Ну вот, уже билет взял. Интересно, подобрал кто-то те мои два билета? Мы как будто будем там вместе с ней сидеть. С Настей? Нет, не Настя она. А кто? Молодые, естественно, красивые девушки тоже покупали билеты. Можно же пошутить, заговорить. Вот же, глядят с интересом. Надо бы что-то съесть. Найдется тут, в колыбели, общепит? Цена на бутерброды и простенькое питье меня поразила. А студентам каково? Ухаживает парень за девушкой, позвал в Капеллу, и что дальше? Ведь в перерыве надо вести в буфет. Бедные студенты!
Заметив, что уже часа два, как говорится в песне, "тихо сам с собою я веду беседу", я купил программку и сел в сторонке.
Я не узнал ее. Она остановилась передо мною, такая нарядная, я вскочил, думал: откуда здесь моя знакомая?
– Пошли все-таки? – спросила она. Голос, голос я узнал.
– Вы? Вы? – Я не знал, что сказать, и зачастил, засуетился. – А я все гадал: "А.Г.". Что "А.Г."? Анастасия, да? Аглая? Агриппина?
– Саша, – сказала она. – Саша. Александра. Александра Григорьевна. Звали еще Шурой. Но это мамина родня.
– И я, – сказал я, – и я Саша. Вот совпадение!
– А по отчеству?
– Да какое отчество, что вы!
– Тогда, значит, пушкинское – Сергеевич, так?
– Нет, суворовское – Васильевич.
О, как же я боялся, что вот явится вдруг сейчас какой-то громила военный (я уже не думал про церковного старосту) и она скажет: знакомьтесь, муж. Нет, минуты тикали, а мы стояли вдвоем. Гремели звонки.
– У вас какое место?
– У меня контрамарка. Тут у меня все знакомые, подруга Даша, она будет во втором отделении. Как раз Орф, вы спрашивали.
– Я почему спросил, я же днем купил билеты. Два. То есть... то есть и на вас. А потом вы уехали, я и выбросил. Помню, ряд седьмой. Если никто не сядет на два места, то они наши законно.
После третьего звонка мы в самом деле увидели два свободных стула в седьмом ряду и сели рядом. Со мной никогда такого не случалось. Ведь все бывало – и влюблялся, и трепетал, но какую-то судорогу дыхания, прилив крови к голове, какое-то состояние выключенности из времени и невероятную робость я никогда не испытывал. Я и боялся на нее посмотреть, и не мог не смотреть. Как уж я эту программку осмелился предложить... Она сидела справа от меня. Я стал протягивать правой рукой, вроде неудобно, могу задеть, перехватил в левую, развернулся к ней всем телом, увидел глаза ее так близко, что закусил губу. Беря программку, она коснулась пальцами моей руки, меня как током ударило.
Бетховен был бесконечен. Саша сидела спокойно, положив на колени программку. А на нее – красный очечник. Уговаривая себя сидеть смирно, я тайком взглядывал на нее, вернее, косился, стараясь делать это пореже, чтоб не заметила. Аж глаза заболели. Саша была в светлой кофточке с легкими синими узорами. А под кофточкой тонкий свитерок под горлышко. Капельные голубенькие сережки прятались в темно-русых волосах. Совсем школьная челочка нависала над ровными полукружьями бровей. Глаза иногда прикрывались длинными ресницами, иногда взглядывали на оркестр, иногда, так мне казалось, на меня. Какой мне был Бетховен!
В перерыве она отказалась от буфета. Я нес всякую ахинею, белибердень, порол что-то об армии, о медведях в Сибири, какие-то мегабайты ненужного текста. Я не мог понять, сколько ей лет. Это, конечно, было неважно. Но днем, в зале, и у Казанского, в платке, казалось, что тридцать, а тут – студенточка, да еще и первокурсница.
Как мы прожили перерыв, не помню. Сцена заполнилась вначале тем же оркестром. Потом вышли капельцы. Так их Саша назвала.
– Вон Даша, видите, красавица, такая статная, русая, стоит в середине, в первом ряду.
– Красавица – вы, – сказал я.
Она улыбнулась и сделала успокаивающий жест рукой: мол, спасибо за комплимент, очень вы вежливый молодой человек.
Вышел Чернушенко. Поднял до плеч руки, как-то напрягся и резко стегнул правой рукой по воздуху. Хор грянул. Грянул и оркестр. Это было, говоря высоким стилем, слиянное неслияние. Они вели одну мелодию, но каждый по-своему. Четкие, рубленые фразы латыни, ритм гремящих ударных, немыслимая высота скрипок – нет, не описать. Хотелось одного: чтоб это не кончалось, чтоб все это замерло в звучащем состоянии, чтоб ночь не сменила этого вечера. Чтоб мы прямо вмерзли, впаялись, вросли в свои кресла. Я не заметил даже, как положил горячую ладонь на ее, тоже горячую руку.
Но как непроизвольно я положил свою руку на ее, так произвольно она освободилась от прикосновения. Больше я не посмел забываться. Музыка продолжалась, хор садился и вставал, солисты сменялись, я все надеялся, что будет повторение мощного начала. Да, оно повторилось в конце. Эта согласованность голосов и музыки, угадавшая ритм сердца и дыхания, была бы невозможна для долгого звучания, она бы обессилила и зал, и сцену, все бы заумирали. Но и очень не хотелось, чтобы это уже было окончанием всего вечера.
Закончилось. Дирижер поклонился и быстро ушел. Гремел уже зал. Хотя я заметил Саше, что в Москве бы хлопали дольше. Хлопки бы перешли в овацию, все бы встали.
– Холодный ваш город, "в этот город торговли небеса не сойдут".
– Жестоко, Александр Васильевич. Я Блока очень любила, но вот это описание Божьего храма, в котором он тайком к заплеванному полу горячим прикасается лбом... Где он увидел в православной церкви заплеванный пол?
Мне на это нечего было сказать. Капелла пустела быстрее, чем зал симпозиума.
– Вы в раздевалку? – спросил я.
– Нет, я в служебной раздевалась.
– А-а...
Музыка, помимо всяких слов, билась в памяти слуха. Кляня себя за внезапную робость, я дошел с Сашей до лестницы. Тут мы и простились. Второй раз за день.
А дальше? Что дальше? Притащился в гостиницу, взял в буфете горького пива "Балтика". "Балтик" было несколько номеров, но я сказал: "Мне любой". Мне такой и дали, посмотрев как на дурака. Кем я, собственно, и был. Разве не дурак – упустил девушку. Кто она? Сколько лет? Замужем? Теперь-то зачем это знать? В этих туманах петербургских все испаряется навсегда. К утру забуду, говорил я себе. И на науку наплюю с колокольни Ивана Великого. И вообще в Сибирь уеду.
Потащился на вокзал. По дороге вспомнил, что забыл все, что выложил на подзеркальник в ванной, всякие мужские причиндалы. "И на это плевать". Хотя тут же вспомнил примету, что за забытым возвращаются.
