Заметно было, Арсеня борется с желанием выпить, держит себя куревом и старается хоть наугад, да тыкать вилкой, но одолела "разорва".
   – Эх, – вздохнул он. – То ли ум пора копить, то ли остальной пропить?
   Все притворились, что не заметили, как он набуровил себе стакан, хлобыстнул его и ушел.
   – Валера пишет из офицеров, что идут сильные сокращения, куда им идти, кровь сдают, – стала рассказывать Анна. – Хотела и Арсене рассказать, да разве слушает. – Она подождала, но никто ничего не сказал. – Так и свернется. Чего, Рая, чего тебе, давай помогу, да тоже надо идти по хозяйству.
   Застолье кончилось.
   Николай Иванович вышел на крыльцо. На крыльце мирно беседовали... Андрей и Арсеня. Николая Ивановича и не заметили.
   – Я ей говорю: мне бы образование, я б на тебе не женился.
   То есть тема была все та же – о женах. Арсеня кивал Андрею.
   – Не женился. Сюда раз побывала, больше ни ногой. Думает, тут у меня какое прихохотье, а тут у меня пуп резан! Приехала осенью, ты же знаешь, осенью какая грязь: и непроезжая, и непролазная, и непролетная, – морду сфифила, глаза стеклянные, а сама оловянная. Уперлась. И чего она тогда уперлась? Ты, Арсень, помнишь этот случай?
   – Нет. Какой?
   – Жена моя как меня в "декабристы" записала. В клуб ушла. Из-за стола. Тут ей фи-фи, ей надо, чтоб на нее смотрели. Я, конечно, начесался тогда правильно; очнулся – где она? Тут кто-то посмехнулся: ищи, мол, если найдешь, – сеновалов много. У меня глаза уже не вином, а кровью налились, я в клуб. Та-ам! Стоит рядом с женщинами, но я их не заметил, а еще стоял один в ботиночках, как он проперся без сапог, в ботиночках? Я ему по мордасам!
   – Слышал, – сказал Арсеня.
   – По харе ему! За него многие заступились, я их всех в одно место склал. – Андрей прикурил очередную сигарету. – Как вы тут обретаетесь? Я все жалею, что тогда не согласился в партию. Меня сильно блатовали, у меня б вы иначе жили. Свой председатель – это ж свой! А была политика – возить счужа. Будто они лучше. Они все разворуют, и дальше их повезли, как в награду, на новое выдвижение. И кругом так: секретари обкомов, райкомов все не местные. До чего мы дожили, что своим не доверяем, что любовь к своему краю стала в укор. А у меня, Арсень, вар-то есть в голове, ведь есть? У меня дом советов варит! Я не на горного техника был заказан, не в тех размерах живу... Ну, у тебя и кашель, Арсень, как у смертника.
   Арсеня мучительно, с пристоном, держась за бок, кашлял.
   – Ты так, Арсень, себе остатки легких оттрясешь. Давай постучу.
   Андрей огромным кулаком треснул Арсеню по худой спине, Арсеня поперхнулся и вовсе заумирал. Андрей треснул еще раз, Арсеня вроде передохнул, замолк.
   – Теперь мы это дело закрепим... нальет еще сеструха, а?
   – В Разумы пойдешь ко мне ночевать?
   – Пойду! Вспомянем, как коров пасли, как телка-первогодок отелилась. Все как у людей. Пойдем, пойдем! Заправимся и двинем. Я только к тетке Лизе за приемником зайду, у меня приемник любую часть света берет. Сейчас уже никто не скрывается, лежишь на пляже, крутишь ручку – и "Голос Америки" тебе с доставкой на дом. Их не поймешь, где врут, где не врут, где притворяются, где охмуряют, но слушать можно. И Албанию слышно, и Румынию, Китай слышно, а Ватикан как заведет, как заведет! Я и дома слушаю, с утра слушаю. Это лучше, чем моя дура сядет с утра к телевизору, банку с водой поставит, этот экстрасенс, мошенники они через одного, он в телевизоре руками водит, она балдеет.
   Из дому стали выходить и расходиться женщины.

