— Зандман готовит сегодня паштет! — воскликнула тетя Юлия. — Он подожжет дом с досады, если я не явлюсь к ужину!
   Тетя Юлия была под башмаком у своего хозяйственного найденыша, и об этом знал весь остров.
   Но у меня всегда было такое чувство, что ей и самой это нравится. На этот раз нам удалось ее успокоить — ведь у нее в доме ужинают поздно вечером, а до тех пор у нас еще много времени! В конце концов она согласилась посочинять вместе с нами, и я вытащил из-под дивана новый рулон обоев.
   Однако тетя Юлия настояла на том, что лично она будет писать стихи в своей красной записной книжечке: во-первых, потому, что она так привыкла, а во-вторых, потому, что ее крошечный выдвижной карандашик вряд ли может оставить сколько-нибудь заметный след на обоях, — так, во всяком случае, она утверждала. С этим мы согласились. Пусть тетя Юлия царапает своим карандашиком в записной книжечке. Да и нам останется больше простора на обоях!
   Каждому предоставлялась полная свобода писать, что ему вздумается. Но стихи должны быть обязательно про памятник — впрочем, про какой угодно. Это было единственное условие.
   Вскоре, однако, выяснилось, что не так-то просто сочинять стихи в обществе тети Юлии. Её поэтический дар был как бы сродни артистическому. Она всё время бормотала что-то себе под нос, глядела на нас, словно ища помощи и поддержки, постукивала в такт ритму по своей записной книжечке, считала на пальцах слоги и подскакивала на оттоманке, словно сидела не на чердаке, а в салоне корабля во время сильной качки. Когда я встал, чтобы подбросить угля в печку, тетя Юлия хотела было тут же затеять со мной разговор, но я, погрузившись в сочинение стихов, давал односложные ответы, и она со вздохом снова углубилась в свою красную записную книжечку.
   — Первое слово, конечно, предоставим гостье, — сказал прадедушка.
   И тетя Юлия, положив свой маленький выдвижной карандашик в футляр, стала читать:

 
Монеты с головой Нерона


 
Еще встречаются монеты:
На них тиран изображен
С венком, на голову надетым, —
Жестокий римлянин Нерон.

 

 
Не сотый год, не пятисотый
Ему проклятья шлёт молва:
«Летели головы без счета,
А на монете голова!»

 

 
Не объяснишь ни славой громкой,
Ни благодарностью — о нет! —
Что столько лет хранят потомки
Его портрет среди монет.

 

 
«Монета — как не прикарманить!»
Он сам виной такой судьбе:
Он сам портрет велел чеканить —
Бессмертье самому себе.

 

 
Он рассчитал, и хитро очень:
«В монетах всех переживешь!»
Его расчет и вправду точен:
Цена его бессмертью — грош!

 
   — Отлично, тетя Юлия! — сказал прадедушка. — Просто превосходно! Ведь вы настоящая поэтесса!
   — Только я еще не могу так быстро, как вы, — скромно заметила тетя Юлия.
   — Да что вы, тетя Юлия! Дело ведь совсем не в быстроте! — воскликнул я. — Для поэтов быстрота не имеет значения. Сочиняй хоть полчаса, хоть полгода — это все равно. Лишь бы в конце концов получилось стоящее стихотворение.
   — А ваше стихотворение, дорогая тетя Юлия, наверняка стоящее, — докончил прадедушка.
   — Только вот про героев в нём ничего нет, друзья мои!
   — Нет, есть, тетя Юлия! Оно показывает, что памятник вовсе не доказательство героизма. Верно, прадедушка?
   — Да, Малый, ты прав. Теперь хорошо бы послушать твое стихотворение. А как оно называется?
   — «Звонарь и полководец».
   — А ну-ка прочти! И я прочел:

 
Звонарь и полководец


 
Известный полководец занял город —
Вон памятник из бронзы над горой,
Но правда до людей дошла не скоро,
За что он был прославлен как герой.

 

 
Про этот город с сотней колоколен
Приказ гласил, как знаем мы теперь
(И полководец был собой доволен):
«Занять! И не считать людских потерь!»

