Страница:
Рассказ начинался с армянской фамилии: «Тартанян холил и лелеял свои усы, он считал их естественным образованием». Предпоследний абзац заканчивался фразой: «Негодяй умер от удара в висок, как молодой опричник Кирибеевич».
Руководитель семинара предложил желающим высказаться. Начала круглолицая весноватая девица с жоржсандовской папироской в пальцах. Она похвалила дерзкую метафоричность и эффектный синтетизм языка, особо отметив штучки «собака ростом с крысу», «он лежал в клумбе, как в гробу перед выносом» и «плакат скакал на сквозняке и двух кнопках», но для сцены агонии возлюбленной, по ее мнению, Сяков пожалел красок.
Следом выступил любитель гуляша с шарфом на шее и припудренным синяком под глазом. Он отметил преступную аморальность героев истории, которые помогают кому ни попадя наставлять рога своему президенту, защитил патриота – министра внутренних дел, и заключил, что парадно безнравственную основу рассказа не спасает ни сюжетная находчивость Сякова, ни емкая афористичность стиля.
– А вы как считаете? – обратился руководитель семинара к Б.
– Я считаю по старинке – без калькулятора.
Известный шестидесятник, знавший Большую Медведицу Пера по ресторану ЦДЛа, поймал взгляд Сякова и показал ему исподтишка кулак с благосклонно оттопыренным пальцем. Руководитель семинара жест уловил.
– Друзья мои, вспомним Пушкина, – тут же предложил он. – Что может быть нравственнее сочинений господина Булгарина, говаривал Александр Сергеевич, из них мы узнаем, как непохвально лгать, красть, пьянствовать... А между тем сам Пушкин, как известно, о нравственности своих героев заботился не столь тщательно. И тем не менее именно его творчество дает нам постоянную нравственную подпитку, чего о нравственных сочинениях Булгарина сказать нельзя хотя бы уже потому, что Булгарина попросту не читают. Да... И между прочим, уже давно. – Руководитель семинара перевел дыхание, сказал, вывернув нижнюю губу: «пуф-ф», и продолжил: – Существо вопроса не в том, нравственны сами по себе герои или нет. Нравственный заряд, скажем, творчества Гоголя или Салтыкова-Щедрина состоит именно в безнравственности их героев. Существо вопроса прежде всего в авторской идее. И даже не в ней, а в самой природе его таланта, который, между прочим, есть не только стиль, но и способ мышления, вкусовые и чувственные пристрастия, характер и постоянство убеждений... Главное – способна природа автора лгать или нет. Существенно это, а не то – испугается или не испугается читатель оставить наедине с героем книги свою десятилетнюю дочь...
К концу речи Сяков был решительно оправдан. Взгляды обратились к глотающему зевок Шайтанову.
Алик важно развязал тесемки папки.
– «Развитие партеногенетических поколений трематод Филофталмус рионика». Глава третья: «Шистозомный церкариоз человека».
Дальше шаркающей поступью пошла траурная галиматья наряженной во фрак науки. Продекламировав страниц пятнадцать, Шайтанов закрыл папку, предположив, что «отрывок дает представление об уровне работы в целом».
Семинарист с припудренным синяком, нарочито глядя мимо Алика, заявил, что вещь избыточно зашифрована, читатель чувствует себя в ней как приезжий в малознакомом городе, он больше ходит, чем ездит, не доверяя своему знанию маршрутов транспорта, но все равно попадает в нужное место в обед или под выходной, что герой (здесь – это, определенно, сознание автора) гаснет под грудой «церкарий», «редий», «мирацидиев», что поиск адекватного языка заводит в тупик: семантика – в обмороке, формализм перетекает в тарабарщину.
Шайтанов своеобразно улыбался.