11

   Томился Николай Иванович тем, что Вера осталась в неопределенности. Ее, конечно, как уборщицу, на улицу не выбросят, но ведь бес его знает, Шлемкина, вот уж истинно бес, прости Господи, согрешишь всегда с этим Шлемкиным: как его вспомнишь, так и нечистого тут же. Шлемкин этот спокойно не уснет, если еще какую пакость не сделает. Уж кажется, и выдумать того нельзя, как он издевался. По его приказу у Николая Ивановича над ухом стреляли, когда акафист Николаю Чудотворцу читали у источника, подгоняли пожарную машину и сирену включали. Водой из брандспойта по старикам и старухам как по не знай кому били. "Крестить вас так будем!" – орал Шлемкин. Сердца у него нет, только и знает, что кричит: "Меня партия поставила на это место, и я доверие партии оправдаю!" "Неужели тебе партия велела над стариками издеваться?" – спрашивал Николай Иванович. "Методы – это мое дело!" И ведь носит земля! Носит.
   Веру, Веру было жалко. И тревожно за нее. Неделя прошла, как там она? Признался вдруг себе Николай Иванович, что пусто без Веры, без ее тихих хлопот, без ее грудного четкого говора, когда она читала утренние и вечерние молитвы. Все еще именно на то сваливал Николай Иванович, что Вера сестра ему, они и сошлись без греха, жили старичками, как брат и сестра, ну вот как сейчас с Раей, но сильно томился он, и внезапно это томление налетало, и он понимал, что без Веры плохо не из-за чего-либо, плохо просто оттого, что Веры нет рядом.
   Сошлись они, и даже расписались, по ее настоянию. Он легко обходился сам, ходил в чистом, сам стирал, сам штопал, а из еды ему хватало хлеба, да еще варил картошку, разминал ее и сдабривал растительным маслом. За это тоже тюрьме спасибо – не избалован. Но с Верой как получилось. Она ходила в церковь и старалась стать к стене. У нее ноги болели, ходила с костыликом. Они кланялись друг другу и однажды на Пасху даже похристосовались, но такая была давка, что их тут же разнесло в разные стороны, она еле устояла, дружинники подхватили и помогли выйти. Кланялись, а знакомы не были. Она знала, конечно, что он водит каждый год старух на Великую, но и помыслить не могла, что тоже пойдет: три дня туда, три обратно. А какие страсти! Ночевать не пускают, боятся. Старух собаками травят, всяко издеваются. И когда он подошел в мае и сказал: "Скоро Николая Великорецкого надо встречать, пойдешь?" – "Ой, – охнула она и обрадовалась, что пригласил. Но первое, что вырвалось: – Ты ведь меня бросишь!" "Мы никого не бросаем, – ответил он, – мы идем потихоньку, на привалах считаемся". "Да я же на костылях!" – "А у нас сколько ходили на костылях, все там костыли оставляли. Пойдем!" И звал настойчиво. И она, обмирая от страха, а было ей далеко за шестьдесят, решилась. Отслужили напутный молебен и пошли. А уж чего натерпелись! Но больше всего радости было в том, что ногам полегчало, искупалась в Великой и обратно шла без костылей. На следующие годы она ходила по обету. "Сколь жива буду, буду ходить", – говорила она, крестясь и ощущая, что стоит сама, без костылей, что чувствует легкость на сердце и в подмышках, натертых за долгие годы костылями.
   И сошлись они с Николаем Ивановичем по ее настоянию. Давным-давно жила Вера одна, редко когда возили к ней внуков, не оттого, что были плохие отношения с детьми, а оттого, что далеко жили, дорого ездить. Вера сама настояла, чтобы Николай Иванович перебрался к ней, оставил свой топчан в проходной автохозяйства. А когда пришли выселять, как незаконно живущего, упросила Николая Ивановича расписаться. "Это ведь не венчание, это ведь для Шлемкина, уж уступи собачьему сыну". Тогда Шлемкин сильно издевался. "Жених, развратник, стыдно на старости лет!" По себе всякий судит.
