какими-то колесногусеничными машинами уже шли в полный рост пешие немцы -- в черном все, в касках, с автоматами на груди. Иные пытались бежать. Спотыкались. Падали. Поднимались опять. И упрямо шли дальше. И при этом стреляли уже и что-то орали. Ване даже показалось, что не просто орали, а пели.
"Неужто пьяные?"-- показалось ему. И эта догадка слегка даже отрезвила его самого и почему-то еще больше придала ему сил. Были немцы и в машинах. Из-за брони торчали их головы в касках. И иные уже стали выпрыгивать.
И чувствуя себя теперь, после двух уничтоженных танков, сильным, уверенным, самым важным, значительным здесь -- у трофейного чужого орудия, Ваня стал ждать, что прикажет ему инженер. По всему чувствовалось, что он, Ваня, теперь здесь всех важней, он командир. И чуть визгливо, запальчиво крикнул:
-- Бронебойным!
Пацан был в восторге. То озорное, что всегда так и рвалось из него, постоянно бродило в нем бесом, сейчас вовсю разошлось.
-- Есть бронебойным!-- отозвался лихо, весело И ринулся к ящикам со снарядами. Вырвал один. И уже нес назад. Что-то задорно крича, передал инженеру.
И Голоколосский... Вот уж не ждал не гадал... Юнец, сосунок, молоко на губах... А вот же... Это же надо! Повернулось-то как!
А тут еще забухали "пэтээры"-- и слева, и справа. Во всю начала по фашистам и пехота наша смалить -- из винтовок, из автоматов. И пулеметы за дело взялись. Стали рваться повсюду гранаты.
Мелькнула над кустами в последний раз голова в командирской фуражке. И наконец исчезла совсем -- там, где было голо, открыто совсем, где штабного могли уже видеть фашисты и где недавно сыпались бомбы, рвались теперь снаряды и мины и уже начинали посвистывать пули, прижимая все живое к земле. "Юнкерсы" улетели, правда. Но кто его знает, может, другие вот-вот налетят. И как посыплют снова смертельным горохом... И на этот раз, глядишь, точно на рощицу, на орудие, прямо на головы им.
Но и без "юнкерсов" мало никому не казалось. Кругом рвалось, горело и громыхало, дым с гарью и пылью валил. Раз-другой угодило и в рощицу. К счастью, не возле орудия, а где-то сзади и справа. Похоже, никого не задело: не было слышно ни стонов, ни криков. Не то что вчера, когда мина угодила почти что прямо в их пушку, поднялся шум, все сразу сбежались. Появилась сестра. А сейчас там, где упали снаряды, о помощи никто не просил. Да и вообще примолкло в рощице. Она словно вымерла. Застыли, затихли все и у osxjh. Ждали: вот-вот...
И все же, когда над всеми взвилось вдруг коротко: "Танки!" (кто-то справа, передний, с края кричал) -- это словно ножом по сердцу ударило каждого, как обухом по башке.
И с этой секунды плоть, мозг, душу многих, если не всех, будто так и залило расплавленным тяжелым свинцом, придавило к земле, перехватило, захлестнуло дыхание. Особенно тех, кто еще не видел их никогда, ни разу с ними еще не встречался. Вот-вот навалятся всей своей тяжестью, раздавят в лепешку, расстреляют в упор.
И только все это представилось Ване... На миг лишь... Что давят, топчут его, как хотят над ним измываются... Что не человек он уже, привыкший уважать и представлять себя и теперь, и в будущем, достойно и гордо, не боец (молодой, неопытный, необстрелянный пусть, но все же боец), не земляк старшины, не сын отца своего -- любимого, доброго, гордого... Словом, не Ваня Изюмов, а червяк... Жалкий, ничтожный червяк, покорный уродливой, бессмысленной силе. Только представил... Как все восстало, возмутилось вдруг в нем, заставило разом собраться, сжаться в кулак, непроизвольно все мышцы напрячь, испытать что-то очень-очень знакомое, близкое, уже не раз пережитое... Да, да, так было, было уже! Что-то подобное. Когда мальчишками всем двором шли на соседский двор, когда однажды налетели на него беспризорники и он как мог от них отбивался. А в другой раз за городом у него хотели ружье отобрать (отец подарил, очень рано -- Ване не было еще десяти). И все же однажды три мужика его отобрали. И Ваня рванулся домой, выхватил у отца из стола пистолет (отец в училище НКВД преподавал историю и философию и ему выдали браунинг). Под пистолетом, когда начал стрелять, мужики, бросив ружье, убежали. А отцу "строгача" закатили. Но отец и пальцем не тронул его, зато мать схватила ремень. Когда же Ваня вырвал его, она в него запустила тарелкой. И еще было раз... Очень похожее чувство. Весь в комочек так и собрался тогда, так и вцепился в последнюю кроху своей ускользавшей, уже глядевшей в пучину коротенькой жизни. Решил, дурачок, проверить себя, утвердить: через бухту широкую туда и назад переплыть. И на обратном пути сил не хватило, ногу свело. Кричать было некому. Закричал бы -воды бы сразу наглотался. Мальчишка вовсе, в четвертый класс тогда, кажется, только ходил, а не сломался, не дал отчаянию, страху себя победить. Все-таки выбрался, выплыл.
