— Ты? — удивился Старый. — Как так? Какие же героические подвиги ты совершил?
   Наконец-то я мог рассказать ему о моем героическом подвиге! Я описывал, как спускался вниз со сколы по обледенелому тросу, но почему-то уже не с тем вдохновением и подъемом, который чувствовал там, на берегу моря, а, скорее, деловито; и все-таки так, что мой рассказ, как мне казалось, должен был произвести впечатление.
   Но я ошибся. Выслушав его до конца, прадедушка чуть ли не разозлился.
   — Может быть, Малый, — сказал он, — благодаря этому карабканью ты и приобрел кой-какой жизненный опыт. По крайней мере, на собственной шкуре испытал, как велика пропасть между благим намерением и самим делом. Но, — и теперь он сказал как раз то, чего я ждал все время, — но ставить свою жизнь на карту без всякого смысла — это ещё не значит быть героем! Верь не верь, Малый, а орех Грека куда больше похож на героя, чем ты! Скольким орехам продлил он короткий век своей смелой выдумкой и присутствием духа!
   Я вздохнул и признался, что Джонни Флотер тоже не считает мой подвиг геройством. Говорит, что это просто поэтическое сумасбродство.
   С этим прадедушка тут же согласился.
   — Не такой уж мудрец твой Джонни Флотер, — сказал он, — но, когда дойдет до дела, он, может, еще окажется куда нужнее, чем мы оба, вместе взятые. Вот как оно бывает с мужеством и геройством!
   Я недолго предавался унынию — на чердаке, к нашему удивлению, вдруг появился сам Джонни Флотер.
   — Ваш катер подходит, — сказал он. — Можно, я разнесу накладные? Вы ведь небось сочинять будете?
   Я великодушно разрешил ему это, хотя и знал, что теряю немало.
   Он хотел было тут же броситься к двери, но прадедушка окликнул его:
   — Скажи-ка, Джонни, почему ты все-таки не удержал Малого? А если бы он сорвался, разбился…
   Джонни побледнел и пробормотал, запинаясь:
   — Я… я… я и сам не верил, что Малый станет спускаться. Я, наверно, сам ещё больше его передрейфил. Когда он спрыгнул на землю, у меня гора с плечей свалилась.
   — С плеч, Джонни, — поправил Старый.
   — Чего?
   — Надо говорить «с плеч свалилась», Джонни, а не «с плечей»!
   — А-а-а! Извиняюсь! Ну ладно, я пошел!
   Явно смущенный, Джонни снова направился к двери, и, когда дверь за ним затворилась, прадедушка сказал:
   — Смешной народ люди, Малый! И все-таки ничего нет на свете интереснее людей.
   Потом мы с ним решили разобраться в том, какую роль в героическом подвиге играют выдержка и упорство. И написать об этом.
   — Гляди-ка, Малый, — сказал прадедушка, — мы с тобой перебрали немало всяких качеств, которые отличают героев; но только на примере клоуна Пепе поняли, сколько выдержки и терпения требует настоящий героический поступок. А легко ли было маленьким орешкам час битый увертываться от Щелкуна, гонявшегося за ними с раскрытой пастью! Или, уж так и быть, возьмем хоть этот твой дурацкий трос. Как долго пришлось тебе спускаться вниз, с трудом перехватывая его руками! Если уж это поступок героический, то главное в нем — выдержка. Понятно?
   — Конечно, понятно, — не без гордости ответил я. — Ведь это я сам выдержал.
   — Скажи, пожалуйста, этот пострел еще и задается! — вздохнул прадедушка. Потом задумался и сказал: — Я помню одну историю про выдержку, Малый. Действие происходит в давние времена в Мексике. Ты знаешь что-нибудь о завоевании Мексики?
   — Знаю, что оно продолжалось с 1519 по 1521 год, прадедушка, и что это была одна из самых кровавых войн во всей мировой истории.
   — Верно, Малый. А один из самых кровавых дней в этой войне — резня при Чолуле. Описал ее некий Гаспар Ленцеро, ставший потом отшельником. Я буду рассказывать тебе все так, будто я сам и есть этот отшельник и диктую мой рассказ, а кто-то его записывает. Ну, слушай!
   Медленно и задумчиво, осторожно подбирая слова, прадедушка начал свое повествование:

 
РАССКАЗ ГАСПАРА ЛЕНЦЕРО
   Зовут меня Гаспар Ленцеро. Я живу отшельником в самой дикой и пустынной части Мексики, где растут только кактусы. Плоды опунции — моя единственная пища. Жилищем мне служит пещера. Я хочу моей жизнью искупить хотя бы малую часть того зла, которое причинили индейцам мои земляки, пришедшие сюда под предводительством полководца Кортеса[11]. Я хочу поведать о том, что произошло в городе Чолуле, чтобы весть об этом дошла до потомков.
   Когда мы прибыли в Чолулу, старейшины города встретили нас со всевозможными почестями и, по велению верховного жреца, разместили в храме и его подсобных помещениях, окружающих большой мощеный двор. Многие жители города покинули его пределы. Мы знали по опыту, что это плохой знак. Но никаких точных сведений о коварных планах населения у нас не было. Это было мне достоверно известно потому, что один из приближенных Кортеса, пользовавшихся его доверием, был моим другом. Он рассказал мне, что слухи о тайном нападении, якобы замышляемом индейцами, не подтвердил ни один из наших разведчиков.
   Поэтому я был очень удивлен, когда на следующий день у нас в лагере был отдан приказ проверить оружие: копья, мечи, аркебузы — и находиться в полной боевой готовности.
   По счастливому случаю я остался наблюдателем и не стал участником страшной резни. Мне было приказано держаться поблизости от генерала Кортеса и выполнять обязанности связного. Кортес стоял на крыше храма и смотрел вниз во двор, где собралась огромная толпа местных жителей в ожидании его приказа. По свидетельству самого Кортеса, их было две тысячи. Почтенный летописец Лас Касас говорит, однако, о пяти-шести тысячах, и я более склонен верить ему. Ибо когда я глянул вниз, то увидел необозримое море голов: люди с мешками за спиной, в которых находился скудный запас провизии, стояли или сидели на земле, скрестив ноги, и, ничего не подозревая, беседовали друг с другом.
   Очевидно предполагая, что их позвали сюда для переноса каких-то тяжестей, они пришли без всякого оружия, некоторые даже полуголые. Это было мирное зрелище, а отсюда, с крыши, тем более мирное, потому что, переводя взгляд с толпы на город, я видел его прекрасные строения и многочисленные башни, а дальше, за ними, кукурузные поля и бесконечные вишневые сады, залитые солнцем.
   Меня бросило в дрожь, когда внезапно раздался пушечный выстрел и наши солдаты начали стрелять с крыши в толпу индейцев, собравшихся перед храмом. Сотни из них умирали с открытым ртом, словно не в силах поверить в то, что произошло. Уцелевшие стали кричать, молить о пощаде. Я в ужасе смотрел на Кортеса, стоявшего на краю крыши и глядевшего вниз, во двор, с таким выражением, будто он наблюдает за игрой в шахматы.
   Но самое худшее было впереди. Когда замолчали аркебузы, наши солдаты ворвались во двор с ножами и мечами и принялись колоть и рубить безоружных индейцев, оставшихся в живых.
   Зрелище это было настолько страшным, что я отвел глаза и снова уставился на Кортеса.
   Широкое лицо его с низким лбом потемнело, ноздри раздувались, губы были плотно сжаты, кожаный жилет расстегнут — ему не хватало воздуха.
   Там, внизу, по его приказу убивали и убивали людей. Испанцы, не зная пощады, орудовали во дворе, залитом кровью. Стоило раненому индейцу выбраться из-под горы трупов, как он тут же погибал от удара ножа. Предсмертные крики и стоны оглашали воздух.
   Вдруг в пустых глазах Кортеса блеснуло любопытство. Я невольно последовал за его взглядом и увидел, что один из наших солдат, молодой парень из Кастилии, по имени Энрико де Кастильо Бетанкор, бросив свой меч, крепко обхватил обеими руками молодого индейца, как бы стараясь его защитить. И в ту же минуту я услышал, как он крикнул, обращаясь к полководцу:
   — Он спас мне жизнь! Пощадите его!
   Оба юноши, не отрывая взгляда, смотрели вверх, на крышу, а наши солдаты, как это ни странно, словно сговорившись, обходили их стороной, то ли оробев перед такой силой сопротивления, то ли поверив, что Кортес на этот раз дарует индейцу жизнь.
   Кортес и глазом не моргнул, услышав крик кастильца. Он только спросил сквозь зубы:
   — Как его зовут?
   Я поторопился назвать имя молодого солдата и подтвердить, что этот индеец действительно спас ему жизнь. Я довольно хорошо знал их обоих. Энрико де Кастильо Бетанкор, худой, стройный юноша с кудрявыми каштановыми волосами, не раз заводил со мной разговор о религии и высказывал чудовищную мысль, что надо отказаться от бога и вообще от всех божеств, потому что в истории человечества бесконечная цепь кровавых преступлений совершалась во имя богов. Я снова и снова старался объяснить ему, что бог не повинен в мерзостях, творимых во имя него людьми. Но мне ни разу не удалось убедить его в этом. Я знал также, что он вел подобные разговоры и с молодым индейцем, которого сейчас прикрывал своим телом, стараясь спасти от смерти. Мне казалось даже, что я вижу на лицах обоих юношей, стоящих там, внизу, свет убежденности в своей правоте — словно чудовищное кровопролитие перед храмом лишь подтверждало их кощунственные мысли.
   Кортес, выслушав мое объяснение, не проронил ни слова. Он опять уже внимательно следил за резней во дворе, негромко напевая, и не обращал никакого внимания на молодого испанца и его подзащитного.
   Я же не мог теперь отвести от них взгляда. Я заметил, что несколько индейцев незаметно пытаются пробраться к ним поближе, словно эти двое — маяк во время бури, но, не успев приблизиться, погибают от удара меча или ножа. Каждую секунду я ждал, что кудрявый Энрико де Кастильо упадет, сраженный, на землю, увлекая за собой молодого индейца с миндалевидными глазами; но оба они продолжали стоять прямо, а смерть вокруг них косила и косила все, что попадалось ей на пути. Небольшой мешок на спине индейца подымался и опускался в такт его тяжелому дыханию.
   Один раз — у меня захватило дух, когда я это увидел, — наш офицер попробовал оттащить Энрико от индейца и нанести тому удар кинжалом. Но Энрико крикнул:
   — Кортес!
   Это прозвучало почти как приказ.
   Услышав крик, генерал нахмурился и бросил быстрый взгляд на молодого испанца.
   Офицер, заметив это, опустил руку с занесенным кинжалом.
   Меня прошиб холодный пот. В эту минуту я дал обет, что стану отшельником, чтобы искупить вину моих земляков, если господь бог защитит этих юношей. Меня бросило в дрожь, когда я заметил, что больше ни одного индейца не осталось в живых. Я молил бога, чтобы он явил свое милосердие и пощадил этих молодых людей, на которых он, может быть, и имел причину гневаться. В это мгновение вооруженный испанец приблизился к ним вплотную, но вдруг отшатнулся и обошел их стороной. Я не мог понять, как у Энрико хватает выдержки.
   Наконец, когда вся земля перед храмом была устлана трупами индейцев, кое-кто из наших солдат стал кричать Энрико, что если он не отойдет сейчас в сторону, то поплатится жизнью.
   Энрико достаточно было отступить на полшага, чтобы оказаться вне смертельной опасности — вокруг него собиралось с угрозами все больше и больше испанцев. Но он не отступал. Как только кто-нибудь направлял нож против индейца, он заслонял его своим телом. К недоумению испанцев, он стоял один против всех, и его сосредоточенное лицо выражало решимость скорее погибнуть от руки своих, чем предать своего спасителя.