   И жили, и Богу молились. Все друг про друга знали. Знал Николай Иванович, что Вера числит на себе грех за мужа, который запился и покончил с собой, знал, что Вера корит себя за это, хотя терпелива была до конца пределов. У нее были дети, погодки. Он совал им в рот папиросу, давал вино, и тогда она, терпевшая безгласно побои, решилась для сохранения детей жить одна. Объявила. Он перебил всю посуду, переломал стол и стулья, высадил окна, и они потом долго жили, обедая на полу и тут же селясь на ночь. "И ложки на полу, и чашки на полу", – говорила Вера, рассказывая.
   Обезножела она на биохимзаводе. Из-за зарплаты и молока для детишек сама вызвалась на "вредную сетку", думала – поразит легкие, но почему-то ударило по ногам. А согласилась она пойти на Великую еще потому, что до войны туда ходила ее родительница, ее мама. "Лапти обувает и с собой лапти берет. А мне не пришлось сходить, бесовщина наступила, отступилась я ото всего, заблудилась, в церковь не ходила, грешница". Ее мама помнила старца Геннадия, с которым Николай Иванович был в лагере. Только, по рассказам Веры, он был сильно могуч, волосы густые по широким плечам, а Николаю Ивановичу запомнился небольшого роста, с серебряным пухом на лысой голове, только глаза требовательно сверкали.
   Они, старушки, меж собою называли Николая Ивановича старчиком. И много-много свечечек истаяло в огне, моля своим теплом и светом о его здравии. То, что Вера взяла на себя заботу о старчике, вызывало у старух уважение к ней. Да иногда и зависть. Рослая горластая старуха Катя Липатникова, постоянно впадавшая во грехи осуждения, но уж зато и вводившая в трепет представителей власти, махала рукой на Веру и кричала: "Тебе с полагоря жить, тебе чего не веровать, у тебя все условия, мужа экого выгадала!" Вера извинительно улыбалась и Катю всегда поминала о здравии.
   Жили они с Николаем Ивановичем так согласно, так тихо, благообразно, что Вера часто вставала ночью в своей комнате и молилась со слезами благодарности за успокоение своей старости. Молилась тихонько, чувствуя, что в соседней комнате стоит на молитве и Николай Иванович. Они завели даже и небольшой участочек – прибавление к пенсиям, но и в первый год, и во второй кто-то вытоптал все посадки, выдрал всходы картошки, и они отступились. Николай Иванович строго запретил ей стирать ему носки и носовые платки, даже пытался запретить стирать рубахи, но рубахи она в тихой, упрямой борьбе отвоевала. И в дорогу положила запасную косоворотку, белую, с голубенькими путевочками, она ее очень любила и велела сразу достать из сумки и повесить на плечики. А он забыл. Сейчас, сидя один в прохладной родительской избе, он достал рубашку, встряхнул. Была б Вера, горела бы лампадочка в углу, без лампадки неуютно и тревожно. Была б Вера, вместе б становились на молитвы, вдвоем и по хозяйству веселей. Но снова и снова Николай Иванович понимал, что не в лампадке даже дело, дело в том, что Веры нет рядом. Он и не знал, как сильно к ней привязался. Видно, не прошел тот первый год, когда он уговорил ее пойти на Великую и много-много молился тогда Николаю Чудотворцу об исцелении болящей рабы Божией Веры. Стесняясь того, что из-за нее идут медленно, ковыляя по дороге, но видя, что Николай Иванович оборачивается к ней и ободряет, она полнилась силами. Тогда она особенно пережила за него. Тогда милиция напала уже перед самым Великорецким. Пьяные, расстегнутые, кое-кто раздетый по пояс, перегородили они дорогу. Старухи запели акафист Николаю Чудотворцу, милиционеры стали стрелять в воздух из пистолетов. Напали на Николая Ивановича, содрали с него мешок, вытряхнули кусочки хлеба на дорогу. "Поворачивай, нищетрясы!" – орал мужчина в серой кепке. Это и был Шлемкин. Пошли напролом. Дорогу перегородили машинами, Николая Ивановича схватили и затолкали в крытый кузов. "А