Но то, что творилось здесь, сейчас, было грозней и серьезнее. И был он теперь не мальчишкой: какой ни зеленый юнец, а все же боец. И не детский слабенький кулачок, не подаренная папой "берданка", не украденный у него пистолет, а орудие было сейчас у него. Пусть не наша, чужая, трофейная, а все-таки пушка -- настоящая, боевая. И два ящика разных снарядов. Тоже не наших, немецких, но мощных, разрушительных тоже. И не один он был -- с глазу на глаз с заклятым врагом. А с орудийным расчетом. Пусть не полным, собранным с бору по сосенке, танками еще не обстрелянным. Пусть! Но с расчетом был! С целым полком! И не только за себя отвечал, а за всех. За задачу свою, за приказ. За нечто еще более огромное, непреходящее, важное -отчизну свою, за народ. Да, это все так. Но ближе, вплотную к нему, вернее, даже, внутри, в нем самом... Со всем этим -- бесконечным, вечным, большим трепетала, звенела, взывала о помощи и пощаде такая совсем небольшая и малозначительная в сравнении с войной, с великой задачей, а для него такая бесконечно огромная, бесценная и одна-единственная на все времена хрупкая жизнь. И он не хотел... Не мог... Был отчаянно против того, чтобы кто-то отнял ее у него. Он хотел жить! Как и все. Как и Пацан, и Игорь Герасимович, и заросшие черные молодые кавказцы. И все, все вокруг. И возможность остаться в живых сейчас была у них всех только одна: не дать этим танкам себя убить, раздавить. А их, врага проклятого, постараться убить, уничтожить. В землю вогнать его, сжечь, расстрелять. И победить!
И только ощутил, осознал это Ваня всем нутром, плотью всей воспринял, что другого выхода нет у них, только этот, там, впереди, куда он время от времени напряженно и настороженно вглядывался, на вздымавшемся всплесками дыма, огня и земли изуродованном склоне горы уже показалось что-то ползучее, rfekne, гадкое. Ваня так и замер, застыл у прицела. Пальцы на рукоятках штурвалов онемели, стали вдруг холодеть.
"Один, два...-- невольно схватывал, подсчитывал будто враз зацепеневший, захолонувший от ужаса мозг.-- Еще... Вон, вон..." Уже пять насчитал. И Ваня совсем обомлел и обмяк.
А они выползали и выползали из-за сплошной стены ходившего клубами свинцово-тяжелого черно-сизого дыма и пыли. За ней, в глубине, покуда невидимые, скрывались, подползали, возможно, еще. И Ване мерещились уже десятки их. И все, все сюда ползут, на них, на него. Словно жучки -- малые, бурые, неторопливые. Так далеко, слава богу, они еще были, так далеко, что казались такими крохотными, безобидными, словно игрушечными и ползли очень медленно, не поспешая.
Ваня, было припавший сразу к прицелу, и увеличивавшему больше, чем наш, и более удобному, с мягким резиновым окуляром, оторвался опять от него и снова смотрел на ползших к ним гадов невооруженными живыми глазами. Затаив дыхание, не веря еще... Не желая верить в то, что это они, что уже видит их своими глазами. Возбужденно вскинул голову над щитом. И не знал, совершенно не знал, как вести себя дальше. Что делать? Так был поражен, потрясен. Но все-таки чувствовал... Даже он, неопытный, новичок, понимал, что прямой на водкой на таком расстоянии никакому орудию их не достать. Не пронять их броневую толстую кожу. Да и не попасть просто в них. Понимал... И только продолжал недоуменно смотреть. И тут совсем недалеко, справа, из-за зарослей шиповника, терна и череды неожиданно выметнулся еще один. Но так близко и так, казалось, бесшумно, неслышно из-за общего грохота, так неожиданно, что никто не успел даже вскрикнуть. Предупредить не успел. А потом и нечего уже было кричать. Напротив, все разом затихли, примолкли.