Шестидесятник Б., всегда имевший особый взгляд на любой очевидный предмет, заерзал на диване и сказал, что не вполне понимает, какой смысл стали вкладывать в слово «формализм». Еще куда ни шло житейское, теперь забытое, «он формалист в вопросах чести»: нечем отдать карточный долг – бах! – и пулю в висок. Здесь формализм – нечто консервативное, давно устоявшееся, неподвижное, вопреки, быть может, здравому смыслу. Тогда академизм – формализм высшей степени. В чем-то новом, только возникшем, формализма быть не может – откуда он в свежей форме? Если же называть формализмом неоправданность формы, так сказать, несоответствие действительности, то стоит сравнить искусство с действительностью буквально, то есть сравнить формально, как станет ясно, что оно всегда было насквозь условно и никогда не являлось слепком с нее. Уже не говоря о том, что искусство само – действительность. Взять, например, бесспорную фразу: «Иван Иванович подумал то-то и то-то», – это же такая условность! Почти абстракция. Кто его знает, что он там подумал...
Тут Б. посмотрел на часы и запнулся.
– Как быстро тянется время...
На поэтическом семинаре, после общего горячего обсуждения газетной публикации одного из присутствующих, Исполатев весьма умело исполнил несколько высокохудожественных рэпов. Жвачин в качестве аккомпаниатора выстукивал звуки на папке минеральной поэтессы. Между рэпами взлетал к потолку хрупкий плеск девичьих ладошек. Руководитель семинара – рыхлый и ноздреватый, с изнуренными моргающими глазами – кашлянул:
– Кхе... Ну что ж... Это выше уровня эстетического обсуждения.
Следом представил свои юношеские опыты Жвачин. Для лучшего усвоения любовную лирику Андрея следовало иллюстрировать рисунками из анатомического атласа, так глубоко проникал он в женский организм, немыслимо преувеличивая возможности мужского. Семинаристки и семинаристы краснели, как прачки, и бледнели, как мельники, скашивали глаза направо, как флейтисты, и налево, как скрипачи. «Бунтующий ноль!» – глядя в потолок, громко прошептала минеральная поэтесса.
– Пошлость и разврат – вечны, – пожав плечами, сказал Исполатев. – Они то входят в моду, то предаются осуждению, то никем не замечаются, то преследуются законом. Они существуют всегда, меняется лишь общественное к ним отношение. Пожалуй, имело бы смысл определять времена засилья пошлости как времена утончения эстетического чувства, способного пошлость выделить и назвать. Нынешнее чтение, думается мне, нами выделено и названо.
На этом обсуждение закончилось. Жвачин колебался – обижаться или нет?
В поисках соседей по номерам спустились на первый этаж, где встретили прозаиков. Вчетвером приятели направились в одичалый сад к старому корпусу. У грота с тремя античными масками и прутковским отдыхающим фонтаном сели на скамью и открыли бутылку «Рислинга».
– Вы заметили? День похож на стакан белой «Массандры», он не манит и не обещает – он свершился, – сказал Исполатев, когда все по очереди приложились к бутылке. – Так и быть, я расскажу вам о... По кислым вашим лицам я вижу, что правильно понят. Да, я буду говорить о любви! – Исполатев открыл вторую бутылку. – Впервые это случилось со мной довольно поздно – тогда я уже простился с пионерским возрастом. Представьте, я оказался настолько везуч, что первая моя любовь была взаимной.
– Не гони гусей, – сказал Жвачин. Кажется, он решил, что все-таки – обижаться. – Машка любила тебя, пока ты был рядом. Все знают об этом.
– Ты меня сбиваешь, – не особенно раздосадовался Исполатев. – Вторая моя любовь – стриженая студентка. Но она оказалась неумна – она хотела быть свободной, и ей казалось, что быть свободной – это значит быть как мужчина. И она делала все как мужчина... но, разумеется, значительно хуже. Я быстро потерял к ней интерес – ведь я уже не мог в достаточной мере дополнить ею себя, чтобы стать чем-то большим. О таком понимании любви, как стремлении к восполнению себя через другого, я написал прелестное исследование...