ты куда прешься, калека?" – заорал на Веру Шлемкин. "Вас не спросили!" – закричала она, неожиданно даже для себя, тварь бессловесная всю жизнь. "В больницу увезем, садись в машину!" – "Я в ваших больницах до смерти належалась, мне все хуже да хуже". "Ну, а тут окончательно загнешься", – пообещал Шлемкин. Когда она пошла обратно своими ногами, без подпорок, хотела Шлемкину отдать костылики, но пока поопасалась, несла обратно. Николая Ивановича, продержав в машине сутки, выпустили. Он в одиночку ночью ходил к источнику, на место взорванной часовни, окунался в купель, молился до утра и вернулся к старухам обновленный, веселый даже, объявил перекличку. Все девяносто восемь, их тогда ходило девяносто восемь, Николай Иванович строго учитывал всегда, были налицо. Тут-то она и вышла навстречу, показалась ему, он сразу понял, что она без костылей, и пал на колени, и все встали на колени и запели "Символ Веры". А полудурок Шлемкин потом говорил, что история с костылями была сделана специально, в целях церковной пропаганды, дурак какой, будто Вера первая встала тут на ноги, будто она не мучилась двадцать лет, будто не шарашилась на костылях по больничным коридорам, будто не кололи ее тысячи раз, будто не перепробовала она сотни рецептов.
   Когда старухи завидовали ей, она говорила про себя: "Слава Богу", – но не могла чисто по-женски не вспомнить, каково ей доставалось, когда тот же Шлемкин отовсюду, будто подрядившись, гонял Николая Ивановича, когда не то чтоб что-то новое купить, те же хоть дешевенькие ботиночки, чтоб с ног не простывать, на еду не хватало. Николай Иванович и знать не знает, что она ходила кланяться Шлемкину в облисполком. Один ответ был у Шлемкина: "Перестанет старух водить в Великорецкое, ишь, Сусанин вятский, перестанет – и пусть приходит". "И он будет ходить, и я не перестану", – твердо сказала Вера. "Так пусть вас ваш Никола и кормит", – отвечал Шлемкин, и она ушла. И не оставил Николай Чудотворец – не умерли.

12

   Разговор, который мучил Николая Ивановича неопределенностью, начала Рая. И начала, и кончила в минуту:
   – Ты, Коля, не томись, ты давай подпоясывайся да, благословясь, за хозяйкой. Печку подделаем, обои переклеим – тут вам и поместье.
   Николай Иванович стал говорить о маленьких пенсиях, почему-то это было особенно стыдно, но Рая сказала, что пусть те стыдятся, кто такие, назначал, принесла ему в дорогу мягких, по деснам, оладий.
   – А передавать Вере ничего не буду специально, скорее пусть приезжает, мы еще с ней за черникой сбродим.
   Утром проводила Николая Ивановича на автобус. С ним уезжали ставшие за эти дни знакомыми отпускники, а на смену им ехали другие.
   – Зимой их никого не увидишь, – говорила Рая, любопытствуя: кто, в каком составе, к кому приехал.
   Водитель, белый от пыли, перекурил, старательно обилетил пассажиров, не велел детям высовываться в окна, и поехали. Долго пробирались сквозь стадо коров. Водитель давал сигналы, газовал, но коровы, будто под машиной родившись, по выражению водителя, может быть, принимая автобус за нестрашное животное, не расступались. Только на повертке автобус вырвался на простор.
   – Она знает себе цену, – кричал водитель, – она знает, что полторы тьпци стоит, и мою зарплату знает.
   Через три часа, выбеленные пылью, прибыли на станцию. Ну а дальше опять электричка. Еще три часа с молитвою – и Вятка. Тут троллейбус полчаса, пересадка, тут автобус еще полчаса, вот и день к вечеру, вот и общежитие, вот и Вера. Они никогда доселе, ни разу, в мыслях не было, чтоб обняться при встрече, а тут чуть ли не обнялись.
   – Как тебя долго не было, ровно Великий пост, – сказала Вера. – Тебе повестка в суд. Но она на позавчера, так, может, и вовсе не ходить. С той же квартиры нас согнали, соседки могли и не знать, что мы здесь. Это опять этот дошлятина тянется.