В вагоне, выложив деньги за постель и билет на столик, заполз на верхнее место, сильно надеясь на объятия Морфея. Нет, сегодня все от меня уходило: девушка, вещи, сон. Я так ворочался, что стало неловко перед соседями, и я потихоньку соскочил на пол и вышел. Дорожка в ту часть вагона, которая как бы ни убегала от Питера вместе с вагоном, все-таки оставалась к нему ближе, и я пошел по ней. Так бы все шел и шел, подумал я. Да что же это такое! Я же взрослый человек – школу окончил, в армии отслужил, институт прошел, скоро диссертацию сляпаю, а не могу элементарно уснуть. После беспокойной ночи в поезде, после длиннющего дня. И не сплю. Ладно ли со мной? Неладно, отвечал я себе. Я прижался лбом к холоду стекла. Проносились и ударяли по глазам прожектора маленьких станций. Я сильно-сильно зажмурился и все вспоминал ее. Где там! Только как единственная милость вспоминался упругий, как порывы ветра, мотив вступления к музыке Орфа. И еще ее тихий, доверчивый, я не осмелился даже мысленно произнести – ласковый взгляд. Но в какой миг он был: у собора, в фойе симпозиума, в Капелле, – я не помнил...
Явился к обеду в наш философско-социологический коллектив. Встретил своего умного научрука Эдуарда Федоровича.
– Хорошо принимали? – спросил он, вглядываясь. – И сам принимал?
– Ни синь порох, ни боже мой, – отвечал я.
– Да уж ладно, видно же. Ну, делись привезенным.
– Эдуард Федорович, не только слова, слова, слова, но уже просто бессловесная, бессвязная болтовня. Болтают, болтают и болтают.
– А где сейчас не болтают? – хладнокровно отвечал Эдуард Федорович. – Сейчас в мире два состояния: или болтают, или стреляют. Выступал?
– Нет. С чем? Перед кем?
– Гордыня, юноша. Сеять надо везде, и в тернии, и при дороге.
– Эдуард Федорович, я все как-то не осмеливался спросить: мы на кого работаем?
– Так ставишь вопрос... – Эдуард Федорович закурил и скребанул черную седеющую бородку. – По идее – на того, кто платит зарплату. Но так как нам платят зарплату те, кого мы б желали сковырнуть, то будем утешать себя мыслию, что мы работаем на Россию, на возвращение ее имперского сознания – раз, и второе: платят они нам не из своего кармана, а из народного. Вывод: мы работаем на русский народ. Утешает? Видишь перспективы, далегляды, говоря по-белорусски? Диссертация твоя должна быть проста, как воды глоток.
– Но необходима ли она, как воды глоток?
– Всенепременно: мы ходим в пустыне всезнания и незнания одновременно. Мир знает все больше и не знает все больше. Раздвигание границ знания бессмысленно, обречено, что доказано тупиками всех систем и цивилизаций. Социализмом обольщаться не будем, капитализм – зверь, который подыхает от перебора в пище. Биржевые клизмы – средство слабое и всегда краткое. Америка обречена, ибо тип мышления человека становится придаточным к машине. Жива в мире только Россия. Мы видим, что в мире все перепробовано, все пути к счастью: системы, конституции, парламенты. Борьба за свободу всегда кровава, ведет к следующей борьбе, свобода – это и бзик, и мираж. Вера, религия делает человека свободным. Только она. Чего ради я тебя гоняю по всяким болтологиям? Чтоб тебя от них стошнило.
– Уже.
– Отлично. Садись, молоти текстовую массу. Так и пиши: вы, интеллигенты, захребетники народные, сколько еще будете вашей болтовней вызывать кровь? Мы же договорились: ты строишь две пирамиды человеческого открытия мира, поиска истины, создания жизненного идеала. Одна пирамида – обезбоженного сознания, полная гордыни, псевдооткрытий, изобретений велосипедов, ведущая к озлоблению и разочарованию, так как рядом созидаются тьмы и тьмы других пирамид со своими идеалами. Все доказывают, что их идеал найкращий, вот тут и кровь. И второе построение: когда идеал известен – Иисус Христос, когда истина ясна с самого начала, то человек не тычется в поисках смысла жизни, а живет и спасает душу. Ибо только душа ценна, все остальное тлен. Такому сознанию нужна монархия, ибо только она обеспечивает союз неба и земли. Попутно скажешь, что выборная власть, которая сейчас, разоряет и ссорит людей, а наследственная обогащает и сплачивает. – Эдуард Федорович поискал, куда бросить сигарету, и нашел ей место в подставке у цветка. – Не думаю, что мне долго удастся демократов в дураках держать. У них кроме хватательных рефлексов развито также чутье на опасность. Мы же отказались готовить конференцию "Демократия как мировой процесс", они, думаю, не забыли наше предложение работать по теме "Российская демократия как следствие партократии и причина бедствий России". Бежать им всем некуда, они будут тут держать оборону.
Я уселся за компьютер. Ну, загружайся, говорил я, тыча в кнопки. Компьютер, натосковавшись за два дня разлуки, довольно урчал и попискивал. Я набрал: девушка, женщина, Капелла, трибуна, музыка, собор, Северная Венеция, Собчаковка, Северная Пальмира, Петроград, Питер, Санкт-Петербург, каналы, Нева, ранняя весна, грудной голос, взгляд, рука, разлука, надежда. Потом ткнул в кнопку «сумма-суммарум» – что же у меня получилось, что сие значит? Компьютер, в отличие от меня, знал дело туго. Написал: Поставьте задачу, введите дополнительные данные. «Расшибу я тебя когда-нибудь», – сказал я компьютеру и заказал ему шахматы, вторую категорию трудности. То есть я заранее знал, что проиграю. Вскоре я остался с одним королем и уныло бегал от его короля плюс его же коня. Я знал, что он все равно тупо и методично загонит меня, и просил ничью. Он не соглашался. Я сбросил шахматы, вывел на экран детскую игру. В ней я разобрался моментально, и мне даже интересно было, куда это так рвется мой герой, разбрасывая налево и направо соперников, круша каменные стены. Оказалось, рвется к призовой сумме очков.
Еще же симпозиум идет, думал я. Если она участник, то придет же. Скажу Эдику – надо зарядиться социальным оптимизмом и чувством оскорбленного русского достоинства, и к ночи на поезд, а?
Ой, думал я, ну приеду, ну найду, ну и что? Поднимет недоуменно брови, взмахнет ресницами, остановит вопросительный взгляд. "Идемте в Капеллу". Ну снова пришли, ну прослушали, и что? Она же замужем. Стоп! Если она замужем, то она же, православная, непременно венчана, то есть у нее же непременно кольцо. Я напрягся, вспоминая, есть у нее кольцо, было ли на руке? Она сидела справа. То есть... то есть я не помнил про кольцо. Стоп! Я же знаю главное – Александра Григорьевна Резвецова. Я рассуждал, а сам уже звонил: восемь – гудок – восемьсот двенадцать ноль девять. Не сразу, но дозвонился. "Справка платная. Будете заказывать?" – "Еще бы!" – "Номер телефона, адрес". Я продиктовал, не испытывая ни малейшего укола совести, что мой личный интерес будет оплачивать контора. "Вам позвонят". Я положил трубку и сообразил, что позвонит-то она в своем городе. Я снова стал накручивать, снова дозвонился. Уже другой девушке объяснил, что я из Москвы. "Я приеду, я заплачу". Со мной и разговаривать не стали.