-- Та-а-анк!-- в наступившей враз тишине пораженно и истово, будто он единственный видел его, взревел лишь Пацан.
Все, что Ваня делал дальше, делал неосознанно, стихийно, сомнамбулически. Казалось, не он... Само собой будто все делалось. И все, все, что когда бы то ни было до этой минуты связывалось в его памяти с танка ми -- рассказы, книги, кино, учеба на марше урывками, жалкие крохи воинских навыков, темные страхи, сомнения, вера, мечты о геройстве,-- все, все теперь, в этот миг слилось вдруг в подсознательный инстинктивный рывок, в некий нервный спазматический выплеск. Он ошалело рванулся к прицелу, к окуляру глазом приник, пальцами вцепился в штурвалы. Не чуя, не сознавая уже, совсем позабыв, что все эти ручки, штурвалы, маховички, рычаг спуска бойка, станина под ним -- слишком низкая, толстая, слева такое же необычно низкое и близкое колесо и совсем, совсем приземистый щит,-- что все это так чуждо, так неловко, так непривычно ему. Как отшибло все это вдруг из памяти. Но пальцы... Пальцы все это чуяли. И, не угадывая здесь почти ничего родного и своего, мелко тряслись и стали как ватные. И едва шевелились... И как еще во обще они шевелились при этом при всем и, хотя и с натугой, но все-таки вертели штурвалы. Не поспевали никак за стремительно мчавшимся танком. Но все же старались догнать. Но почему-то никак не могли. Должно быть, правый, застекленевший, раздавшийся в изумлении, в ужасе глаз, скорее всего, вообще искал цель не
там, где надо, а намного выше или ниже, правее или левее.
-- Не наш он, не наш!-- услышал вдруг Ваня сквозь жарко пылавший туман в голове чей-то хрип из кустов, из упрятанных там пехотных ячеек.-- Мимо, мимо идет! На других! И... с ним! Не трожь!
Танк несся мимо просвета в кустах, к орудию боком, словно шальной. Вовсю пер куда-то левее, на окопы соседей. На других нацелился. А пушки, укрытой в кустах, покуда явно не видел. И вообще никого и ничего, похоже, не видел в низкорослой и истерзанной поросли. Потому нахально во все лопатки так близко и пер. И так все это случилось неожиданно, происходило близко, стремительно, так Ваня был устрашен появлением этого -- из стали, бензина и тола -- чудовища, что не только на крест не мог поймать его, но и просто хотя бы в объектив прицела. Все шастал и шастал им вокруг танка, да понапрасну. Пальцы продолжали трястись, оставались бессильными, ватными. Сердце рвалось hg груди, билось молотом. Лоб, лицо побелели, все тело прохватило леденящей испариной.
-- По пулемету промазал вчера!.. Смотри,-- припав на колено правее него, у рукоятки замка, с дрожью вырвал из своей тощей, вовсю ходившей от страха груди инженер.-- Ой, смотри, опять не промажь! Тщательней, тщательней целься! Промажешь,-- взмолился вдруг он,-- ведь всех, всех перебьет, передавит! Если не можешь, лучше не трожь!
И словно услышав его, спеша его поддержать, из кустов, из ячейки снова сипло, брюзжа прохрипело:
-- Не трожь! Слышишь, не трожь! Нехай, нехай себе прет!
-- Бей, бей!-- оборвал, перекрыл сиплый голос густой рокочущий бас -- чуть поближе и немножечко сзади.-- Уйдет! Бей, бей! Не слухай его!
-- А я кажу -- не трожь! Слышишь, не трожь!-- не унимался хрипун.