 

 
Но низший чин какой-то осторожно
Сказал, два пальца к козырьку держа:
«Ворваться в данный город невозможно —
Ведь тут на колокольнях сторожа!

 

 
Сто звонарей стоят у них на страже,
Да и к тому ж — заведено так встарь —
Оружие хранят здесь в доме каждом.
От звонарей слыхал я. Сам звонарь».

 

 
«Что, что? Так здесь на каждой колокольне
Торчит, выходит, сторож день и ночь?
Ты сам звонарь? Совет подать изволь мне,
Как звонарей прогнать оттуда прочь!»

 

 
«Свой пост покинут звонари тогда лишь, —
С улыбкой хитрой отвечал звонарь, —
Когда в набатный колокол ударишь,
Им возвестив, что помер государь».

 

 
«Проклятье! Черт возьми! Так что ж, доколе
Теперь нам ждать? А вдруг он не помрет?
Построить дом мне тут прикажешь, что ли,
И засадить капустой огород?!»

 

 
«Нет, справимся мы здесь куда скорее, —
Сказал звонарь, — пошлите-ка меня,
И отвлеку на время звонарей я,
О мнимой смерти в колокол звоня.

 

 
Когда ж они за мною в честь кончины
В колокола согласно зазвонят,
Сапёры пусть во рвы кладут фашины,
И посылайте штурмовой отряд!» 

 

 
Ответил полководец: «Что ж, попробуй!» —
И в город звонаря отправил он.
И вот уж колокольный звон особый
Вдали раздался. Громче, громче звон!

 

 
И город полководец взял без боя —
Ещё пылала на небе заря, —
И был он горд победой и собою…
— А что ж звонарь?
— Убили звонаря!

 
   — Бедный звонарь! — сказала тетя Юлия, громко вздохнув. — Он был героем, а памятник поставили полководцу.
   — А я вот не знаю, — задумчиво возразил прадедушка, — был ли этот звонарь героем. Он помог какому-то полководцу взять какой-то город и сам при этом погиб. И ни одна живая душа о нем не вспомнит. А что ему-то было за дело до тщеславных замыслов этого полководца? Всё это совершенно его не касалось. В те времена знатные и богатые драли шкуру с бедных людей. Глупо, если бедняк помогал им. Умереть за неправое дело — не геройство.
   Тетя Юлия с ним согласилась. Как видно, она хотела ещё поговорить о героях, но, взглянув на часы, воздержалась от этого. Теперь-то уж она непременно должна идти домой, заявила она, иначе выйдет скандал с Зандманом. А скандалов она терпеть не может.
   Я проводил тетю Юлию на нижний этаж — нога моя уже не болела.
   Внизу мы чуть не столкнулись с Верховной бабушкой. Неся перед собой поднос с ужином, она выходила из кухни.
   — Они вам читали стихи? — спросила она тетю Юлию.
   — Нет, — ответила та, — я сочиняла вместе с ними!
   — Что-о?! — От удивления Верховная бабушка чуть не уронила поднос. — Вы сочиняли вместе с ними?
   — Ну да, — засмеялась тетя Юлия.
   — Про героев, тетя Юлия?
   — Да, фрау Маргарита, про героев и про памятники.