– Не гони гусей, – сказал Жвачин. – Ни черта ты не написал.
Исполатев недоуменно взглянул на Андрея:
– Признаться, я не закончил. Я пресек работу на фразе: «И в результате вся эта достача дает нашим нервам круто оторваться». После такого катарсиса продолжение выглядело бы жалким. Вместе с рукописью я бросил студентку. И вот пришла третья любовь – Аня... Описывать Аню – дохлый номер, друзья. Она превосходит любую живопись. Утром она так же прекрасна, как вечером, – в ней нет кошмара превращения женщины в швабру!
– Что верно, то верно, – подтвердил Жвачин.
Гнев сжал Исполатеву сердце, и кровь в его жилах потекла вспять.
– Ты не можешь этого знать! – Петр серьезно угодил Жвачину кулаком в челюсть.
Жвачин откинулся на скамейку, но тут же выпрямился.
– Отчего же, – сказал он и с силой звезданул Исполатева в ухо.
Исполатев понял, что очень хочет разбить о голову Жвачина бутылку, но не разбил, потому что мысль опередила действие и действие выглядело бы теперь неестественным.
– О чем деретесь? – Шайтанов втиснулся между.
Сознавая, что вот-вот будет подвергнут законному остракизму, Жвачин сухо извинился и гулко сомкнул рот с зеленым горлышком. Исполатев смотрел на Жвачина глазами, в которых не было человека.
Сяков с московской практичностью предложил пересчитать наличные деньги – все уже порядком издержались. Денег оказалось мало, но Сяков нашел выход: вся складчина передается ему, Сякову, с тем чтобы в зале игровых автоматов он к общей пользе показал чудеса везения, достойные Исполатева в его постпионерские годы. Затем Сяков, Жвачин и Шайтанов отправились в литфондовскую столовую есть горячие колбаски «по-ялтински». Исполатев решил отметить в канцелярии Дома командировочное удостоверение «Библейской комиссии» и спуститься в город.
«Боже святый! – говорил про себя Исполатев. – Господь Всеблагой, рожденный от Девы в Вифлееме и распятый за нас! За что такое наказание чадам Твоим – любовь?!» Он мучительно ревновал Аню и, пугаясь своих фантазий, трудно думал о другом. Он думал о таинственном топливе любви: как получается оно? откуда берется вновь, если в прошлом выгорело до зевоты? Но мысли Исполатева складывались тяжело, с одышкой, будто от рождения были стары и хворы.
У «Ореанды» на Петра внезапно налетело легкое, мерцающее блестками бижутерии создание, в котором он узнал перекрашенную в рыжий цвет Светку. Улыбка невещественно коснулась его губ, а следом Светка залепила ему весьма вещественную бизешку. Во рту у Исполатева надолго поселился вазелиновый вкус помады.
– У меня теперь вон какой крысик! – Светка кивнула на стеклянную стену «Ореанды», у которой, заслоняя собственное отражение, законченно стоял иностранец лет сорока, похожий на принца Альберта из Монако, где круглый год цветут розы и тамариксы. – Я его в феврале закадрила – он со своей выдрой приезжал в Эрмитаже оттянуться. Душная баба! Крысик мой ее теперь в Париже в госпиталь сдал. Как овдовеет, обещает жениться и подарить трикотажную фабрику.
– Ты – не женщина, ты – жесткий прессинг по всей площадке, – отирая ладонью губы, сказал Исполатев. – Муж не журит тебя за ветреность?
– Мой муж – не гордый человек, – призналась Светка. – К тому же он повесился.
– Как повесился?
– Довольно пошло – на портупее. Когда не прошел на выборах в Городскую думу. По крайней мере выяснилось, что он не делает одну и ту же глупость дважды.
– А кто делает?
– Отгадай с трех раз: белый генерал Скобелев, угандийский людоед Иди Амин Дада или Петр Исполатев, который Светку бросил – Жлю подобрал, а Жля его сейчас с каким-то пуделем по Симферополю фланирует?