А Ваня как раз поймал наконец танк в окуляр. Поймал! Ловил теперь в крест. Вот и насадил уже на него. И вел, вел... Нес эту стальную, многотонную чушку теперь на кресте... И все это словно не он. Будто продол жала вершить это все за него какая-то посторонняя, глубинная сила. И вдруг усомнился. Вспомнил вдруг: "Да ведь... Когда танк вот так, боком идет, да близко, да на бешеной скорости... Да, да, необходимо тогда упреждение. Обязательно нужно! Крестом прицела надо вперед... Да, да, перед танком надо слегка забирать!" А насколько?.. На корпус, на два... А может, и меньше, коли так близко... Нет, не успели Ваню как следует научить. И он растерялся. Затрепетал. Суетливо задергался. Нервно метнул влево крестом, перед танком. Переметнул, показалось. Перепугался... Замлел. Снова назад повел крест...
"Вот промажет, промажет опять, как вчера,-- так и запеклось кровью сердце у инженера.-- Не дай бог... Конечно, промажет. Эх, и берут же таких молокососов на фронт!-- Скорбно прищурился, зубы, челюсти сжал, в кулаки до онемения пальцы.-- Промажет... И как повернет, сволочь, на нас...-- И тоже подумалось вдруг, как и тому, что хрипел из кустов.-- Может, пускай? Пусть себе мимо... Не на нас же идет. Зачем его трогать?" И вдруг закричал:
-- Не трогай!-- Для самого себя неожиданно крикнул. И испугался тут же. И стало вдруг страшно и совестно. "Ведь я теперь командир. Я! Меня оставил штабной. Меня!" И побелел еще больше. Запнулся тотчас же. И, враз опомнившись, вдруг зашипел:-- Не спеши, не спеши!-- умоляюще, призывно и требовательно, а Ване казалось -- в самое ухо, в самое сердце.-- Ради бога, спокойнее, спокойнее целься.-- А сам, наверное, тоже весь горел и дрожал, судя по его совсем незнакомому, будто сломавшемуся, заледеневшему голосу. Каждый нерв, каждая клеточка, жилочка в тощем легком инженеровом теле, должно быть, так и звенели и трепетали сейчас и готовы были вот-вот оторваться вдруг от него, испариться и отлететь. И сам он весь словно готов был исчезнуть. И оставить всех -- и Ваню, и Яшку, и обоих грузин у этой чужой незнакомой проклятой пушки одних, без себя. Сами пускай... Как хотят.
Ваня (уж как, неведомо) все это сразу невольно воспринял, почувствовал. И стало ему еще неуверенней и тяжелей. Еще больше сжался, напружился, натянулся как ниточка -- тонкая-тонкая, гудящая вся. Дальше, тоньше -- нельзя. Чуть-чуть -- и лопнет уже. И заодно с инженером исчезнет и он. Но почему-то покуда не исчезал, оставался у прицела, у пушки, примостившись возле станины на корточках. Возможно, как раз потому и держался еще, оставался покуда солдатом, пусть и зеленым, неопытным, но все же бойцом, что в эту минуту ничего как следует не соображал. Ничего! И если и делал что, то скорее всего как зверь -- инстинктивно, порывисто, слепо. Как приклеил (по наитию какому-то, неосознанно) жирный красный крестик чужого прицела к какой-то одной невидимой точке, примерно на корпус, на полтора перед мчавшимся мимо танком, так и держал теперь его там, завороженно вращая и вращая штурвалом. Рука сама крутила его, казалось, без всякого его участия, вопреки его воле. Так же бесконтрольно, непонятно повернул почемуто вдруг немного и левый штурвал -- другой, уже левой рукой. Крест легонько взлетел -- на уровень верхних, малых катков, уперся в отполированные о землю до блеска и сверкавшие ослепительно гусеничные траки. Их блеск так и прожег Ванин, смотревший в немецкие увеличительные стекла правый изумленный ophyspemm{i глаз. И он видел сквозь них, как сверкавшие траки мелькали и мелькали, торопились вперед -- неудержимо, нетерпеливо и жадно. И, коротко пробежав по верхним каткам навесу, вхолостую, с лязгом и грохотом снова рушились вниз, на камни, на землю, на пожухлый летний бурьян. И пока неподвижно лежали там, на земле, и еще не начинали взбегать сзади танка снова вверх, стремительно несли вперед всю его тяжелую стальную громаду. К счастью, покуда еще не на Ваню, не на его напарников по военному, нежданному лиху, а на других русских Иванов, что зарылись в теле горы где-то левее и держались там за нее, как могли, упирались упрямо и цепко, не желая отступать ни на шаг.