   Верховная бабушка, застывшая с подносом в руках, сама сейчас была похожа на памятник. Когда я на всякий случай взял у нее поднос, она сказала:
   — Домашние хозяйки начали заражаться от поэтов. Слыханное ли дело! Жизнь — это все-таки не собрание сочинений! Жизнь — это дело серьезное!
   — Но ведь и вам самой, как я слышала, приходилось сочинять стихи, — сказала тетя Юлия.
   — Да, но только к празднику! — объявила Верховная бабушка. — К празднику полагаются стихи. Но будни — это будни.
   — Как хорошо, что мой сын для меня готовит! — воскликнула тетя Юлия. — Я могу считать будни праздником и сочинять с поэтами! Ну, спокойной ночи!
   И прежде чем возмущённая Верховная бабушка успела ей что-либо возразить, она исчезла за дверью. Поэтому бабушка набросилась на меня.
   — Ну и нравы! — кричала она. — Ну и порядки! Изволь-ка сам отнести поднос на чердак! — И она поспешно удалилась на кухню.
   Я с удовольствием понес на чердак наш ужин. Я очень боялся, что прадедушка не сможет сам спрятать рулон.
   Но когда я вошел в каморку, обоев нигде не было видно. Только когда я сел на оттоманку и подо мной что-то зашуршало, я понял, что Старый засунул рулон под подушки. Я вынес его за дверь, чтобы Верховной бабушке легче было его найти, — зачем лишать ее тайных радостей!
   За ужином Старый сказал, что у тети Юлии несомненный поэтический дар.
   — Когда меня уже не будет, Малый, упражняйся с ней в искусстве сочинения стихов.
   — Да ты, прадедушка, до ста лет доживешь с твоей каталкой, — сказал я, — а до тех пор у нас еще много времени.
   — Никто никогда не знает, сколько у него ещё времени, Малый. Это — скажу я тебе по секрету — и делает жизнь такой увлекательной. Ну вот я и наелся. Пора, пожалуй, на боковую. Пойдём, поддержи-ка меня немного!
   Я помог прадедушке спуститься на второй этаж, и по дороге, на лестнице, он опять как бы подвел итог сегодняшнего дня:
   — Про памятники мы сегодня узнали очень много, про героев мало. В мраморе и бронзе, Малый, слишком часто прославляют мнимых героев. Те, кто совершает настоящие подвиги, не зарятся на славу. А памятник им — то, что люди вспоминают о них с благодарностью.
   Мы дошли уже до дверей прадедушкиной спальни, и он пожелал мне спокойной ночи. И я тоже пожелал ему спокойной ночи, а потом и сам пошел спать. Я еще слышал, как кто-то прокрался на чердак, и хотя не сомневался, что это Верховная бабушка, любопытствует насчет наших творений, слишком устал, чтобы подняться по лестнице и застукать ее на месте преступления.
   «Я ещё ей растолкую, что мы давно уличили ее в шпионаже», — подумал я. И закрыл глаза.