   – Ну, и отнеси на ту квартиру.
   – Отнесу.
   – Сестра в Святополье пожить зовет, – за чаем осторожно сказал Николай Иванович и замолчал.
   – Так и поживи. И ехал зря, мучился, послал бы письмо.
   – Вместе с тобой зовет. Дом целый стоит.
   Вера долго сидела, смотрела на свои руки, без дела вдруг лежащие на коленях.
   – Ой, Николай да Иванович, не знаю, не знаю... И дети как? Я и в деревне-то не живала, мне и печь не истопить, тебя опозорю.
   – Сестра и брат у меня там, очень душевные. Зовут. – Николай Иванович разволновался. – Корову сестра держит, картошки прикупим к зиме...
   – Ты хоть расскажи, как съездил, как с Алексей Ивановичем убрались.
   – А все, Вера, по-прайски, как Рая говорит, все по-прайски...
   Утром они выехали. Всех вещей у них было две сумки. Оставили Кате Липатниковой доверенности на получение пенсий, адрес. В автобусе у Николая Ивановича нашлись даже знакомые. И пока они тащились от остановки до дома, Рая уже знала, что они приехали. Бежала навстречу.
   – Дайте хоть мне на невестушку поглядеть, – запела она, обнимая Веру, отнимая у нее сумку. – Скоро у нас свой колхоз будет, ведь Нюра ко мне перебралась. К зиме Арсеню трактором вытащим, Колю – председателем, тебя, Вера, по знакомству...
   – Рядовой ее, рядовой в бригаду, – пошутил Николай Иванович.
   Рая и Вера сошлись в первый же день. В первые же минуты открылось, что обе знали Дусю Кощееву, как раз ту, которая ходила с Николаем Ивановичем на Великую, была сама святопольская, но отчего-то ему не открылась, а сказала Рае. Да не была уверена, хотела проверить. Да и попросту стеснялась старчика.
   – Вот ты какой у нас, – корили Николая Ивановича и Вера, и Рая. – Одним видом запугиваешь старух.
   В избе Рая развернула куски обоев, бывшие у нее, а на потолок – показала купленные в магазине списанные портреты. На хорошей, лощеной бумаге, чистые с изнанки, они очень годились. Провозились с оклейкой два дня.
   – Успешь-то не та уж, – говорила Вера. А сама, по ее годам, работала сноровисто, "успешь" у нее была больше Нюриной.
   Крепко выручила Ольга Сергеевна, учительница. Привела всех своих детей: Аню, Лену и Сережу, двенадцати, восьми и пяти лет, и все дети до единого были помощниками. На них прямо налюбоваться было невозможно. И Вера, и Николай Иванович вечером долго говорили именно о них.
   – Меня вначале дичились, – говорил Николай Иванович. – Потом Сережа первый осмелел и Леночка. А уж Аня старается казаться взрослой. Золотые дети, золотые, вот какая у меня племянница.
   В избе пахло клейстером, глиной. Это Рая еще обмазывала и печь, которую наутро затопили.
   – Не поверишь, отец, – говорила Вера, – впервые печку топлю. Ты как в городе сказал: поедем, – я первым делом сижу и думаю: ой, печку не смогу топить. Слава Богу, смогла.
   – Хозяйку чувствует.
   Николай Иванович коснулся плеча Веры. Она даже вздрогнула.
   – Ох уж, хозяйку. Пятьдесят бы лет назад.
   Печка все-таки сильно дымила, оба наплакались. Но потом кожух прогрелся, пошла тяга, и до того жарко натопили, что спать в избе не смогли; спали: Николай Иванович – в сенях, Вера – в клети.
   Рая принесла пологи от комаров. Принесла вечером и все не уходила, все говорила и говорила.
   – Рая, – осторожно спросил брат, – ты устряпалась?
   – Почти. К утру еще овсяные хлопья замочить, а так-то все, табор свой накормила, не орут.