– Аня уехала в Нижний сдавать зачеты – там ближайший институт, где можно заочно изучить зернистую английскую речь. – Исполатев посмотрел на календарь в циферблате часов: – До первого апреля – два с половиной дня.
– Если вру, – обиделась Светка, – пусть буду блядь, позорная для человека!
Исполатев вернулся в номер, будто выпив дегтя. Выключатель не работал в режиме включателя – электричество отдыхало в проводах. В ванной Петр на ощупь влез под холодный душ. Черное зеркало на стене не видело человека, оно отражало странный светящийся каркас, словно оплели невидимку раскаленной докрасна проволокой. Каркас двигался, поднимал то, что, должно быть, было руками, к тому, что, должно быть, было головой, вздыхал и тихо потрескивал в струях воды. Это вены Исполатева светились под кожей. В них пылала гремучая смесь – Петр был готов для ненависти.
Исполатев перекрыл кран и услышал монотонный стук в дверь номера. Завернувшись в полотенце, он босиком вышел в прихожую. Колкая щетина паласа щекотнула ступни. За дверью стоял незнакомый господин в расстегнутом сером плаще поверх серого шерстяного костюма.
– Слышал шум воды, поэтому был настойчив, – без приветствия сказал гость. – Что это вы светитесь?
Сумрак прихожей, пахнущий застарелым табачным дымом, внезапно озарился матовым сиянием лампы – дали напряжение. Гость представился следователем ялтинского ГУВД, подтвердил слова удостоверением и прошел за хозяином в комнату. Исполатев – как был, в одном полотенце, – сел в кресло, по-собачьи встряхнул мокрыми волосами и с трудом изваял на лице посильное участие.
– Дело в следующем... – С летучей подробностью оглядев комнату, сыщик, однако, существа дела не объявил, а вместо этого засорил голову Исполатева вопросами, где и как проводил тот время вчера и третьего дня, в чем, по его мнению, причина жалобы либреттиста Крестовоздвиженберга на соседей сверху и не случалось ли Петру в последнее время быть свидетелем каких-либо подозрительных действий или шумов.
Исполатев слушал порожистый ручеек южнорусской речи и, потворствуя желаниям господина, рассеянно делился впечатлениями от полета над ночным морем на слюдяных стрекозиных крыльях, наблюдениями за утонченным коварством массандровских вин, которые, видимо, и подшутили над Крестовоздвиженбергом мнимым шумом в шестьсот седьмом, подозрениями относительно владельца прогулочного катера «Леонид Брежнев» и иными замечаниями о мелочах здешней жизни.
Гость смотрел на хозяина и видел ящик лимонов.
Тут в номер вошли Сяков, Жвачин и Шайтанов и перебили речь Исполатева известием, полученным от поварих литфондовской столовой: ябеда и либреттист Крестовоздвиженберг пропал без вести – второй день не появляется к завтраку-обеду-ужину, не забрал у соседа ссуженную накануне пишмашинку, не пришел, вопреки договору с директором Дома, в блатную сауну с шашлыками и развратом, не ночевал в своем номере, и вообще со вчерашнего утра его никто не видел – вот радость-то!
Исполатев представил следователя ялтинского ГУВД. Сыщик расстроился утечкой следственных тайн и, отбросив обиняки, решительно предложил хозяевам шестьсот седьмого номера дать подписку о невыезде.
– Есть показания, что вы грозились расправиться с Крестовоздвиженбергом, – пояснил он.
– Какая подписка! – сказал Шайтанов. – Через пять дней закончится совещание и нас отсюда выселят.
– С администрацией Дома и столовой мы договоримся, – веско заявил сыщик. – Будете жить здесь, сколько потребуется следствию.
– А почему только шестьсот седьмой? – возмутился сообразительный Сяков. – Я тоже при свидетелях грозил Крестовоздвиженбергу расправой.
– А я хоть и соскучился по двум своим бабам, – сказал Жвачин, – требую взять подписку и с меня.
