Страница:
А потом стало вовсе весело – к опасности привыкаешь быстро и становишься безрассудным. А безрассудство выше опасности. В конце концов побеждает тот, кто перестает бояться... Это всегда видно, что ты больше не боишься. Топилин уже ничему не удивлялся. Была такая сказка – чтобы набраться сил, герой прижимался к матери сырой земле. Так он прижимался к Кате.
Володя только ухмылялся. Это, думал Топилин, чтобы они поняли, что он, Володя, не лох и не отморозок, и все-то для него как на ладони. Будто его самолюбие этим и довольствовалось. Топилин весело ждал. Тут каждое мгновение имело свой знак и свой черед. И поменять их местами было невозможно. И было в этой череде мгновение крутого разговора, мгновение удара по лицу и мгновение ухода. Но они миновали, так и не проявившись, и Топилин почувствовал, что теперь ему уже ничего не грозит. По крайней мере, на сегодня. Это все Катя... Если б не Катя...
Володя ухмылялся, как обиженный мальчик. Казалось, самое его жгучее желание – это подсмотреть за ними в щелку. Но подсматривать строго-настрого запретили, и у него было неудовлетворенное лицо. Безумие, что она ушла с ним. Не должна была уходить. Топилин готов был драться насмерть, а она ушла. Если б не ее утешающее, обещающее пожатие на прощание, он готов был бы подумать, что обманут. Коварно. Но он поверил этому рукопожатию, словно сказавшему, что так надо. А до того была еще смешная сцена, когда он доставал с полки книги, показывал им – и они с одинаковым ученическим прилежанием склонялись над страницами, прочитывая то, на что он указывал. «Да вы возьмите!» – сделал он широкий жест, вручая им (Володе) томик стихов любимого поэта, как бы в знак расположения и приязни желая приобщить к возвышенному, духовному. («просветитель»...), – «Дарю!» Это выглядело как откуп за происшедшее, за Катю, и ему показалось, что Володя и принял как откуп – взял с правом на это. Вслух же Володя сказал: «Зачем дарить? Мы вернем». Он надавил на «мы».
И в этой сцене, – наедине размышлял он, – тоже была важна и не обходима каждая деталь. Это было мое с ним объяснение. Володя не поверил нам. Не поверил, что это серьезно. Подумал, что это первый раунд, который можно и проиграть. Он решил, что второй, поскольку они уходят, и Катя будет с ним, выигран и без схватки. А если он ее изобьет? Негодяй! Трус! Ох, все-таки зачем она ушла? Вдруг, навязчивым, бесстыдно-страшным, уничтожающим видением возникло, как Катя и Володя ложатся вместе в постель, и он насильно овладевает ею – запрокинутое лицо Кати увидел, то, которое было в поцелуе перед ним, и застонал.
Ночью он проснулся с одной отчетливой мыслью – они больше не придут, а утром эта мысль выросла в убеждение. Самое дикое и непростительное – что он даже адреса не спросил. День начинался глухо и больно.
– Все идет, как надо! – прокомментировал Костя, бросив на него мощный, выспрашивающий взгляд. – Наше бытие пронизано диалектикой: сначала тезис, потом антитезис.
– А в глаз? – угрюмо буркнул Топилин.
Огромный Костя в комическом испуге отпрянул. Была в нем эта славная, обезоруживающая черта – он легко уступал.
Это было очень ясно – что не придут. А он-то пыжился, корчил из себя героя. Стыдоба. Обмишурился. Стыдоба, да и только. Этот Володя оказался на три головы выше – ах, подлец, ах, политик. Лицо у Топилина горело. Не должен он был отпускать Катю. Не должен. А как бы было? Представь, как бы было? Ты что, в самом деле полез бы драться? Как самец? Кажется, в Эрмитаже он видел такую картину – два гориллоподобных мужика готовы к схватке из-за белотелой, с рыжими волосами, равнодушно взирающей на них женщины. Какая чушь! Ну, что он в самом деле? Бросить все и забыть. И какое он имеет право вторгаться в чужую жизнь? Никакого права. Вот так. Вот и живи, как жил. Вот и поделом. Вот так. По дороге домой он не замечал, что говорит вслух, и спохватился, только поймав удивленный встречный взгляд. Дошел, – горько усмехнулся он. – Точно дошел.