   И тут Кортес подал небрежный знак, чтобы обоих доставили к нему на крышу.
   Я немало пережил и повидал за годы завоевания Мексики. Мне хорошо известно, какое зло может причинить человек человеку. Я был свидетелем того, как испанцев приносили в жертву языческим богам. Я знаю, какие преступления свершались во имя христианского бога. И я понимаю, что человек, видевший это кровопролитие, мог проклясть богов. Но мне до конца дней моих не забыть этого солнечного летнего дня на крыше храма в Чолуле. Не забыть, как привели к Кортесу этих двоих людей, оставшихся в живых. Не забыть его страшного допроса.
   Оба они были забрызганы кровью убитых и тяжело дышали. Они стояли рядом, примерно одного роста, один кудрявый, другой с высоко подвязанными черными волосами. Молодой кастилец говорил за двоих, потому что индеец не знал испанского. Он точно и подробно отвечал Кортесу на все его вопросы — о происхождении, имени, жизненном пути, иногда обмениваясь со своим товарищем короткими репликами на его языке. Ни одного горького слова не сорвалось с его уст. Я заметил, что его спокойствие вызывает невольное уважение даже у приближенных Кортеса.
   Однако чем спокойнее он отвечал, тем больше его ответы раздражали генерала.
   — Что заставило вас, испанца и христианина, спасать жизнь этому человеку? — резко спросил он.
   — Чувство благодарности, господин генерал! Когда меня собирались убить за то, что я христианин, когда у меня, живого, хотели вырвать сердце из груди, этот парень крикнул, что я отказался от христианского бога и поклоняюсь богам Мексики. Это была ложь, господин генерал, но она спасла мне жизнь. Я не отрицал ее.
   — Так вот оно что! — вскрикнул Кортес, словно уличив молодого человека в смертном грехе. — Значит, вы отреклись от господа бога, чтобы спасти свою жалкую жизнь, Энрико де Кастильо Бетанкор?
   — Что же это за бог, если он допускает такое? — отвечал кастилец, указывая рукой на двор перед храмом, где несколько испанских солдат, стоя, как палачи, среди окровавленных трупов, с любопытством прислушивались к тому, что происходит на крыше.
   Приближенные Кортеса переглянулись. Вопрос молодого человека, произнесенный спокойным голосом, звучал неслыханным обвинением против самого Кортеса. Мертвые, на которых указывал рукой Энрико, были словно молчаливыми свидетелями его правоты.
   Но Кортес сделал вид, что не понял обвинения. Он произнес сквозь зубы:
   — Спросите индейца, почему он разрешил вам, христианину, спасать его.
   Кастилец перевел вопрос, а затем ответ индейца. Ответ был прост:
   — Потому что мне дорога жизнь.
   — Кто ценит свою жизнь выше, чем господа бога, — воскликнул Кортес, — во имя чего он жаждет жить? Во имя какого бога? Во имя какой жизни?
   — Во имя жизни без богов — человеческой жизни, господин генерал.
   — И ваш спаситель тоже согласен с этим безумием, кастилец?
   — Конечно, господин генерал.
   И молодой испанец невольно взял индейца за руку.
   — Ну вот, — сказал Кортес и вдруг рассмеялся, — теперь вы попались в ловушку, богохульники! Убирайтесь отсюда и не надейтесь на мою защиту. Живите без богов. Я объявляю вас вне закона. Никто вас не защитит. Ни один испанец, ни один индеец. С этой минуты вы добыча для тех и для других. Попробуйте выживите, если сумеете!
   Тогда испанец сказал что-то по-индейски своему другу, и оба они, сопровождаемые смехом Кортеса, стали спускаться с крыши. Никто не тронул их, объявленных вне закона. Известно, что им удалось выбраться из Чолулы. Но больше о них никто никогда ничего не слыхал.
   Я же, памятуя о моем обете, подал генералу Кортесу прошение об отставке, которую он мне тут же и дал, не допытываясь о причинах.