Следователь ничего не имел против, тем более – обнаружилось несоответствие между записью в журнале дежурной дамы и паспортом Жвачина. Объяснения, что Евгений Скорнякин – псевдоним, подозрений не рассеяли.
А.Ж. И вновь прошу: прости меня за сцену у фонтана. Я был не прав и осознал вину. Друзья мне объяснили то, что сразу сам не понял.
П.И. Прощаю всех... Что ревность? – зависти регистр, один из самых буйных – тех, что стены кирпичные, скрепленные раствором на яйце, своим звучаньем рушат... Будь спокоен, нет зависти во мне.
А.Ш. И правильно! Представь, бочонок денег у автоматов выиграл Сяков, а мне завидовать и мысли не пришло. Я рад за друга и его удачу... Тьфу!.. Это случай совсем не ваш... Забудем, словом, обиды – теперь подумать следует, как лучше капитал потратить.
А.Ж. Исчез, не дописав «Муму», сосед – и ладно. Подписка о невыезде – чудесно... Но обвинение нелепое над нами висит напрасно. Предлагаю запой протеста объявить. Что голодовки и самосожженья? – оскомина одна и никакого толку. Мы купим водки, приступом возьмем столовую, устроим баррикаду из мебели и будем пить, пока свободными нас не признают от всяких подозрений!
БМП. Следует продумать для телевиденья и прессы заявленье, плакаты, лозунги и транспаранты запасти, иначе – сочтут за хулиганов, оклевещут и в вытрезвитель отправят...
А.Ш. До сих пор против чего протестовали мы, однако?
А.Ж. Мы до сих пор готовились вот к этому – главнейшему – запою.
П.И. Запой протеста? Хм-м... А впрочем, все равно.
Столовую решили брать перед завтраком, чтобы иметь на плите запас закуски. За водкой отправились тут же, пока торгуют.
Глава 9
Не спрашивай: зачем?..
Не дай Бог увидеть русский бунт,
бессмысленный и беспощадный.
А.П.
Минут за двадцать до завтрака столовая пала без единой разбитой тарелки. Налитых, как антоновка, поварих под руки выставили наружу, в пахнущий арбузом туман. Парадные двери прижали буфетной стойкой-холодильником, рядом разложили огнетушители, двери кухонного черного хода, обитые листовым дюралем, заперли на засов. Объяснение акции, зашифрованное в манифесте «Опьянение как демонстрация независимости простейшего порядка», и наспех намалеванные плакаты «Требуем российского консула» и «В чем corpus delicti?» вывесили в окнах.
До появления директора Дома запой протеста успели объявить открытым и закусили это дело дрожащим омлетом. Грузный директор в натянутой до треска рубашке, окруженный возбужденными поварихами, попробовал было проникнуть в дверь, но засевшие внутри мерзавцы пожелали говорить через окно.
– Немедленно очистить пищеблок!
– Пока не снимут подозрение, – ответил Сяков, – мы будем пить здесь водку и закусывать...
Договорить ему не дали.
– Демарш?! Восстание рабов?! – всколыхнулся директор. – Я выселяю вас за хулиганский срыв работы столовой!
– Нас нельзя выселить, – вступил в переговоры Исполатев, – мы дали подписку о невыезде.
По-видимому, директор был в курсе, но тем не менее, не постеснявшись поварих, сказал Исполатеву дерзость, за что Шайтанов метко швырнул в него с ложки омлетом. Грубияну пришлось отступить. Вскоре к столовой потрусили литераторы. Ушли ни с чем. Около полудня технический персонал Дома творчества – слесарь, водопроводчик и плотник – во главе с тугим директором пошел на приступ бунтующей цитадели. Натиск отбили при помощи огнетушителя и совершили ответную вылазку, гася ржавой струей пыл матерящегося персонала. «Баллоны же подотчетны ж! – рыдал директор. – Мне ж теперь же еще и пожар выдумывать!» Победу отметили залпом из четырех граненых орудий.