Он повернул ключ в двери – на него сыро дохнуло ремонтом. В квартире было погано. Она была безжизненной – разрушены все прежние приметы устойчивости, налаженности, тепла. Все вверх ногами. Это он сам и затеял. Все перевернул. А те, кто помогли перевернуть, покинули его в самый неподходящий момент. «Еще скажи спасибо, что тебе морду не своротили на сторону, – подумал он. – Тебе еще повезло. Ты очень везучий». А ремонт? Собственно говоря, основное они успели сделать. Это он все-таки отметил краем сознания. Обои в прихожей он и сам переклеит. И плинтусы покрасит. А на кухне стены можно оставить, как есть. Только помыть, и все. Только вот деньги, деньги они не взяли. Это они красиво. Чтобы унизить. Молодцы... Ах, стыдоба, стыдоба. Ну и ладно. Все. Топилин сказал себе «все» и вошел в ванную комнату. Из зеркала на него смотрел растерянный человек – среднее между рохлей и героем-любовником.
После душа стало много легче. Боль ушла. Раньше она была четкая, угнездившаяся и мучительно ворочающаяся в гнезде, а теперь – вроде туманного облачка с неясными краями, даже не понять – то ли боль, то ли так просто, хандра. Даже вроде жалко стало себя.
«Надо сходить в магазин, – подумал он, – купить молока и хлеба». Сегодня он ничего не будет делать. Ну его к бесу. Лучше посмотрит телевизор. Будет сидеть и смотреть и отламывать от свежего батона душистые ломти и запивать прямо из бутылки. Замечательно.
Он открыл дверь – за дверью стояла Катя.
– Извините, что задержалась, – на «вы» сказала она, неуверенно, но все же переступая порог. Судя по ее зарумянившемуся лицу, она торопилась.
– Вы что, уходите? – осведомилась ничего не значащим голосом, оглядывая, что где.
– Я на минутку, в магазин, – сказал Топилин. – Ела? Купить что-нибудь вкусное?
– Купите, – повернулась она к нему, улыбнувшись припухлыми губами. Только теперь он заметил, что у нее какой-то тревожный, раненый взгляд.
– А где Володя? – спросил он.
– Запил. Не придет.
– А... – качнул он головой. – Тогда, может, не стоило тебе... – Он счастливо лгал, зная, что за это ничего не будет.
– Как? – прямо посмотрела она на него. – Мы ведь обещали.
– Ну да... Конечно, – пробормотал он, с трудом сдерживая свое счастье. – Я сейчас. – И бросился вниз по лестнице.
Это было бегство – от нее, а больше от самого себя, а еще больше – от того, что стояло за ними. И самое блаженное в бегстве было предчувствие возвращения. Это предчувствие невозможно было бы перенести, не сбежав. «Она там!» – стучало, щемило, болело, ликовало в нем. Очень важно было, что она именно там и что она ждет. Он и покупал для нее – бестолково и сердя продавщицу. А сам только смеялся в ответ – лицо, может, и не смеялось, но внутри – внутри он смеялся от счастья. Странное такое счастье – ни от чего. Просто оттого, что она там. Так вдруг светло стало внутри. И чудилось, что он такой большой, всемогущий, а грудная клетка – это такое залитое светом пространство, когда солнце прямо в глаза, так, что смотреть невозможно и предметы расплываются, превращаясь в лучи, и потому – ни земли, ничего, только свет, только полет в этом свете, навстречу ему, – вот как было. Он и обратно бежал, отведя подальше руку, плавно неся в авоське снедь, не бежал – плавно скользил, летел, как белый конь с крыльями. Ключом открывать не стал – позвонил.
– Вот! – торжественно вытянул он навстречу Кате руку с авоськой. – Будем есть.
Она смотрела на него, как на ребенка, которого любят. Она смущенно следила, как он колдует среди свертков и кульков, гремит сковородкой, хлопает дверцей холодильника.
– Что это вы, в самом деле? Что я, вас объедать буду?
Топилин враз все бросил и осуждающе посмотрел на Катю:
– Вот так ты больше никогда не будешь говорить, идет?
– Идет, – кивнула она, завороженная этим нечаянным будущим временем, чувствуя и свой промах, и то, что без него не возникло бы сейчас мгновенно осенившей картины – «он и она».
– И еще говори мне «ты».
Она радостно кивнула.
Топилин хотел подойти и поцеловать, но почувствовал – нет права. Вчера было, а сегодня нет. Еще нет. Он и не подошел, только труднее стало – только что все было ясно и без тайны, а вот теперь и тайна, и скрывать нужно, притворяясь, что все просто и ясно.
Они сели за стол. Еда была разной – на мелких тарелочках.
– А сколько твоему сыну лет? – спросила Катя, протягивая вилку через стол, к ломтикам сыра. Голос у нее был равнодушный, как бы растворенный в деловитости движения руки с вилкой, спрятавшийся за это движение. Топилин почувствовал, что это не простой вопрос – он был выстрадан, решен в ней независимо от его ответа.
– Шесть, – сказал он как можно беспечней.