– Эдуард Федорович, – я пришел к нему в кабинет, он что-то диктовал, гуляя, Юлия, сидя, записывала. – У вас есть знакомые в северной столице?
– Даже два. Оба очень приличные, оба Глеба. Телефоны... – Он продиктовал и даже не спросил, зачем мне нужны его знакомые. – Ну чего, строчишь?
– Вдохновения нет.
– Какое тебе вдохновение? Суворов! Молод, силен. Это мне надо вдохновение, так? Так, Юлия?
Юлия дернула плечиком.
– Эдуард Федорович, а можно я еще поеду в Ленинград, в Петербург, в общем. Можно?
– Ты закрой глаза и ткни пальцем в карту России – и поезжай, куда ткнулся. Мне всегда приятно объяснять дуракам демократам, что институт наш широко охватывает регионы...
Золотой у меня руководитель, думал я, который раз вынуждая телефон пробиваться на северо-запад. Дозвонился.
– Адрес и телефон для Эдика? – уточнил один из Глебов.
Через пять минут я знал номер телефона. Через шесть я звонил по нему.
– Александра Григорьевна скоро будет, – ответил мне женский голос. – Что ей передать?
Я растерялся и молчал. Женщина положила трубку.
Ура, ура и еще раз ура, говорил я себе. Никогда не было у меня более плодотворного дня, чем сегодняшний. Все! Домой! Мыться, бриться и на вокзал. Приеду, явлюсь, брошусь в ноги.
Мысль, терзавшая меня, замужем ли она, должна была быть решена до отъезда. Я пошел купил коробку конфет и привел в свой кабинет секретаршу Юлию. Я звал ее Мальвиной, так она была бела, воздушна, миниатюрна.
– Юль, взятка вперед. Я набираю телефон, даю тебе трубку, ты щебечешь, ты спрашиваешь Сашу, школьную подругу, тебя не было в России три года, ты была замужем за дипломатом, у тебя была прислуга негритянка, щебечи, что ты просто уже и не понимаешь, как это можно жить без прислуги, без личного шофера. Но главное – мимоходом спросишь: а что, Саш, замужем ты, наверное, уже, конечно, или как?
– Лед тронулся, Александр Васильевич? Или вы тронулись?
– "Лед на Фонтанке и лед на Неве, – я набирал межгород, – всюду родные и милые лица, голубоглазые в большинстве..." – Пошел гудок. Сняли трубку. – Держи.
– Ой, здравствуйте, – сказала Юля. – Я вот это... из тайги вышла, три года с геологами ходила. Мне Сашу. Саша? Ты? Я одноклассница твоя. Саш, тут все интересуются – ты замужем? Я-то? Да ты уже не помнишь. Я вся такая из себя... Я-то? Я-то Серафима, а ты замужем? Я тебя спрашиваю. – Юля воззрилась на меня и сообщила: – Я бы вам не советовала с такими нервными дело иметь. – Она протянула трубку, в ней слышались частые прощальные гудки. – Возьмите обратно коробку, я не заработала, ей отвезите. И успокойтесь, она не замужем, с таким-то голосом!
Юля вышла. А я побрел к начальству.
– Эдуард Федорович, можно я уйду пораньше?
– Ты вообще мог не приходить. В моем подразделении сотрудники должны являться только в дни получки и в дни защиты своих диссертаций, такая вам везуха под моим мудрым и чутким руководством.
– Поеду я в Петербург.
– Валяй. Да, заметь на полях и развей мысль: материя множится, дух собирает. В этой мысли ключ ко всему. Материя сильна, плодовита, нахальна, всеядна, но зато смертна. А дух что? Бессмертен, вечен, единственен. Философы, молодой человек, еще и не являлись в мир. Были не философы, а рабы своих идей. Идея, кстати, тяготеет к материальности, идея нетерпелива, даже агрессивна. А дух делает свободным от материи. Именно так!
– Вот вам к чаю, – сказал я, продвигая вперед коробку с конфетами.
– За это хвалю. Беря в рассуждение мое неприятие чая, я замечаю, что от чаю я скучаю, и по этому случаю я выпью что-то вместо чаю. Но чего? Сбегаешь?
Куда денешься, сбегал. Начальство просит. Мне всегда было интересно и полезно слушать Эдика, но тут я чего-то загас. Он заметил.
– Ты чего-то завис. Сам или кто подвесил?
– Эдуард Федорович, – решился я спросить, – можно не по теме?
– Даже нужно. Не все же умными быть.
– Вы внезапно влюблялись? С рывка, не из чего. Раз, и повело...
– А как же! Влюбляются разве по плану? То есть ты влюбился, и тебе нужно "добро" начальства для реализации единственного стоящего чувства. Любовь! – Эдуард Федорович швырнул горящую сигарету в урну и прижег новую. – Любовь! Ее уже почти не осталось: расчет, разврат, оживление инстинктов! Но – любовь, молодой коллега, любовь! Любишь – значит, женись. Тебе сколько? Скоро тридцать. Ты же отмотал полсрока умственного периода и все еще не женат. Женитьба решает участь мужчины. В женитьбе все: будущее мужчины, его место в мире, его польза для Отечества, его след на земле. Женись, благословляю! Под венец! Чтоб через десять лет семеро по лавкам. Пиши в крестные. Сидит, понимаешь! Да я бы в твои бы годы!..
Мы заметили, что урна задымилась. Эдик плеснул туда коньяку.
– Мне теперь только такие пожары устраивать. А ты? Чтоб горело все и в душе, и в жизни. В Питере встретил?
– Да.
– То есть город, значит, еще живой.
– Вовсю.
– Двигай. Копейку подбросить? Ну, смотри.
Я двинул домой. Решимость моя быстро погасла. Ну приеду. И что? Я мялся, ходил по квартире. Чувствовал себя очень одиноким. Много раз набирал номер точного времени, и красивый, совсем не казенный голос говорил, сколько именно часов, минут, даже секунд уходящих суток исполнилось. Потом звонил в справочную вокзала, узнавал о поездах. И там говорили вежливо. Но не более. А! Я еще походил по пространству комнаты, которое казалось вымершим, и набрал междугородную. Ответила она.
– Александра Григорьевна, – сказал я, бросаясь в пространство разговора, и даже не поздоровался, – это я выдумал вашу школьную подругу.
– То есть вы кого-то просили узнать, замужем ли я. Нет, не замужем. А еще какие данные вы хотите узнать?
– Еще раз простите. У меня ощущение, что я что-то не так говорил, что-то...