А Ваня все никак не мог с собой совладать. Будто не он... Да, да, не он, а кто-то другой продолжал делать все за него. Кто-то другой. Постороннее что-то водило руками его, направляло страхом и кровью налившийся глаз, владело всем его существом.
И снова... Теперь совсем другое уже пронзило вдруг Ваню. Совсем другое... Беспощадно, неожиданно, зло.
"А оси?-- взорвалось вдруг в нем.-- Оси! Ствола и прицела... А вдруг не сверили их. Не сведены!"
У "сорокапятки" своей меньше чем за неделю, пока шагали на фронт, успели сверить два раза. И то почему-то не сразу попал в пулемет. Может, как раз оттого, что неправильно сверили?
"Оси... Их совмещение, их параллельность,-- убежденно вдалбливал Ване погибший вчера из-за его плохой, неметкой стрельбы командир,-- это основа всего. Будь хоть трижды героем, хоть семи пядей, хоть с орлиным глазом во лбу... Если оси ствола и прицела не сверены, не сведены, орудию -- грош цена. Лучше совсем из него не стрелять". И сам продемонстрировал расчету, как это делается. Вынул клин из замка. С обоих концов смазал внешние срезы ствола солидолом. По диаметру крест-накрест наклеил на них черные нитки. Совместив прищуренным глазом оба эти креста, направил ствол в дымовую трубу какой-то дальней (с полкилометра, не меньше) хатенки. Туда же и крест прицела навел. Поставил на нолики маховички. Отныне оси ствола и прицела сделались параллельными. И теперь, куда наведет наводчик прицел, туда и снаряд угодит. Во время стрельбы, да и на марше от тряски оси эти нередко смещаются, и их регулярно надо сверять. А сверили ли их у этой, вражеской пушки, Ваня не знал. "А если вдруг нет?-- так и прострелило его.-- Если сдвинуты оси?" Крест прицела тогда будет в одну точку смотреть, а снаряд полетит совсем в другую. И сколько ни целься тогда, ни стреляй -- все понапрасну: только выдашь себя танку стрельбой. И тогда он тебя, беззащитного, по существу, безоружного -- из пулеметов, из пушки... Всей громадой своей как попрет на тебя. И -- хана. В лепешку раздавит. Не успеешь и маму родимую вспомнить. И все, все опустилось у Вани внутри, пальцы, державшие крестик прицела (вроде бы там, где нужно), снова еще больше ослабели, глаза замигали, ноги, скорчившись, перестали держать. И Ваня упал на колени. В ужасе оторвался от окуляра.
Но тут как раз танк как шарахнет из пушки. И хотя небольшая, короткоствольная пушчонка торчала из него, словно перекошенный ящик уродливой башни, а шандарахнуло громоподобно. Тут же, гад, заработал вовсю и пулеметами. От своего собственного орудийного выстрела танк вздрогнул. Запнулся даже, казалось, на миг. Замедлил свой бег. Самый раз бы вжарить ему в левый борт. Самый раз! Но сердце у Вани в пятки ушло. Да и глупо, если оси не сверены. "Только выдам себя,-- опалило его.-- И он тогда как врежет по мне, по нас, по орудию нашему. Одно только мокрое место останется".
-- Стреляй!-- услышал Ваня опять из кустов рокочущий угрозливый бас.-Чего не стреляешь? Стреляй же, стреляй! Мать твою!..
Кто-то еще его поддержал. И Пацан заорал:
-- Ваня! Уходит, уходит!
-- Не надо!-- потребовал снова противный простуженный хрип.-- Не видишь -он мимо! Не наш он! И пусть себе... Мать его!..
И пошло, кто за что: один -- не надо! Другие -- стреляй!
Немного до левого края просвета в кустах танку осталось. Дальше -hqwegmer за ними, не видно станет его. И нельзя уже будет стрелять.