 
   Рассказ прадедушки захватил меня и очень взволновал. Перед глазами у меня стояла картина: молодой испанец и молодой индеец идут все дальше и дальше по кукурузным полям, по разрушенной войной стране, бездомные, нигде не находя пристанища. Я боялся услышать развязку этой истории.
   Но Старый, словно догадавшись об этом, ничего больше не сказал. Только позднее, когда мы уже спустились вниз, потому что вернулись из плавания наши моряки, только после того, как дядя Яспер рассказал про шторм, а Верховная бабушка, то ужасаясь, то восхищаясь, выслушала, как ловко они справлялись с катером в бурном море, — прадедушка шепнул мне:
   — Пусть их, гордятся своими подвигами. Мы знаем иных героев. Тех презирали. И все равно это были подлинные герои.
   Как ни странно, ни торжественный обед, ни рассказы дяди Гарри и дяди Яспера не могли отвлечь мои мысли от мексиканской трагедии. Только когда Джонни Флотер снова зашел к нам за накладными, мне удалось ненадолго забыть о ней, и я даже согласился прогуляться с ним по берегу до причала — все равно прадедушка собирался прилечь на часок-другой.
   Джонни упрекал меня за то, что я рассказал прадедушке про трос.
   — О таких делах, — сказал он мне, — взрослым знать нечего, Малый. Они все понимают наоборот.
   — Да ведь прадедушка точно так же, как ты, считает это просто сумасбродством. У вас с ним одно мнение.
   — Ну да, твой прадедушка!.. — Джонни пожал плечами, показывая, что отводит Старому какое-то особое место среди взрослых, и это сразу расположило меня в его пользу.
   Спускаясь по лестнице, я рассказал ему мексиканскую историю, и, к моему удивлению, она ему необычайно понравилась. Он даже сознался, что сам никогда бы не смог пойти на то, на что отважился этот испанец.
   — Знаешь, — сказал он, — смелости у меня на это, может, и хватило бы, но как-то чересчур уж чудно мне показалось бы защищать этого мексиканца. Представляешь, ты сам испанский солдат — и вдруг ты один против всех испанцев. Человек как-то привыкает знать, с кем он и откуда…
   Это замечание Джонни помогло мне увидеть подвиг Энрико де Кастильо Бетанкора в новом свете. Я вдруг понял, что, спасая жизнь мексиканцу, этот юноша расставался со всем, что составляло его собственный мир, — с богом и с людьми. И я задумался о героях, которым хватает мужества противопоставить себя толпе, стать изгнанниками. Мысли так и роились у меня в голове, и на причале Джонни опять стал жаловаться, что он говорит, говорит, а я ничего не слышу.
   Но тут мы, к счастью, повстречали Низинную бабушку и Низинного дедушку, которые прогуливались по причалу, как всегда в субботу после обеда. Они стали расспрашивать меня, как чувствует себя прадедушка, и я сказал им, что он держится молодцом. Потом они пригласили нас с Джонни к себе пить кофе с пирогами.
   Теперь я иногда удивляюсь, как это я тогда на нашем острове выпивал столько кофе и поедал столько пирогов да и разных других сластей и не растолстел, как бочка. Может быть, этому помешал соленый воздух или то, что летом я раз по десять на день прыгал в море. Во всяком случае, тогда, в четырнадцать лет, я был худой как щепка.
   Вечная проблема — как отделаться от Джонни и пойти сочинять стихи — на этот раз решилась сама собой: Джонни был приглашен к кому-то на день рождения, где, как видно, надеялся отведать не менее вкусного пирога. Поэтому я, поблагодарив бабушку с дедушкой, тут же поднялся по лестнице на верхнюю часть острова и, не теряя времени, отправился на чердак, в каморку прадедушки. Он уже сидел здесь в своей каталке и, развернув очередной рулон обоев, что-то писал на его оборотной стороне.
   — Что ты сочиняешь? — спросил я.
   — Конечно, балладу, Малый. Только сейчас начал. Может, присоединишься?
   — Какая, значит, у нас сегодня тема, прадедушка?
   — Выстоять, Малый, выдержать, сжав зубы. Я сейчас перелагаю на стихи еще одно приключение Геракла — в черной тетрадке его нет. Может, и ты напишешь балладу о выдержке?
   — Попробую, прадедушка.
   Я снял свитер — в нем было слишком жарко в натопленной каморке, — взял приготовленный на столе карандаш и написал на самой середине развернутого рулона: «ГЕНРИХ-ДЕРЖИСЬ! БАЛЛАДА». У меня еще не было ни малейшего представления о том, кто такой этот «Генрих-Держись», но, написав его имя, я с каждой минутой представлял себе его все отчетливей, а потом и в самом деле стал сочинять балладу и закончил ее даже раньше, чем прадедушка свою.
   Когда и Старый кончил писать, он спросил:
   — Ты ведь сперва придумал название, а уж потом написал балладу, правда?
   Я кивнул.
   — Говорят, это обычный прием многих сочинителей. А ну-ка, прочти! Посмотрим, как ты справился с задачей, которую сам себе задал.
   И я прочел:

 

Генрих-Держись!

Баллада


 
Слыхал я когда-то:
У речки ребята
Возились с коварным песком.
Копали, пыхтели,
И вглубь по туннелю
Они пробирались ползком.

 

 
Последним, десятым,
Вполз Генрих — ребятам
Вообще-то не нравился он:
Не первый, не главный,
Худой и забавный,
Был Генрих довольно смешон.

 

 
И только он скрылся,
Песок заструился,
Но Генрих его удержал:
— Обвал надо мною!
Держу я спиною!
Обратно, ребята! Обвал!

 

 
Они рассмеялись,
Они не боялись,
Подумали: «Шутит, трепло!»
— Ну, что же вы, черти!
Спасайтесь от смерти!
Скорее! Держать тяжело!

 

 
И вот, от испуга
Толкая друг друга,
Ползут, отгребая песок…
— Давайте, давайте!
Вот тут пролезайте!
Вот тут — у меня между ног!

 

 
Выходят ребята —
Четвертый и пятый —
Из мрака — вот солнце и жизнь!
А те, что в туннеле,
Дыша еле-еле,
Все просят: — Эй, Генрих, держись!

 

 
Но после восьмого
Обрушился снова
Песчаного свода кусок.
И кончились силы,
И с ног его сбило,
И рухнул над ними песок.

 

 
Копали, копали,
Песок разгребали
Поспешно товарищи их
Лопатой, доскою
И просто рукою…
Пока не отрыли двоих.

 

 
И Генрих в постели
Почти три недели
Лежал с переломом ноги,
И все ребятишки
Несли ему книжки,
А мамы пекли пироги.

 

 
В бинтах он и в гипсе…
Но ты бы ошибся,
Подумав: «Пропащая жизнь!»
Ведь он поправлялся,
И он улыбался,
Теперь он был Генрих-Держись!

 
   Прадедушка, выслушав балладу, сперва помолчал. Потом он сказал:
   — Что ж, ты справился, Малый. Вот у нас и еще один герой. И этот юный герой совершил куда более серьезный подвиг, чем ты на своем тросе. Никакого героического замысла у него не было, но он проявил исключительную выдержку и спас жизнь своим друзьям. Это хорошая баллада, Малый.
   — Спасибо, прадедушка. А теперь ты прочтешь мне про подвиг Геракла?
   — Да, Малый.
   Он, как всегда, повертел в руках очки, как всегда, откашлялся и начал читать:

 
Баллада про Геракла и лань


 
Геракл был смел и полон сил
И, как гласит преданье,
Геройский подвиг совершил,
Великое деянье.