– Нет, почему же, вы все так говорили. Я вам благодарна за Капеллу. Я хотела тогда же вас благодарить, вышла из служебного, вас уже не было.
– Не было?! Да куда же я делся? Я там весь снег истоптал, я до поезда не знал, куда себя деть.
– Вы разве уехали? Вы из Москвы?
– Да.
– Надо же... – Она помолчала. – Я думала, вы на симпозиуме.
– Александра Григорьевна, я вернусь. Я прямо сейчас на Ленинградский. Прикажите!
– Ну что вы. В Москве теплее.
– Тогда вы приезжайте, – ляпнул я.
– У меня уроки, – ответила она. – Уроки, тетради, снова уроки, снова тетради... – Она помолчала.
– Я думал, что вы на симпозиуме.
– Не-ет, – протянула она, – зачем? Просто я прочла в газете, что этот баптист Билли выступает. Он лезет прямо в каждую щель. Довел уже! Я его устала видеть по телевизору, да и на всех афишах он. Глуп до невероятности! – Она засмеялась. – Я не осуждаю, а констатирую факт. Но никто ему не скажет...
– Да, – поддакнул я, – на мужчин надежды нет.
– Даже и не это. Тут нужен православный взгляд. Я у батюшки взяла благословение, отпросилась с уроков.
– То есть нашей встрече я обязан этому Билли. Вот спасибо ему! – Я пробовал зацепиться, тянулся, но встречного движения не ощутил.
– Ну ладно, – поставила она точку. – Все-таки вы из другого города, разоритесь. Спасибо за звонок. – Она еще помедлила.
Я должен был на что-то решиться. И не решился.
Мы простились.
Наутро я был... нет, не в Питере, на работе. Эдуард Федорович беседовал с компьютерщиком Валерой. Валера был тип русского умельца. Не было механизма, в котором бы он не разбирался. Когда ему приносили какой-то новый механизм, он оживлялся, но уже вскоре разочарованно говорил: "А, ну это семечки".
– Вот была машинка "Зингер", – говорил Валера. – Разбираешь ее – душа поет.
– Немцы, – говорил Эдуард Федорович, – протестантское отношение к сроку пребывания на земле, поручение машинам облегчить трудности бытия.
– Об людях думали, – говорил Валера.
– Об них тоже, – соглашался Эдуард Федорович.
– А эти компьютеры... – Тут Валера делал весьма презрительные жесты и даже сплевывал. – Нам-то пели: отсталые мы, отсталые. Да у нас в сельпо любая Лариса Семеновна со счетами умнее оператора этого. Я с похмелья... Федорыч! Я с похмелья или даже по пьянке, со скуки залезу, бывало, в сеть какого знакомого банка и... – Тут он снова показал жестом, но уже одобрительным по отношению своих действий. – Я мог бы их грабануть, но... не будем спешить на нары. Я просто там у них покувыркаюсь, кой-чему башку сверну. Меня же позовут ремонтировать. Скажешь – нехорошо.
– Нехорошо, – сказал Эдик. – Мое умничанье в Интернете хоть встряхивает чьи-то умственные потенции, а тут... нехорошо, Валера.
– Нехорошо, точно. А знаешь, у кого научился? У Чарли Чаплина. В фильме он учил пацана бить стекла, а сам шел и вставлял... – Он заметил меня, подал руку. – Садись. Вот Федорыч про Интернет, а я, на спор, Интернет заражу вирусом, и так заражу, что ему не прочихаться. Это легко. Все остальное трудно: бросить курить, пить... Я вообще-то, вы знаете, не пью, а лечусь, но бросить трудно. Трудно даже иной раз бриться. Подойду к зеркалу, чего, думаю, бриться. Кабы от этого поумнеть. Скоро, Сашка, как и ты, бороду отпущу. Хотя у вас, молодых, борода – пижонство, а борода должна быть принцип. Как у Федорыча... Не верите про Интернет? Заражу. И все ваши науки встанут.
– Они давно стоят, – хладнокровно отвечал Эдик. – Никто и не заметил. Тут же наплодили академий, академиков – как собак нерезаных.
– Тогда, – сунулся я, – чего ради я упираюсь? Ну напишу, ну защищусь. Кого это колышет?
– Тебя прежде всего, ибо самоутверждение в правильности своих мыслей – это единственное, что позволяет себя числить по разряду думающих существ. Запиши, Валер, и загони в Интернет.
– Федорыч, мне до твоего ума не доцарапаться. Ты проще, ты со мной как с придурком.
– Проще? Пожалуйста. Существование науки бессмысленно, пока она опирается на знания. Знания не скала, даже не фундамент, а болото. В него просядет любая научная мысль, ибо этих мыслей – как грязи. Демократы хотят удержать строй конституцией и добиваются издевательства над людьми. Закону люди уже давно не верят, но ведь от благодати бегут... Пауза, – выдержав паузу, сказал Эдик. – Еще проще о том же: законом самоутверждаются, благодатью спасаются. Но что такое благодать и почему от нее бегут? А потому, – Эдик потыкал в грудь Валере пальцами с дымящейся сигаретой, – что благодать не получают, а дают. Благодать – это надо благо дать. Отдача, милость, жертва. Есть же душа нации? Есть. Почему мы до сих пор живы? Жива душа. Лежит покойник, все есть: глаза есть – ничего не видит, уши есть – ничего не слышит, язык есть – ничего не говорит. Почему? Души нет. Где? Бог взял. А у России душа живая. Россия молчит, а сильнее Америки, которая непрерывно кричит. Кричит о чем? О том, что мало плодится дураков – потребителей ее товаров. Но деньги – категория нравственная, и спать они не дадут. Чего ж они все в проказе СПИДа, все в наркомании, убийствах, вырождении, а? С деньгами-то. Что ж не откупятся? Пауза. Платить некому. Дьявол сам платит, а Бога не купишь. Катастрофы, болезни, вымирание – следствие обезбоженности... Покажи это убедительно!
– А знаете, где еще спецы есть по компьютерам? – спросил Валера. – Есть такие умельцы, штукари – я те дам. Где? У эмвэдэшников.
– Две последних заявы для Интернета, запущу им ежа под череп, – сказал Эдик. – К вопросу о власти: власть наследственная – проявление отцовства, власть выборная – власть украденная и купленная. Дайте мне мешок золота – я буду президентом. Чего, Валер?
– А давай, Федорыч, займемся. Мне даже интересно стало. Значит, моя цель – мешок золота. Сделаем. Мне только с парнями с Петровки договориться, чтоб следствие затянули на то время, пока ты займешь Кремль. А там это дело прикроешь. Не выносить же нам зеленые в коробке, не царское это дело. Я лезу через компьютер в сейф, качаю валюту, найдем фирму для обналички.
– Мафии отстегнете, – подхватил я.