Суббота,


   в которую я, как мне кажется, совершаю героический подвиг, а дома тем временем царит суматоха. Речь здесь пойдет о выдержке и о многом другом. Здесь приводится рассказ, написанный Верховной бабушкой, и рассказ отшельника Гаспара Ленцеро из времен завоевания Мексики, а также рассказ дяди Гарри, моряка. Итак,

 
СУББОТА
   Удивительно, что люди, которые много размышляют о героях, в конце концов начинают чувствовать непреодолимое желание перейти от размышлений к делу. Может быть, это потому, что героический подвиг (о чем говорит уже само слово) заключается в действии. Конечно, очень важно, что человек до этого думал, но еще важнее — осуществить само действие, выдержать, выстоять.
   Вот и я, четырнадцатилетний «исследователь героизма», проснувшись рано утром в субботу, почувствовал непреодолимое желание совершить героический подвиг. Я решил сделать что-нибудь героическое и только потом рассказать об этом прадедушке. У меня даже был один план. Еще до завтрака я незаметно выскользнул из дому, поспешил на Виндштрассе, где жил Джонни Флотер, и просвистел под его окном наш старый условный сигнал — начало английской песенки: «Мой милый уплыл в океан…» (Мы очень ценили эту песенку за краткость — наших знаний английского языка как раз на нее хватало.)
   По необъяснимым причинам — может быть, по случаю плохой погоды — Джонни в это утро тоже проснулся раньше обычного. Он тут же открыл створку окна и спросил:
   — Ты чего? Что-нибудь случилось?
   — Я хочу сегодня спуститься вниз по тросу, Джонни, — сказал я, и в горле у меня, когда я это говорил, что-то забулькало.
   — Что-о-о?! В такой ветер? — крикнул Джонни.
   — Вот именно из-за ветра, — храбро ответил я.
   Окно захлопнулось, и через минуту Джонни, неумытый и растрепанный, стоял уже рядом со мной.
   — Пошли! — сказал он. И больше ни слова. Но для меня это прозвучало так, как если бы палач сказал приговоренному: «Разрешите пригласить вас на виселицу!» Душа у меня ушла в пятки.
   Между замыслом и выполнением геройского подвига, как я убедился в это утро, лежит глубокая пропасть, которую необходимо преодолеть. Теперь, когда я шагал рядом с Джонни навстречу ветру, то, что я задумал, представлялось мне сущим безумием.
   План мой заключался в следующем. На северной стороне острова, который в этом месте поднимался над морем метров на шестьдесят, к скале был прикреплён трос. И тот, у кого доставало на это мужества и ловкости, мог, перехватываясь, спуститься по нему на причал. Если, конечно, вообще сумеет добраться до троса. Потому что трос свисал с красной гранитной скалы метров на десять или двенадцать ниже ее вершины. Кроме того, сейчас он обледенел. Все мальчишки моего возраста мечтали о том, чтобы в самое опасное время, то есть в мороз и ветер, спуститься по тросу. Но пока ещё ни один на это не отважился.
   И вот я решился первым совершить этот головокружительный спуск. Однако, когда мы с Джонни глянули со скалы вниз и я увидел, как ужасающе далеко внизу качается трос, я потерял мужество. Мне захотелось сказать, как говорил мой прадедушка: «Ставить свою жизнь на карту без всякого смысла — это ещё не геройство!» Но мне было четырнадцать лет, и меня вдохновлял героический подвиг сам по себе, даже без смысла. А кроме того, рядом со мной стоял Джонни, словно восклицательный знак в невысказанной фразе: «А вот и слабо!»
   И я это сделал. Только не спрашивайте как. Я и сам теперь уже этого не знаю. Знаю только, что ни разу не отважился взглянуть вниз; что, прежде чем поставить ногу на уступ, тщательно ощупывал его; что хватался рукой только за тот выступ, который сначала как следует проверил, и что вдруг в руках у меня очутился верхний конец троса.
   Спуститься по нему оказалось делом менее трудным. Шерстяные перчатки, которые я, к счастью, надел, на морозе прилипали к железу, и мне приходилось всякий раз отрывать их силой. Но это не давало мне соскользнуть вниз и придавало какое-то ощущение уверенности. Так я спускался всё ниже и ниже, упираясь ногами в отвесную скалу, перехватывая руками обледенелый трос, пока не спрыгнул на осыпь у подножия скалы. Так называемый героический подвиг был уже позади, и я услышал, как Джонни Флотер наверху насвистывает: «Мой милый уплыл в океан…»