Вскоре под окнами столовой с трепещущим носовым платком в руке показался шестидесятник Б. Парламентера впустили через кухонную, уравнивающую в притязаниях дверь.
– Господа выпивающие, уполномочен передать вам две просьбы. – Б. оглядел стол переговоров, уставленный коронованной златыми венцами «Столичной». – Первую, о прекращении запоя, сразу опускаю как малодушную. Несите с честью свой жидкий крест... А вторую прошу рассмотреть: голодный контингент хочет получить сухой паек. В кладовой есть хлеб, печенье, скумбрия в масле и прочая безделица – если вы согласны выдать продукты, то ключ у меня в кармане.
В кладовой действительно нашлась еще и «безделица» – клубничный джем, консервированная бельгийская ветчина, минеральная вода «Ессентуки №4», сливовый сок и упаковка стеклянных баночек с белковой икрой. Под пластиком упаковки сходил с ума рекламный листок: «Белковая черная зернистая икра – не только вкусный и питательный продукт, деликатесная закуска, но и эффективное немедикаментозное средство против облысения». Б. высунулся в окно и махнул носовым платком. Под окном в минуту выстроилась очередь, в конце которой что-то бубнил вылезающий из брючного пояса, как тесто из кастрюли, директор.
Кое-что отложили на закуску.
– Есть еще и третья просьба – личная, – признался Б., когда очередь убежала истреблять паек. – Возьмите меня заложником до тех пор, пока мне не надоест сидеть в залоге.
– А есть у вас рекомендательные письма? – поинтересовался Жвачин и неожиданно икнул.
Сяков сказал:
– Я за него поручаюсь. Он, как и мы, лишен пафоса.
Шайтанов сказал:
– И я за него поручаюсь. Он все-таки родом из Питера и в хорошем смысле неформальный писатель.
– У вас достойные поручители, – сказал Исполатев, наполняя для Б. стакан.
– Признаться, жутко хочется выпить, – облегченно сообщил Б. – Как вырвешься от этой чумы болотной, от этих нарциссов чернильного ручья, так сразу тянет с хорошими людьми под забором полежать.
– Чем же мы хороши? – спросил Жвачин. – Лично я – подлец каких мало.
– Это прозрачная область – в вас чувствуется отрадная праздность. Ву компране?
– Чего же не компране-то, – сказал Исполатев, – птичность небесная чувствуется, лилейность полевая...
Выпили и закусили нежным омлетом. Б. порозовел, отер усы платком и уверил, что тост за птичность не так смешон, как может показаться: его, например, удивляет привитый немцами трепет перед словом «труд» – Господь обрек человека в поте лица добывать свою горбушку, Господь наказал человека работой, работой Он отдалил его от Себя, через необходимость труда лишил подобия Себе. Существует, правда, мнение, что работа – своего рода молитва, так сказать, обращение не помыслом, но действием... Чушь – труд есть выражение недоверия Богу, есть измена божественному в себе. И безо всякой фигуры – в самом прямом смысле.
Б. с любопытством заглянул в открытую Шайтановым бельгийскую банку – шестидесятник и ветчина были одного цвета.
– Мне знакома эта тропка, – сказал Исполатев, покрывая хлеб ломтиком ветчины, ветчину – омлетом, омлет – немедикаментозным средством против облысения, – только с другого конца. Ведь Господь, собственно, трудился всего лишь шесть дней, пусть даже день Его равнялся такому вот геологическому бутерброду. И в конце каждого созидательного дня Бог смотрел на результаты труда Своего и прикидывал: да, это хорошо. Шесть раз смотрел и все с одним – хорошо ли? В настойчивом этом взгляде кроется подлянка – Господь оценивал Свои дела. Стало быть, могло выйти и нехорошо. Получается, во время работы Всевышний способен был совершить ошибку. Понимаете? Во время работы Бог отдалялся от совершенной всеблагости!