И как ни напряжен, как ни занят был всем этим и Игорь Герасимович, а искрой, короткой язвительной вспышкой сверкнуло вдруг в его голове... Вспомнился ему анекдот. Лишь сутью своей, без всяких подробностей. Одна лишь голая пошлая суть. О том, можно ли с успехом овладеть женщиной на площади, у толпы, у всех на виду? Выходило, что нет: слишком много будет советчиков и каждый -- свое... И не выйдет из такой любви ничего. Ничего! И так эта внезапная память, этот скабрезный чудовищный анекдот опалил вдруг его, об нажил вдруг всю уродливость, вздорность того, что творилось вокруг, всю корысть и низменность тех, кто "Не надо!" кричал. Да и его, командира, его собственную неприглядную роль обнажил, что он невольно вдруг выкрикнул:
-- По танку!-- и, совершенно не интересуясь, готов ли наводчик уже, поймал ли снова ползучего фашистского гада в прицел, ничем (сам не обучен, не знает) ему не умея помочь -- ни упреждения, ни высоты, ни продольных делений каких не зная назвать, не помня ничего об осях, поспешно, остервенело добавил: -- Огонь!
И Ваня, так и не выбрав единственно верного в данном случае упреждения, не установив как следует крест, сомневаясь, не веря в надежность, в точность орудия, в то, что оно попадет, что вообще надо стрелять, слепо, отчаянно, до слез жалея себя, нажал на рычаг.
Пушка ударила еще громоподобней, оглушительней, резче, чем из танка. И уж совсем несравнимо с "сорока-пяткой" нашей, вчера. Еще безжалостней оглушила, хлестнула его по ушам. И, хотя и была массивней и тяжелей, чем своя, подпрыгнула еще проворней и выше. Снаряд у нее был намного сильней. Угодил бы в танк, весь борт бы, наверное, разворотил. Но не попал. Да и странно было бы, если б попал. Улетел черт знает куда. А танк уже нырнул за кусты. Ударил снова из пушки. Еще раз, еще... Застрочил еще яростней из пулеметов. И там, на наших, слева позициях, куда он уже, наверное, вломился, стали рваться гранаты, крики послышались, ругань и стоны. Кого-то он уже там, похоже, утюжил, давил...
И когда оттуда же, справа, из-за кустов показалось еще несколько танков, а за ними что-то еще... Вроде с колесами... Но нет, не машина, а чтото другое... Тоже, похоже, в броне... Колеса лишь впереди, а сзади, под кузовом, короткие, невысокие гусеницы... Когда Ваня все это увидел, он не слушал уже никого. Да и не слышал. Да и в себе самом уже ничего, кроме стыда и отвращения к себе, кроме презрения к себе, не ощущал. А вместе с ними и первых уже проблесков пробуждавшихся от бессилия и отчаяния гнева и ненависти. И выбрав... Уже холодней, осознанней, злей... Выбрав ближайший из танков... И самый задний... Задний самый... Отставший, шедший как будто чутьчуть от рощицы, от него, под углом, подставляя орудию хвост... Выбрав, стал ловить его в крест. Теперь почти сразу поймал. И только навел, как танк, будто нарочно, круто левее стал забирать. Крест тотчас с него соскользнул.
"Ах!"-- задохнулся в отчаянии на мгновение
Но танк, к счастью, снова забрал круто вправо, снова все больше и больше подставляя Ване свой куцый закоптившийся зад. И это было что надо. Это было прекрасно! И броня здесь слабей, и целиться легче, когда танк идет от тебя. И если что... Если промажешь... Пока развернется, найдет твою пушку, можно успеть выцелить вновь, выстрелить по нему еще раз. И, подержав, подержав еще для надежности крестик, как и прежде, но не на корпус впереди буревшего на зелени гада, а на левом крайнем срезе его и чуть-чуть опустив красную продольную нить пониже уровня башни, глотнул во все легкие воздух. На мгновение застыл. Рот не закрыл. Позабыл. И, как в омут башкой, нажал на рычаг.
И то, что увидел... Что увидели все... Все, все! А главное, он. Он, Ваня! Сам увидел! Своими глазами! Было сейчас для него важнее всего. Возможно, самое важное, самое главное в жизни. Ничего важнее, значительнее в жизни его не было еще никогда, ничего. И убьют ли нынче его... Убьют или нет. Чудом, может, останется жить... И сколько бы впредь после этого, может, достанется еще Ване прожить, ничего важнее не будет уже у mecn. Нет, не будет! Никогда! Ничего!
Танк запылал. Задымился -- желтым, сизым сперва, потом черным, жирным, густым дымом. И объялся весь языкатым пляшущим пламенем. А потом его разнесло. Взрывом. Из самой утробы -- всего, что только могло там взорваться: бензина и масла, тола и пороха. Разнесло на куски!