– С чего? Они своего кандидата будут впаривать, – разошелся Валера. – Меня это дело увлекает. Федорыч! Ну должно же России повезти на умного мужика. А то все хрипят, да шамкают, да трясутся от страха, что спихнут. Ехал сейчас на работу, на заборе надпись, четко так: "Борька хряк, с трона бряк". Федорыч, заметано! Забиваем козла. Сашка, разбей. – Валера схватил руку Эдика и тряс своей рукою.
Заметив, что уже часа два, как говорится в песне, "тихо сам с собою я веду беседу", я купил программку и сел в сторонке.
Я не узнал ее. Она остановилась передо мною, такая нарядная, я вскочил, думал: откуда здесь моя знакомая?
– Пошли все-таки? – спросила она. Голос, голос я узнал.
– Вы? Вы? – Я не знал, что сказать, и зачастил, засуетился. – А я все гадал: "А.Г.". Что "А.Г."? Анастасия, да? Аглая? Агриппина?
– Саша, – сказала она. – Саша. Александра. Александра Григорьевна. Звали еще Шурой. Но это мамина родня.
– И я, – сказал я, – и я Саша. Вот совпадение!
– А по отчеству?
– Да какое отчество, что вы!
– Тогда, значит, пушкинское – Сергеевич, так?
– Нет, суворовское – Васильевич.
О, как же я боялся, что вот явится вдруг сейчас какой-то громила военный (я уже не думал про церковного старосту) и она скажет: знакомьтесь, муж. Нет, минуты тикали, а мы стояли вдвоем. Гремели звонки.
– У вас какое место?
– У меня контрамарка. Тут у меня все знакомые, подруга Даша, она будет во втором отделении. Как раз Орф, вы спрашивали.
– Я почему спросил, я же днем купил билеты. Два. То есть... то есть и на вас. А потом вы уехали, я и выбросил. Помню, ряд седьмой. Если никто не сядет на два места, то они наши законно.
После третьего звонка мы в самом деле увидели два свободных стула в седьмом ряду и сели рядом. Со мной никогда такого не случалось. Ведь все бывало – и влюблялся, и трепетал, но какую-то судорогу дыхания, прилив крови к голове, какое-то состояние выключенности из времени и невероятную робость я никогда не испытывал. Я и боялся на нее посмотреть, и не мог не смотреть. Как уж я эту программку осмелился предложить... Она сидела справа от меня. Я стал протягивать правой рукой, вроде неудобно, могу задеть, перехватил в левую, развернулся к ней всем телом, увидел глаза ее так близко, что закусил губу. Беря программку, она коснулась пальцами моей руки, меня как током ударило.
Бетховен был бесконечен. Саша сидела спокойно, положив на колени программку. А на нее – красный очечник. Уговаривая себя сидеть смирно, я тайком взглядывал на нее, вернее, косился, стараясь делать это пореже, чтоб не заметила. Аж глаза заболели. Саша была в светлой кофточке с легкими синими узорами. А под кофточкой тонкий свитерок под горлышко. Капельные голубенькие сережки прятались в темно-русых волосах. Совсем школьная челочка нависала над ровными полукружьями бровей. Глаза иногда прикрывались длинными ресницами, иногда взглядывали на оркестр, иногда, так мне казалось, на меня. Какой мне был Бетховен!
В перерыве она отказалась от буфета. Я нес всякую ахинею, белибердень, порол что-то об армии, о медведях в Сибири, какие-то мегабайты ненужного текста. Я не мог понять, сколько ей лет. Это, конечно, было неважно. Но днем, в зале, и у Казанского, в платке, казалось, что тридцать, а тут – студенточка, да еще и первокурсница.
Как мы прожили перерыв, не помню. Сцена заполнилась вначале тем же оркестром. Потом вышли капельцы. Так их Саша назвала.
– Вон Даша, видите, красавица, такая статная, русая, стоит в середине, в первом ряду.
– Красавица – вы, – сказал я.
Она улыбнулась и сделала успокаивающий жест рукой: мол, спасибо за комплимент, очень вы вежливый молодой человек.
Вышел Чернушенко. Поднял до плеч руки, как-то напрягся и резко стегнул правой рукой по воздуху. Хор грянул. Грянул и оркестр. Это было, говоря высоким стилем, слиянное неслияние. Они вели одну мелодию, но каждый по-своему. Четкие, рубленые фразы латыни, ритм гремящих ударных, немыслимая высота скрипок – нет, не описать. Хотелось одного: чтоб это не кончалось, чтоб все это замерло в звучащем состоянии, чтоб ночь не сменила этого вечера. Чтоб мы прямо вмерзли, впаялись, вросли в свои кресла. Я не заметил даже, как положил горячую ладонь на ее, тоже горячую руку.
Но как непроизвольно я положил свою руку на ее, так произвольно она освободилась от прикосновения. Больше я не посмел забываться. Музыка продолжалась, хор садился и вставал, солисты сменялись, я все надеялся, что будет повторение мощного начала. Да, оно повторилось в конце. Эта согласованность голосов и музыки, угадавшая ритм сердца и дыхания, была бы невозможна для долгого звучания, она бы обессилила и зал, и сцену, все бы заумирали. Но и очень не хотелось, чтобы это уже было окончанием всего вечера.
Закончилось. Дирижер поклонился и быстро ушел. Гремел уже зал. Хотя я заметил Саше, что в Москве бы хлопали дольше. Хлопки бы перешли в овацию, все бы встали.
– Холодный ваш город, "в этот город торговли небеса не сойдут".
– Жестоко, Александр Васильевич. Я Блока очень любила, но вот это описание Божьего храма, в котором он тайком к заплеванному полу горячим прикасается лбом... Где он увидел в православной церкви заплеванный пол?
Мне на это нечего было сказать. Капелла пустела быстрее, чем зал симпозиума.
– Вы в раздевалку? – спросил я.
– Нет, я в служебной раздевалась.
– А-а...
Музыка, помимо всяких слов, билась в памяти слуха. Кляня себя за внезапную робость, я дошел с Сашей до лестницы. Тут мы и простились. Второй раз за день.
А дальше? Что дальше? Притащился в гостиницу, взял в буфете горького пива "Балтика". "Балтик" было несколько номеров, но я сказал: "Мне любой". Мне такой и дали, посмотрев как на дурака. Кем я, собственно, и был. Разве не дурак – упустил девушку. Кто она? Сколько лет? Замужем? Теперь-то зачем это знать? В этих туманах петербургских все испаряется навсегда. К утру забуду, говорил я себе. И на науку наплюю с колокольни Ивана Великого. И вообще в Сибирь уеду.
Потащился на вокзал. По дороге вспомнил, что забыл все, что выложил на подзеркальник в ванной, всякие мужские причиндалы. "И на это плевать". Хотя тут же вспомнил примету, что за забытым возвращаются.