   Я махнул ему, чтобы он тоже спускался этим путём. Но он постучал пальцем по лбу и показал с помощью рук, что мы встретимся на полпути — у лестницы, ведущей с низменной части острова на возвышенность. И я, насвистывая нашу песенку, зашагал вдоль причала, о который разбивались волны. Я испытывал невероятную гордость. Мне казалось, что я чуть ли не Геракл, волокущий за собой Цербера. И я упал с облаков на землю лишь тогда, когда Джонни, дожидавшийся меня у лестницы, сказал мне:
   — На такое сумасшествие только ты один и способен! Не будь ты поэтом, наверняка бы свалился!
   Это замечание совершенно меня обескуражило. Я-то считал, что из исследователя героизма, который только выдумывает героические подвиги, я теперь превратился в настоящего героя, совершающего подвиги. А этот паренек заявляет мне в лицо, что только тот, кто сочиняет небылицы, и способен на такие дурацкие выходки. Нет, это уже верх наглости.
   — А ты попробуй спустись! — только и ответил я Джонни. И, перескакивая через ступеньки, стал поспешно подниматься по лестнице — скорее, скорее наверх, на гору, на Трафальгарштрассе, рассказать обо всем прадедушке. От волнения я даже не заметил, что впервые после того, как мне вскрыли нарыв, могу бежать бегом.
   В доме царила суматоха, и сразу по двум причинам, так что моё отсутствие за завтраком прошло почти незамеченным. В нижнем этаже дома суетилась Верховная бабушка. Прошел слух, что наш катер возвращается из Гамбурга. Ян Янсен утверждал, что еле заметная точка на горизонте — это и есть наш «Островитянин». Поэтому я, стараясь не попадаться на глаза бабушке, взял себе на кухне бутерброд с колбасой и поспешно удалился на чердак к прадедушке.
   Но и Старый был вне себя от волнения, правда совсем по иной причине. Он размахивал рулоном обоев — нарисованные на нем лиловые розы никогда ещё так не бросались мне в глаза — и кричал:
   — Мир перевернулся, Малый! Я вообще больше ничего не понимаю! Твоя Верховная бабушка пишет рассказы на оборотной стороне обоев! Ну, что ты скажешь?
   Сначала я вообще ничего не сказал, но мои собственные переживания по поводу Джонни Флотера и троса как-то поблекли. Потом я спокойно спросил:
   — А почему, собственно, Верховная бабушка не может написать рассказа на обоях, прадедушка?
   — Почему, Малый? — возмущенно крикнул Старый. — Потому что это значило бы, что мир трещит по швам. Когда мы, поэты, портим обои своими стихами, мы делаем это на свой страх и риск. Это, так сказать, наше поэтическое сумасбродство. Но Верховные бабушки, которые призваны заботиться о благопристойности и порядке, обязаны протестовать против такого использования обоев! Это их прямая обязанность, Малый! А иначе кто же будет поддерживать порядок? Уж не мы ли, поэты? Этого ещё не хватало!
   Старый с трудом перевел дух, и я сказал, стараясь его успокоить:
   — Верховная бабушка ведь давно уже знает, что мы исписываем её обои, прадедушка, а все не заявляет протеста!
   — Но я-то думал, Малый, что она терпит это с крайним неодобрением. Мне и в голову не приходило, что она станет нашей соучастницей. Нет, это никуда не годится. Должен же хоть один человек в доме придерживаться каких-то правил. До чего мы докатимся, если домашние хозяйки станут подражать поэтам? Куда мы полетим?
   — В бездну, прадедушка!
   — Вот именно, Малый! Случай с обоями требует разъяснения, иначе я отказываюсь понимать, что происходит.
   Обои, исписанные Верховной бабушкой, настолько разволновали Старого, что я попробовал успокоить его, высказав одно предположение. Должно быть, обои, сложенные здесь, на чердаке, отвергнуты бабушкой и вовсе не предназначены для столовой, как мы думали раньше.
   — Исписывать забракованные обои, — сказал я, — вовсе не противоречит правилам.
   Это замечание неожиданно успокоило прадедушку. Он сказал почти весело:
   — Художник Зингер (между прочим, его дочка Кармен тоже сочиняет стихи!) приносил вчера альбом с образцами обоев. А зачем может понадобиться такой альбом?
   — Чтобы выбрать новые обои, прадедушка!
   — Вот именно, Малый. Мне даже кажется… — Старый сказал это чуть ли не с блаженной улыбкой, — мне кажется, что ты прав и что здесь, на чердаке, лежат забракованные обои. — И с торжествующим видом он закончил: — Приличие и порядок восстановлены на Трафальгарштрассе! Так разреши же прочесть тебе рассказ, который написала твоя Верховная бабушка на забракованных обоях.
   Он с удовлетворением развернул на столе рулон с фиолетовыми розами и начал читать:

 

РАССКАЗ ПРО ЖЕЛЕЗНОГО ЩЕЛКУНА
   Вечером, прежде чем пойти спать, хорошая хозяйка всегда окидывает взглядом комнату.
   Дети уже лежали в постели, а отец был в гостях у соседей. Подметая, мать нашла на полу несколько закатившихся орехов и бросила их в выдвижной ящик стола. Потом она положила туда же щипцы для орехов — старого железного Щелкуна и, задвинув ящик, вышла из комнаты.
   — Вот и еще один день прошел, — со вздохом облегчения сказала она, закрывая за собой дверь.
   В комнате стало тихо, в ящике тоже. Старый Щелкун отдыхал от своей утомительной деятельности, орехи клевали носом. В самом дальнем углу ящика лежал крупный орех Грека, конечно грецкий. А рядом, подкатившись к нему под бок, орех поменьше, Креха. Были они с одной ветки, а значит, братья.
   — Ну и вечер выдался, — пробормотал Грека, — чуть не раскололи! В последнюю минуту кое-как откатился в сторону!
   — Вот меня расколоть не так-то просто! — похвастал Креха. — Я крепкий орешек! Мал да удал! Наверняка меня съедят в последнюю очередь.
   Но тут они оба умолкли. Все орехи испуганно прислушались.
   — Что это там за скрип? — спросил лесной орешек по имени Мышонок.
   — Щелкунище скрежещет зубами, — ответил Лягушонок, его двоюродный брат с соседней ветки.
   Орехи снова прислушались.
   И скрип повторился. Теперь уже ни у кого не оставалось сомнений — Щелкун точил зубы. Он разевал железную пасть, с лязгом захлопывал ее и бормотал себе под нос:
   — В полночь, если только буду жив, расщёлкаю все орехи в этом ящике. Сотру в порошок!.. У-у-ух, как зубы чешутся!
   Нетрудно себе представить, как тряслись орехи, слушая эти речи. Было уже без десяти двенадцать. Еще десять минут — и Щелкунище, это страшилище, всех их расколет!
   Испуганно прислушивались они к тиканью часов, стоящих в углу. Мышонок и Лягушонок шмыгали носом.
   Только орех Грека, как всегда, не поддавался панике. Он спокойно обдумывал, как спастись от Щелкуна. И вот ему пришла в голову счастливая мысль.
   — Братья, родственники и друзья — лесные орехи! — проговорил он вполголоса. — У меня есть одна идея. Ну-ка, подкатывайтесь поближе! А то как бы нас не услышал железный скрипун!
   Орехи покатились в тот угол, где лежал орех Грека. Каждый торопился, как мог. До двенадцати оставалось всего две минуты.
   И орех Грека объяснил всем собравшимся в этом углу свой план.
   — Когда пробьёт двенадцать, — сказал он, — мы все вместе с разбегу подкатимся к передней стенке ящика, и ящик откроется!..
   Орехи ликовали и подпрыгивали.
   — Блестящая идея! — шуршали они на все лады.
   Но орех Грека остановил их:
   — Тише! Выслушайте меня сначала! Когда ящик откроется, мы все выпрыгнем на пол, раскатимся по всем уголкам и закоулкам и притаимся. Понятно?
   — Да-а-а-а! — прокатилось по ящику. И лесные, и грецкие орехи откатывались назад, чтобы взять разбег.
   Щелкун ничего этого не слышал. Он был стар и туговат на ухо, как многие старики. В ожидании, когда пробьёт двенадцать, он скрежетал и время от времени щелкал зубами.
   И вот до двенадцати осталось всего четыре секунды. Три секунды, две секунды, одна — и раздался бой часов, стоящих в углу.
   — Так-с, — проскрипел Щелкун, — сейчас я им покажу! — И раскрыл свою железную пасть.
   Но вдруг что-то с тарахтеньем и грохотом покатилось, полетело кувырком, сразу со всех сторон, рядом с ним и прямо через него — он и понять не мог, что тут творится. Когда же он снова пришёл в себя и стал растерянно озираться по сторонам, то увидел, что остался совсем один в ящике. Орехи, попрыгав на пол, скакали по комнате, выбирая уголки и закоулки для пряток, да еще выкрикивали хором дразнилку:

 
Эй, Щелкун,
Железный скрипун,
Иди-ка! Ищи-ка!
А ну-ка раскуси-ка!