   Табором Рая называла хозяйство во дворе, домашних животных; корова, например, у нее была Цыганка, бычок – Цыган, по причине черной шерсти, от них и остальное население двора, овцы и поросята, причислялось к табору.
   – Кур надо вам завести, вот что сделаем. Сейчас с комбикормом полегче. Я бы завела, но дома меня по целым дням нет, а они такие, что в любую щель пролезут. И орет, и перья дерет, а лезет. А то приехал из района умный один и упрекает: почему это петухи не поют, почему это не поют, вам правительство идет навстречу, вам разрешили не умирать, питаться разрешили с одворицы, а петухи не поют.
   – Так и сказал: разрешили не умирать?
   – Это уж я сама.
   – Я, Рая, вот почему спросил про хозяйство. Сейчас надо на вечернюю молитву становиться, так ты, может быть, с нами? Ежели в тягость, то не надо.
   Рая посерьезнела, оглядела себя.
   – Ой, уж больно я по-домашнему.
   И осталась.
   Затеплили в красном углу лампадку. Встали.
   – Во имя Отца и Сына, и Святаго Духа, – начала Вера.
   – Аминь! – затвердил Николай Иванович.
   И, не отступая ни на шаг, по полному правилу, стали читать вечерние молитвы. Рая отстояла до конца, вслушиваясь и крестясь, а последнюю – "Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его" – она даже почти вспомнила. И девяностый псалом, который в народе называют "Живые помощи", тоже вспомнила. Когда закончили, Рая призналась, что ноги у нее маленько устали, но тут же изумленно спросила:
   – И это, брат, вся твоя вина?
   Уж конечно поговорили они с Верой эти два дня, уж наверное Вера порассказывала, какие казни выдерживал Николай Иванович.
   – А помнишь, Коля, мама становилась на молитву, я вслушивалась, маленькой была, она торопливо шепчет, вот только "Живые помощи" чаще другого говорила, я более-менее затвердила. А ее просила, она меня боялась приучать, боялась, что и я, как ты... – Рая запнулась, подыскивая слова.
   – Боялась. – Николай Иванович посмотрел на фотографию матери, помещенную – вместе с фотографиями отца, Гриши, его самого, еще довоенную, Арсени с Нюрой и детьми, Раи – в одну рамку, под одно стекло. – Боялась. За детей.
   – Как не боялась. По домам ходили, иконы выбрасывали, а то прямо в доме рубили. А печка топится – то и в печку кинут. Мама эти вот иконы спрятала, а был Чернятин, зональный парторг, тогда зональные МТС были, он над людьми дикасился, не человек, а облигация, ходил с гаечным ключом, прямо ключом по иконам, черт рогатый, сгнил уж, конечно, нисколь его не жалко. Пришел к маме: если бы, говорит, не Гришка, ты б, говорит, у меня загремела. И что лютовал, за какие привилегии? Потом на Гришу похоронная, так еще хорошо, что похоронная, а от тяти ничего. Чернятин ходил, нюхал: чего муж пишет? Спасибо почтальонке, он и ее спрашивал, и ее сексотом хотел сделать, спасибо ей, тетя Поля Фоминых, в следующий раз могилу покажу, ему тетя Поля никогда не выдавала, что от тяти ничего нет. А то бы узнал, что про тятю и мы сами не знаем, еще бы как-нибудь издевался. "Мать тюремщиков!" – кричал на маму.
   – Ее зимой хоронили?
   – Зимой. Сосед-кладовщик могилу делал. Мы еще тогда не соображали, что это он Арсеньку посадил, а он как вроде вину искупал...
   Утром прибрел Степан из поселка. Сидел, попил чаю, снова долго сидел, потом спросил Николая Ивановича:
   – Так ты меня и не признал до сих пор?
   – Нет.
   – Как же? Подумай.
   – Нет, Степан, не та голова, не вспомнить. Что знаешь, скажи.
   – Как же! Мы были из высланных, один я остался. Из западных украинцев, ну, вспомнил? Западэнцы? Тебя из-за нас взяли.
   – Ну что ты, Степан, что ты, Бог с тобой, как же из-за вас. Я сам отказался служить, сам и страдал. Ты на себя не греши. – Николай Иванович даже очки нацепил, приблизился к Степану. – Нет, не признаю. Может, у тебя есть карточки довоенные?