И если бы не Голоколосский, Ваня так бы на первый свой танк и смотрел -ликующе, завороженно, не отрываясь. Вечность бы смотрел на него! На дело рук своих, сердца, души. Клеточки каждой своей. На свою, возможно, судьбу!
Но, как и давеча, когда немцы на весь передок закрутили пластинку и "курсант" и узбек кричали ему из воронки, выводили Ваню из забытья, так теперь кричал ему инженер:
-- Да кончай! Хватит, хватит! Ты что, обалдел? -- Наконец как дернет за руку его.-- Скорее, скорее! Пока они нас... Вон, вон, повернул!-- И невольно пригнулся глубже за щит. Как будто он, пусть даже двойной, даже их же -немецкий мог его от фашистской болванки, фашистской фугаски прикрыть.
Ваня не знал немецкие танки (впрочем, как не знал он и наши). Слышал только: "тэ-два", "тэ-три", "тэ-четыре"... И тот, что горел, был, наверное, "тэшкой". Да и тот, наверное, что на них повернул,-- угловатый, высокий, башня со скошенным куцым затылком; бурый, полосато окрашенный весь; кресты -белое в черных штришках-уголках -- по бокам. Этот, правда, сперва несся вдоль рощицы значительно дальше подбитого и чуть-чуть забирая правей. А тут как крутанет тупым своим рылом на них, на орудие, на расчет и пошел, пошел стальной грудью к темневшим на голом поле кустам. Чего-то ища уже там. Пушку, конечно... Чего же еще? Что стреляла оттуда, что уже напарника его подпалила. Найдет -- и как плюнет по ней из своей утробы раскаленным металлом.
Но Ваня верил уже. Верил пушке чужой. Что надежна она... Что она -молодцом. Что оси в ней сверены и сведены. Что лучше -- не надо! И пальцы, штурвалы теперь были Ване послушны. Чудесным казался и чужой незнакомый прицел. И бронебойные чужие снаряды. И Ваня вертел, вертел... Кто быстрей: он или танк... Вот он -- весь на виду. Перед ним. А его, Ваню, их пушку ему еще не видать. Их в кустах еще надо найти. А Ваня уже посадил танк на крест. И снаряд в каморе уже. Слышал, как клацнул. Молодчина Пацан, моментально поднес, а инженер загнал его сразу в патронник. И все ждут теперь. Ждут, когда Ваня нажмет на рычаг. И Ваня нажал...
...Снаряды и мины больше вокруг не рвались. Огонь немцы перенесли в глубь нашей обороны. А здесь, где еще недавно все рвалось и было затянуто дымом и пылью, стало светлее и тише. И видно было, как за прошедшими мимо танками и поравнявшимися с зарослями какими-то колесногусеничными машинами уже шли в полный рост пешие немцы -- в черном все, в касках, с автоматами на груди. Иные пытались бежать. Спотыкались. Падали. Поднимались опять. И упрямо шли дальше. И при этом стреляли уже и что-то орали. Ване даже показалось, что не просто орали, а пели.
"Неужто пьяные?"-- показалось ему. И эта догадка слегка даже отрезвила его самого и почему-то еще больше придала ему сил. Были немцы и в машинах. Из-за брони торчали их головы в касках. И иные уже стали выпрыгивать.
И чувствуя себя теперь, после двух уничтоженных танков, сильным, уверенным, самым важным, значительным здесь -- у трофейного чужого орудия, Ваня стал ждать, что прикажет ему инженер. По всему чувствовалось, что он, Ваня, теперь здесь всех важней, он командир. И чуть визгливо, запальчиво крикнул:
-- Бронебойным!
Пацан был в восторге. То озорное, что всегда так и рвалось из него, постоянно бродило в нем бесом, сейчас вовсю разошлось.
-- Есть бронебойным!-- отозвался лихо, весело И ринулся к ящикам со снарядами. Вырвал один. И уже нес назад. Что-то задорно крича, передал инженеру.
И Голоколосский... Вот уж не ждал не гадал... Юнец, сосунок, молоко на губах... А вот же... Это же надо! Повернулось-то как!
А тут еще забухали "пэтээры"-- и слева, и справа. Во всю начала по фашистам и пехота наша смалить -- из винтовок, из автоматов. И пулеметы за дело взялись. Стали рваться повсюду гранаты.