 
   Наконец все орехи попрятались — кто под диван, кто под шкаф, кто в часы, кто в вазу, кто в цветочный горшок, кто в стакан, — и снова наступила тишина.
   — Проклятый сброд! — проскрипел Щелкун. — И куда они все подевались? А какая темнота! Хоть глаз выколи! Постойте, уж я до вас доберусь! Уж я вас расщёлкаю! Клянусь моей железной челюстью!
   И, расставив свои несгибаемые железные ноги, он прыгнул вниз, на пол, и зашагал железной поступью к дивану.
   Мышонок и Лягушонок, лесные орешки, притаившиеся под диваном в самом темном уголке, думали, что сердце у них вот-вот выскочит из скорлупки.
   — Идет! — шепнул Мышонок.
   — Слышу! — шепнул Лягушонок.
   И они откатились как можно дальше.
   Разъяренный Щелкун зашагал было на своих несгибаемых железных ногах вслед за ними — да разве их поймаешь!
   Шагая мимо часов, стоящих в углу, он вдруг споткнулся о грецкий орех Греку, но тот тут же скакнул в деревянный домик, где жили часы.
   — Попался! — рявкнул Щелкунище и, погнавшись за Грекой, прыгнул с разбегу прямо в часы.
   Зазвенело стекло. Часы от страха громко пробили два раза… Но орех Грека успел уже выкатиться из деревянного домика. Зато железному скрипуну здорово досталось от маятника! Раз-два, раз-два, раз-два — удары так и сыпались!
   Завывая от злости, Щелкун то вставал, то падал, опять вставал и снова падал — удары так и сыпались! Наконец ему кое-как удалось выбраться из часов. С гудящей головой он еле-еле доплелся до ковра и, упав на него, растянулся без сил.
   Вот уж обрадовались орехи! Вот уж хохотали и тарахтели! И даже снова запели хором свою дразнилку:

 
Эй, Щелкун
Голова-чугун,
Поди-ка найди-ка!
А ну-ка раскуси-ка!

 
   И тут железного Щелкуна охватило такое бешенство, что он начал кидаться из стороны в сторону: то под шкаф, то под стол, то на швейную машину, то на окно, — везде ему чудилось перекатывание и похохатывание.
   Но, погнавшись за Грекой по подоконнику открытого окна, он вдруг оступился, подпрыгнул и кувырнулся вниз головой прямо в сад.
   — Падаю! — только и успел он еще крикнуть, неизвестно зачем. И исчез.
   Орехи от радости так и заскакали по комнате! Но тут часы пробили один раз. Час, когда все вещи оживают, прошел. Катающаяся взад и вперед по комнате веселая компания снова превратилась в орехи, разбросанные по полу.
   Как раз в эту минуту отец возвратился домой от соседей.
   — Вот как? — удивился он, остановившись на пороге. — Ящик открыт, орехи на полу?
   И, собрав орехи, бросил их в ящик — он был большой любитель порядка. Но тут он увидел дыру в стеклянной дверце часов и, пробормотав что-то насчет озорников, которым давно пора надрать уши, зевнул и вышел из комнаты.
   Орехи опять собрались все вместе в темном ящике стола. Они медленно раскатывались по своим углам, позевывая и желая друг другу спокойной ночи. И наконец притихли и уснули.
   Только старый Щелкун не мог уснуть в эту ночь. Он лежал в саду на холодной земле и скрипел:
   — В такой сырости наверняка схватишь ржавматизм! Вот в левой ноге уже начинается! Эх, лежал бы я лучше спокойно в тёмном ящике!
   Потом началась гроза — дождь хлестал и барабанил по крыше, ветер выл и свистел. Через несколько дней Щелкун совсем заржавел, зубы его притупились, и когда отец нашёл его под окном, ему пришлось выбросить ржавого скрипуна в помойку. Он и теперь ещё там лежит и скрипит с утра до вечера, что ржавматизм совсем его замучил.

 
   Прадедушка свернул в трубку обои с лиловыми розами, а я сказал:
   — Вот так герои у Верховной бабушки — орехи, одурачившие старого Щелкуна! Тогда уж я герой из героев!