   – Я тогда завсим малэньким хлопчиком був, ты и не запомнил.
   – Був хлопчиком, а дывысь яким старичиной вытянул, – улыбнулся Николай Иванович. – Я с украинцами сидел, погода там была дуже хмарна. Нет, Степан, не виноваться. И много вас теперь? Вам ведь, я слышал, разрешили вернуться.
   – Разрешили, а кому возвращаться?
   – Вера! – зашумел Николай Иванович. – Ты нам чайничек взбодри, мы тут по случаю встречи еще по чашке ошарашим...
   Весь вечер сидели, вспоминали.
   – Я и сам не могу понять, как к вам прибился, – говорил Николай Иванович. – Я, Вера Сергеевна, почему к сектантам пришел, спроси, не знаю. Потом я всяко думал. Мать боялась, в церковь не пускала. Тайком от нас молилась. В комсомол я не зашел, я как-то стеснялся даже слово на людях сказать. А почему так, не знаю. Думаю, конечно, было б как раньше, разве б случилось. То есть стала молодежь больно озоровать, матерщина пошла, над всем старым издевались, стариков прекратили уважать, тут "рыковка", тут папиросы "Трезвон", тут частушки: "Сами-сами бригадиры, сами председатели, никого мы не боимся, ни отца, ни матери!" – как жить? Причем все убивали, надо всем издевались, а называли все счастливой жизнью и приказывали радоваться. Какой-то обман получился. Когда Ленин Николая заступил, другое обещали, обещали великую Россию, а какая великая, когда Богу молиться нельзя. Девушек я дичился, и в них бес вступил, волосы поотрезали, кричат: мы на небо залезем, разгоним всех богов. Страма, страма! Ваш староста меня и пригласил. Он так уважительно, так сердечно позвал. Я еще оттого пошел, что жалели высланных. Сильно-то боялись с ними сходиться, а жалели. Это для Украины Вятка – ссылка, а вятских гнали куда еще позадиристей, наши в Нарымский край попали, да и там, христовеньким, жить не дали. Только отстроятся – опять. Я в лагере одного земелю по говору узнал, его под пятьдесят восьмую за то, что там свой дом выстроенный поджег. Ну вот... – Николай Иванович передохнул, поглядел на Веру, как бы сказав ей, что ничего, ничего, не волнуйся, мне эти воспоминания не во вред. – Во-от, – протянул он, – пригласил ваш староста. И мне очень понравилось. И стал ходить. Много ли я понимал, хотя по тем временам семилетка как нынче институт, но в части души тогда многие заблудились. Тут хожу, слушаю: всякое дыхание славит Господа, как хорошо! Комара не убивать, к оружью не прикасаться.
   – Уж теперь-то комара убьешь, – улыбнулась Вера.
   – Глаза открылись – и фашиста бы убил. Разве Арсеня сам упрекает, что за меня погибли отец и Гриша, это через него от них упрек. В том же Писании: "Нет большей любви, чем умереть за друга своя", от Иоанна, глава пятнадцать, стих тринадцатый. И случай был. В конце сорок первого и начале сорок второго по лагерям прошла вербовка на фронт. "Смыть кровью преступление" – так говорили. В армию к Рокоссовскому. Я хотя был без права переписки, но понимал, что Гриша воюет. Про отца почему-то не думал, он мне сильно в годах казался... а теперь вот я его в два раза почти старше. Вот. Я к оперу: запишите. А оказалось, что политических и верующих, нас называли сектантами, не записывали. Вот до чего дошло – уголовниками стали закрываться, а Богу все равно не верили. Я прошусь, а опер издевается. "Сопри хоть чего-нибудь, – говорит, – будь человеком, сопри хоть рукавицы". У меня-то, конечно, давно стащили, без рукавиц гоняли. А ничего: Богу помолюсь и как-то не обмораживался.
   – А зачем он учил воровать? – спросила Вера. Она впервые слушала Николая Ивановича, чтобы он рассказывал о заключении.