В вагоне, выложив деньги за постель и билет на столик, заполз на верхнее место, сильно надеясь на объятия Морфея. Нет, сегодня все от меня уходило: девушка, вещи, сон. Я так ворочался, что стало неловко перед соседями, и я потихоньку соскочил на пол и вышел. Дорожка в ту часть вагона, которая как бы ни убегала от Питера вместе с вагоном, все-таки оставалась к нему ближе, и я пошел по ней. Так бы все шел и шел, подумал я. Да что же это такое! Я же взрослый человек – школу окончил, в армии отслужил, институт прошел, скоро диссертацию сляпаю, а не могу элементарно уснуть. После беспокойной ночи в поезде, после длиннющего дня. И не сплю. Ладно ли со мной? Неладно, отвечал я себе. Я прижался лбом к холоду стекла. Проносились и ударяли по глазам прожектора маленьких станций. Я сильно-сильно зажмурился и все вспоминал ее. Где там! Только как единственная милость вспоминался упругий, как порывы ветра, мотив вступления к музыке Орфа. И еще ее тихий, доверчивый, я не осмелился даже мысленно произнести – ласковый взгляд. Но в какой миг он был: у собора, в фойе симпозиума, в Капелле, – я не помнил...
Явился к обеду в наш философско-социологический коллектив. Встретил своего умного научрука Эдуарда Федоровича.
– Хорошо принимали? – спросил он, вглядываясь. – И сам принимал?
– Ни синь порох, ни боже мой, – отвечал я.
– Да уж ладно, видно же. Ну, делись привезенным.
– Эдуард Федорович, не только слова, слова, слова, но уже просто бессловесная, бессвязная болтовня. Болтают, болтают и болтают.
– А где сейчас не болтают? – хладнокровно отвечал Эдуард Федорович. – Сейчас в мире два состояния: или болтают, или стреляют. Выступал?
– Нет. С чем? Перед кем?
– Гордыня, юноша. Сеять надо везде, и в тернии, и при дороге.
– Эдуард Федорович, я все как-то не осмеливался спросить: мы на кого работаем?
– Так ставишь вопрос... – Эдуард Федорович закурил и скребанул черную седеющую бородку. – По идее – на того, кто платит зарплату. Но так как нам платят зарплату те, кого мы б желали сковырнуть, то будем утешать себя мыслию, что мы работаем на Россию, на возвращение ее имперского сознания – раз, и второе: платят они нам не из своего кармана, а из народного. Вывод: мы работаем на русский народ. Утешает? Видишь перспективы, далегляды, говоря по-белорусски? Диссертация твоя должна быть проста, как воды глоток.
– Но необходима ли она, как воды глоток?
– Всенепременно: мы ходим в пустыне всезнания и незнания одновременно. Мир знает все больше и не знает все больше. Раздвигание границ знания бессмысленно, обречено, что доказано тупиками всех систем и цивилизаций. Социализмом обольщаться не будем, капитализм – зверь, который подыхает от перебора в пище. Биржевые клизмы – средство слабое и всегда краткое. Америка обречена, ибо тип мышления человека становится придаточным к машине. Жива в мире только Россия. Мы видим, что в мире все перепробовано, все пути к счастью: системы, конституции, парламенты. Борьба за свободу всегда кровава, ведет к следующей борьбе, свобода – это и бзик, и мираж. Вера, религия делает человека свободным. Только она. Чего ради я тебя гоняю по всяким болтологиям? Чтоб тебя от них стошнило.
– Уже.
– Отлично. Садись, молоти текстовую массу. Так и пиши: вы, интеллигенты, захребетники народные, сколько еще будете вашей болтовней вызывать кровь? Мы же договорились: ты строишь две пирамиды человеческого открытия мира, поиска истины, создания жизненного идеала. Одна пирамида – обезбоженного сознания, полная гордыни, псевдооткрытий, изобретений велосипедов, ведущая к озлоблению и разочарованию, так как рядом созидаются тьмы и тьмы других пирамид со своими идеалами. Все доказывают, что их идеал найкращий, вот тут и кровь. И второе построение: когда идеал известен – Иисус Христос, когда истина ясна с самого начала, то человек не тычется в поисках смысла жизни, а живет и спасает душу. Ибо только душа ценна, все остальное тлен. Такому сознанию нужна монархия, ибо только она обеспечивает союз неба и земли. Попутно скажешь, что выборная власть, которая сейчас, разоряет и ссорит людей, а наследственная обогащает и сплачивает. – Эдуард Федорович поискал, куда бросить сигарету, и нашел ей место в подставке у цветка. – Не думаю, что мне долго удастся демократов в дураках держать. У них кроме хватательных рефлексов развито также чутье на опасность. Мы же отказались готовить конференцию "Демократия как мировой процесс", они, думаю, не забыли наше предложение работать по теме "Российская демократия как следствие партократии и причина бедствий России". Бежать им всем некуда, они будут тут держать оборону.
Я уселся за компьютер. Ну, загружайся, говорил я, тыча в кнопки. Компьютер, натосковавшись за два дня разлуки, довольно урчал и попискивал. Я набрал: девушка, женщина, Капелла, трибуна, музыка, собор, Северная Венеция, Собчаковка, Северная Пальмира, Петроград, Питер, Санкт-Петербург, каналы, Нева, ранняя весна, грудной голос, взгляд, рука, разлука, надежда. Потом ткнул в кнопку «сумма-суммарум» – что же у меня получилось, что сие значит? Компьютер, в отличие от меня, знал дело туго. Написал: Поставьте задачу, введите дополнительные данные. «Расшибу я тебя когда-нибудь», – сказал я компьютеру и заказал ему шахматы, вторую категорию трудности. То есть я заранее знал, что проиграю. Вскоре я остался с одним королем и уныло бегал от его короля плюс его же коня. Я знал, что он все равно тупо и методично загонит меня, и просил ничью. Он не соглашался. Я сбросил шахматы, вывел на экран детскую игру. В ней я разобрался моментально, и мне даже интересно было, куда это так рвется мой герой, разбрасывая налево и направо соперников, круша каменные стены. Оказалось, рвется к призовой сумме очков.
Еще же симпозиум идет, думал я. Если она участник, то придет же. Скажу Эдику – надо зарядиться социальным оптимизмом и чувством оскорбленного русского достоинства, и к ночи на поезд, а?
Ой, думал я, ну приеду, ну найду, ну и что? Поднимет недоуменно брови, взмахнет ресницами, остановит вопросительный взгляд. "Идемте в Капеллу". Ну снова пришли, ну прослушали, и что? Она же замужем. Стоп! Если она замужем, то она же, православная, непременно венчана, то есть у нее же непременно кольцо. Я напрягся, вспоминая, есть у нее кольцо, было ли на руке? Она сидела справа. То есть... то есть я не помнил про кольцо. Стоп! Я же знаю главное – Александра Григорьевна Резвецова. Я рассуждал, а сам уже звонил: восемь – гудок – восемьсот двенадцать ноль девять. Не сразу, но дозвонился. "Справка платная. Будете заказывать?" – "Еще бы!" – "Номер телефона, адрес". Я продиктовал, не испытывая ни малейшего укола совести, что мой личный интерес будет оплачивать контора. "Вам позвонят". Я положил трубку и сообразил, что позвонит-то она в своем городе. Я снова стал накручивать, снова дозвонился. Уже другой девушке объяснил, что я из Москвы. "Я приеду, я заплачу". Со мной и разговаривать не стали.