 

 
Пришлось Гераклу как-то раз
По царскому желанью
Гоняться за… (таков приказ!)
Дианиною ланью[12].

 

 
Герой вначале не учел
Все трудности задачи:
Ведь ланям горы нипочем,
Ведь лани быстро скачут.

 

 
Он просто взял да поднажал,
Не испросив совета,
Бежал, бежал, бежал, бежал —
И обежал полсвета.

 

 
Не давши отдыха ногам,
Он с гор спускался в долы,
Бежал по лесу, по лугам
Зеленым и веселым.

 

 
«Эй, лань!» — кричал он на бегу,
А лань все уходила.
Но ночью раз на берегу
Вдруг сном ее сморило.

 

 
И тут Геракл ее словил,
Без выстрела, без боя,
И в край, где Еврисфей царил,
Повел ее с собою.

 

 
Он был настойчив, терпелив
И дал пример бесспорный,
Что побеждают, проявив
Характер сверхупорный.

 
   Когда прадедушка кончил читать, я сказал:
   — Выходит, прадедушка, нет такой героической черты, какую нельзя было бы найти у Геракла. Похоже, он и в самом деле был первый во всем. Но разве его последователи менее доблестные герои? Неистовый кондитер, клоун Пепе и Энрико из Мексики мне даже как-то ближе.
   — Мне тоже, Малый, — улыбнулся прадедушка. — Даже твой Генрих-Держись мне куда ближе, чем Геракл. Но ведь так и должно быть, Малый! Герой, которому воздвигли памятник из звезд, навсегда останется таким же простым, великим и далеким, как звезды. Это образец. Другие — люди.
   Но тут я рассмеялся, потому что и на этот раз, как только мы заговорили о Геракле, нас прервали — пришел дядя Яспер звать нас вниз, ужинать.
   Когда слишком много жуешь, можно и устать. А в те дни, когда приходил наш катер, у Верховной бабушки жевали целый день. Вот почему в этот субботний вечер мы все довольно рано расстались друг с другом и разошлись по своим комнатам. Даже дядя Гарри, обычно ложившийся за полночь, поднялся сегодня вместе со мной в нашу с ним спальню. Правда, мне пришлось еще рассказать ему со всеми подробностями, о чем мы сегодня сочиняли с прадедушкой.
   Это до того его заинтересовало, что он под конец даже спросил меня, очень ли я устал и могу ли выслушать перед сном еще одну историю. Историю про выдержку и силу воли, свидетелем которой был он сам.
   — Ну, хочешь ее послушать, Малый?
   Конечно, я хотел — ведь он еще ни разу в жизни не рассказал мне ни одной истории. Мне даже показалось, что я совсем не так уж устал.
   И, устроившись поудобнее в теплой постели, я стал слушать.

 
РАССКАЗ ДЯДИ ГАРРИ, МОРЯКА
   Тот, кто в мои времена, году этак в 1910, хотел наняться матросом на корабль, оказывался в затруднительном положении: на эту работу находилось больше желающих, чем было нужно. Кроме того, владельцы судов охотнее брали на службу в судовую команду сразу нескольких моряков, хорошо сработавшихся друг с другом. Трое матросов, явившись вместе, скорее могли получить работу, чем один.
   Поэтому я тогда сговорился с Карстеном Хайкенсом и Бартом Ользеном наняться на один корабль. Нам уже удалось найти в Гамбурге пароходство, где готовы были нас взять. И вот завтра утром, в восемь часов, все мы должны были явиться в контору.
   Но накануне вечером Барт, никогда не отличавшийся хорошим здоровьем, вдруг, как нарочно, заболел гриппом, да с такой высокой температурой, что мы даже за него испугались. Доктор, которого мы к нему привели, сказал, что Барту придется пролежать в постели по крайней мере недели две.