– Эдуард Федорович, – я пришел к нему в кабинет, он что-то диктовал, гуляя, Юлия, сидя, записывала. – У вас есть знакомые в северной столице?
– Даже два. Оба очень приличные, оба Глеба. Телефоны... – Он продиктовал и даже не спросил, зачем мне нужны его знакомые. – Ну чего, строчишь?
– Вдохновения нет.
– Какое тебе вдохновение? Суворов! Молод, силен. Это мне надо вдохновение, так? Так, Юлия?
Юлия дернула плечиком.
– Эдуард Федорович, а можно я еще поеду в Ленинград, в Петербург, в общем. Можно?
– Ты закрой глаза и ткни пальцем в карту России – и поезжай, куда ткнулся. Мне всегда приятно объяснять дуракам демократам, что институт наш широко охватывает регионы...
Золотой у меня руководитель, думал я, который раз вынуждая телефон пробиваться на северо-запад. Дозвонился.
– Адрес и телефон для Эдика? – уточнил один из Глебов.
Через пять минут я знал номер телефона. Через шесть я звонил по нему.
– Александра Григорьевна скоро будет, – ответил мне женский голос. – Что ей передать?
Я растерялся и молчал. Женщина положила трубку.
Ура, ура и еще раз ура, говорил я себе. Никогда не было у меня более плодотворного дня, чем сегодняшний. Все! Домой! Мыться, бриться и на вокзал. Приеду, явлюсь, брошусь в ноги.
Мысль, терзавшая меня, замужем ли она, должна была быть решена до отъезда. Я пошел купил коробку конфет и привел в свой кабинет секретаршу Юлию. Я звал ее Мальвиной, так она была бела, воздушна, миниатюрна.
– Юль, взятка вперед. Я набираю телефон, даю тебе трубку, ты щебечешь, ты спрашиваешь Сашу, школьную подругу, тебя не было в России три года, ты была замужем за дипломатом, у тебя была прислуга негритянка, щебечи, что ты просто уже и не понимаешь, как это можно жить без прислуги, без личного шофера. Но главное – мимоходом спросишь: а что, Саш, замужем ты, наверное, уже, конечно, или как?
– Лед тронулся, Александр Васильевич? Или вы тронулись?
– "Лед на Фонтанке и лед на Неве, – я набирал межгород, – всюду родные и милые лица, голубоглазые в большинстве..." – Пошел гудок. Сняли трубку. – Держи.
– Ой, здравствуйте, – сказала Юля. – Я вот это... из тайги вышла, три года с геологами ходила. Мне Сашу. Саша? Ты? Я одноклассница твоя. Саш, тут все интересуются – ты замужем? Я-то? Да ты уже не помнишь. Я вся такая из себя... Я-то? Я-то Серафима, а ты замужем? Я тебя спрашиваю. – Юля воззрилась на меня и сообщила: – Я бы вам не советовала с такими нервными дело иметь. – Она протянула трубку, в ней слышались частые прощальные гудки. – Возьмите обратно коробку, я не заработала, ей отвезите. И успокойтесь, она не замужем, с таким-то голосом!
Юля вышла. А я побрел к начальству.
– Эдуард Федорович, можно я уйду пораньше?
– Ты вообще мог не приходить. В моем подразделении сотрудники должны являться только в дни получки и в дни защиты своих диссертаций, такая вам везуха под моим мудрым и чутким руководством.
– Поеду я в Петербург.
– Валяй. Да, заметь на полях и развей мысль: материя множится, дух собирает. В этой мысли ключ ко всему. Материя сильна, плодовита, нахальна, всеядна, но зато смертна. А дух что? Бессмертен, вечен, единственен. Философы, молодой человек, еще и не являлись в мир. Были не философы, а рабы своих идей. Идея, кстати, тяготеет к материальности, идея нетерпелива, даже агрессивна. А дух делает свободным от материи. Именно так!
– Вот вам к чаю, – сказал я, продвигая вперед коробку с конфетами.
– За это хвалю. Беря в рассуждение мое неприятие чая, я замечаю, что от чаю я скучаю, и по этому случаю я выпью что-то вместо чаю. Но чего? Сбегаешь?
Куда денешься, сбегал. Начальство просит. Мне всегда было интересно и полезно слушать Эдика, но тут я чего-то загас. Он заметил.
– Ты чего-то завис. Сам или кто подвесил?
– Эдуард Федорович, – решился я спросить, – можно не по теме?
– Даже нужно. Не все же умными быть.
– Вы внезапно влюблялись? С рывка, не из чего. Раз, и повело...
– А как же! Влюбляются разве по плану? То есть ты влюбился, и тебе нужно "добро" начальства для реализации единственного стоящего чувства. Любовь! – Эдуард Федорович швырнул горящую сигарету в урну и прижег новую. – Любовь! Ее уже почти не осталось: расчет, разврат, оживление инстинктов! Но – любовь, молодой коллега, любовь! Любишь – значит, женись. Тебе сколько? Скоро тридцать. Ты же отмотал полсрока умственного периода и все еще не женат. Женитьба решает участь мужчины. В женитьбе все: будущее мужчины, его место в мире, его польза для Отечества, его след на земле. Женись, благословляю! Под венец! Чтоб через десять лет семеро по лавкам. Пиши в крестные. Сидит, понимаешь! Да я бы в твои бы годы!..
Мы заметили, что урна задымилась. Эдик плеснул туда коньяку.
– Мне теперь только такие пожары устраивать. А ты? Чтоб горело все и в душе, и в жизни. В Питере встретил?
– Да.
– То есть город, значит, еще живой.
– Вовсю.
– Двигай. Копейку подбросить? Ну, смотри.
Я двинул домой. Решимость моя быстро погасла. Ну приеду. И что? Я мялся, ходил по квартире. Чувствовал себя очень одиноким. Много раз набирал номер точного времени, и красивый, совсем не казенный голос говорил, сколько именно часов, минут, даже секунд уходящих суток исполнилось. Потом звонил в справочную вокзала, узнавал о поездах. И там говорили вежливо. Но не более. А! Я еще походил по пространству комнаты, которое казалось вымершим, и набрал междугородную. Ответила она.
– Александра Григорьевна, – сказал я, бросаясь в пространство разговора, и даже не поздоровался, – это я выдумал вашу школьную подругу.
– То есть вы кого-то просили узнать, замужем ли я. Нет, не замужем. А еще какие данные вы хотите узнать?
– Еще раз простите. У меня ощущение, что я что-то не так говорил, что-то...
– Нет, почему же, вы все так говорили. Я вам благодарна за Капеллу. Я хотела тогда же вас благодарить, вышла из служебного, вас уже не было.
– Не было?! Да куда же я делся? Я там весь снег истоптал, я до поезда не знал, куда себя деть.
– Вы разве уехали? Вы из Москвы?
– Да.
– Надо же... – Она помолчала. – Я думала, вы на симпозиуме.
– Александра Григорьевна, я вернусь. Я прямо сейчас на Ленинградский. Прикажите!
– Ну что вы. В Москве теплее.
– Тогда вы приезжайте, – ляпнул я.
– У меня уроки, – ответила она. – Уроки, тетради, снова уроки, снова тетради... – Она помолчала.
– Я думал, что вы на симпозиуме.
– Не-ет, – протянула она, – зачем? Просто я прочла в газете, что этот баптист Билли выступает. Он лезет прямо в каждую щель. Довел уже! Я его устала видеть по телевизору, да и на всех афишах он. Глуп до невероятности! – Она засмеялась. – Я не осуждаю, а констатирую факт. Но никто ему не скажет...
– Да, – поддакнул я, – на мужчин надежды нет.
– Даже и не это. Тут нужен православный взгляд. Я у батюшки взяла благословение, отпросилась с уроков.
– То есть нашей встрече я обязан этому Билли. Вот спасибо ему! – Я пробовал зацепиться, тянулся, но встречного движения не ощутил.
– Ну ладно, – поставила она точку. – Все-таки вы из другого города, разоритесь. Спасибо за звонок. – Она еще помедлила.
Я должен был на что-то решиться. И не решился.
Мы простились.
Наутро я был... нет, не в Питере, на работе. Эдуард Федорович беседовал с компьютерщиком Валерой. Валера был тип русского умельца. Не было механизма, в котором бы он не разбирался. Когда ему приносили какой-то новый механизм, он оживлялся, но уже вскоре разочарованно говорил: "А, ну это семечки".
– Вот была машинка "Зингер", – говорил Валера. – Разбираешь ее – душа поет.
– Немцы, – говорил Эдуард Федорович, – протестантское отношение к сроку пребывания на земле, поручение машинам облегчить трудности бытия.
– Об людях думали, – говорил Валера.
– Об них тоже, – соглашался Эдуард Федорович.
– А эти компьютеры... – Тут Валера делал весьма презрительные жесты и даже сплевывал. – Нам-то пели: отсталые мы, отсталые. Да у нас в сельпо любая Лариса Семеновна со счетами умнее оператора этого. Я с похмелья... Федорыч! Я с похмелья или даже по пьянке, со скуки залезу, бывало, в сеть какого знакомого банка и... – Тут он снова показал жестом, но уже одобрительным по отношению своих действий. – Я мог бы их грабануть, но... не будем спешить на нары. Я просто там у них покувыркаюсь, кой-чему башку сверну. Меня же позовут ремонтировать. Скажешь – нехорошо.
– Нехорошо, – сказал Эдик. – Мое умничанье в Интернете хоть встряхивает чьи-то умственные потенции, а тут... нехорошо, Валера.
– Нехорошо, точно. А знаешь, у кого научился? У Чарли Чаплина. В фильме он учил пацана бить стекла, а сам шел и вставлял... – Он заметил меня, подал руку. – Садись. Вот Федорыч про Интернет, а я, на спор, Интернет заражу вирусом, и так заражу, что ему не прочихаться. Это легко. Все остальное трудно: бросить курить, пить... Я вообще-то, вы знаете, не пью, а лечусь, но бросить трудно. Трудно даже иной раз бриться. Подойду к зеркалу, чего, думаю, бриться. Кабы от этого поумнеть. Скоро, Сашка, как и ты, бороду отпущу. Хотя у вас, молодых, борода – пижонство, а борода должна быть принцип. Как у Федорыча... Не верите про Интернет? Заражу. И все ваши науки встанут.
– Они давно стоят, – хладнокровно отвечал Эдик. – Никто и не заметил. Тут же наплодили академий, академиков – как собак нерезаных.
– Тогда, – сунулся я, – чего ради я упираюсь? Ну напишу, ну защищусь. Кого это колышет?
– Тебя прежде всего, ибо самоутверждение в правильности своих мыслей – это единственное, что позволяет себя числить по разряду думающих существ. Запиши, Валер, и загони в Интернет.
– Федорыч, мне до твоего ума не доцарапаться. Ты проще, ты со мной как с придурком.
– Проще? Пожалуйста. Существование науки бессмысленно, пока она опирается на знания. Знания не скала, даже не фундамент, а болото. В него просядет любая научная мысль, ибо этих мыслей – как грязи. Демократы хотят удержать строй конституцией и добиваются издевательства над людьми. Закону люди уже давно не верят, но ведь от благодати бегут... Пауза, – выдержав паузу, сказал Эдик. – Еще проще о том же: законом самоутверждаются, благодатью спасаются. Но что такое благодать и почему от нее бегут? А потому, – Эдик потыкал в грудь Валере пальцами с дымящейся сигаретой, – что благодать не получают, а дают. Благодать – это надо благо дать. Отдача, милость, жертва. Есть же душа нации? Есть. Почему мы до сих пор живы? Жива душа. Лежит покойник, все есть: глаза есть – ничего не видит, уши есть – ничего не слышит, язык есть – ничего не говорит. Почему? Души нет. Где? Бог взял. А у России душа живая. Россия молчит, а сильнее Америки, которая непрерывно кричит. Кричит о чем? О том, что мало плодится дураков – потребителей ее товаров. Но деньги – категория нравственная, и спать они не дадут. Чего ж они все в проказе СПИДа, все в наркомании, убийствах, вырождении, а? С деньгами-то. Что ж не откупятся? Пауза. Платить некому. Дьявол сам платит, а Бога не купишь. Катастрофы, болезни, вымирание – следствие обезбоженности... Покажи это убедительно!
– А знаете, где еще спецы есть по компьютерам? – спросил Валера. – Есть такие умельцы, штукари – я те дам. Где? У эмвэдэшников.
– Две последних заявы для Интернета, запущу им ежа под череп, – сказал Эдик. – К вопросу о власти: власть наследственная – проявление отцовства, власть выборная – власть украденная и купленная. Дайте мне мешок золота – я буду президентом. Чего, Валер?
– А давай, Федорыч, займемся. Мне даже интересно стало. Значит, моя цель – мешок золота. Сделаем. Мне только с парнями с Петровки договориться, чтоб следствие затянули на то время, пока ты займешь Кремль. А там это дело прикроешь. Не выносить же нам зеленые в коробке, не царское это дело. Я лезу через компьютер в сейф, качаю валюту, найдем фирму для обналички.
– Мафии отстегнете, – подхватил я.
– С чего? Они своего кандидата будут впаривать, – разошелся Валера. – Меня это дело увлекает. Федорыч! Ну должно же России повезти на умного мужика. А то все хрипят, да шамкают, да трясутся от страха, что спихнут. Ехал сейчас на работу, на заборе надпись, четко так: "Борька хряк, с трона бряк". Федорыч, заметано! Забиваем козла. Сашка, разбей. – Валера схватил руку Эдика и тряс своей рукою.