– Его зовут Петя?
– Ага.
– Как моего отца.
– Здорово! – почему-то восхитился Топилин.
– Он похож на тебя?
– Нет, – ответил, подумав, Топилин, забывая оставаться беспечным и незаметно для себя теплея глазами и голосом. – Скорее на мать.
– Может, потом будет похож на тебя? – предположила она. – Ведь дети меняются...
– Да, может быть, – опомнился он.
Разговор ему не нравился – опасный разговор. Главное – он препятствовал тому чудесному, непленному, ликующему, что переживал Топилин по дороге сюда. «Зачем она об этом?» – подумал, он. Неужели они не могут обойти эту тему? Ему лично это ничуть не мешало. Это были совсем разные, не пересекающиеся плоскости. Он даже увидел их. И вдруг почувствовал, что пересекутся где-то там, далеко, в ослепительном пространстве, все равно пересекутся – и холодком обдало. Легким таким холодком, как при взгляде из автобуса, когда проспишь свою остановку. Мгновенное падение сердца. Или это еще раньше случилось – когда со взглядом ее столкнулся. Это после какого-то его ответа она вдруг посмотрела на него совсем по-иному, как прежде не смотрела, и он словно сорвался в бездну. Во взгляде этом было даже не знание того, что будет, а скорее вопрос, но он почувствовал, что и в этом кротком ее вопросе они, Топилин и Катя, объединены, да так, что не освободиться, – что-то длительное, непрекращающееся было там. Он положил свою руку на ее (накрыл косточки кисти), как бы отвечая на этот взгляд, но на самом деле не справляясь с ним, и ее глаза не откликнулись на это прикосновение – оно было мельче вопроса.
Раздался звонок.
У Топилина вытянулось лицо. Катя закусила губу, и ее кулачки сжались. Это мог быть только Володя.
– Не открывай, – быстро шепнула она.
Это был бы лучший выход, но на кухне горел свет, и Володя, наверное, уже посмотрел со двора. Он мог и не поднять голову, но мог и поднять. Не открой теперь – он поймет бог знает что и, пьяный, разнесет дверь. А открыть...
Топилин решительно встал.
– Только прошу тебя, – вскочила за ним Катя. Она поверила его решимости. – Нет! – оттолкнула она его у двери. – Пусти, я сама. Я ему сейчас покажу.
– Катя... – мягко и укоризненно сказал он севшим от волнения голосом. С трудом сдерживая дрожь в руке, он щелкнул замком и неспешно потянул дверь на себя.
Это был Костя. В одной руке он, дурачась, держал за хвост бронзовую копченую атлантическую селедку, в другой – за головку – маленькую «столичной».
– Ты? – растерялся Топилин.
– Старик, – увидев их двоих, нимало не смущаясь, сказал он. – А я к тебе. Принимаешь? Э... да у тебя ремонт. Что ж ты не сказал. Я бы помог.
– Спасибо, мне уже помогают, – сказал Топилин.
– А... – протянул Костя, понятливо поворачивая плечо назад.
– Послушай, – сделал вид, что сердится, Топилин.
– Слушаюсь, – сказал Костя, охотно вошел и толкнул спиной дверь. – Позвольте представиться, – обратился он к Кате. – Константин. Естественно, Эдуардович. Сослуживец вот этого негостеприимного типа. Можно сказать, на правах друга. На службе – архитектор, в быту – бобыль.
– Катя, – сказала Катя. – Маляр.
– О! – восхитился Костя. – По строительной части? Значит, мы родственники. Ну что? Будем квасить или как? То есть я хотел сказать «красить». – Он покосился на маленькую, которую продолжал держать в руке. – Что касается меня лично, то я убежден, что производительность труда только повышается...
– Ладно уж, – сказал Топилин, – шагай вот сюда, производитель. Больше некуда.
Выпили, чего Топилину вовсе не хотелось, закурили, сразу заполнив дымом кухоньку. Катя только коснулась губами рюмки и отставила ее в сторону.
– И правильно! – поддержал Костя. – В твои годы я больше всего любил газировку. Может, за лимонадом сбегать? – готовно привстал он.
– Не надо, – поспешно сказал Топилин. Визит мог затянуться.
Костя с укором посмотрел на Топилина:
– А если Катя хочет?
– Не надо, – улыбнулась Катя. – Спасибо.
Топилин с удивлением посмотрел на нее. Похоже, она не жалела об этом вторжении, наоборот, – лицо ее было приветливым, а глаза выражали готовность слушать и уважать.
Говорил больше Костя, все охотнее обращаясь к Кате, а она отвечала, чуть задумываясь перед ответом, и, похоже, – увлеченная этой игрой в анкету. За пять минут такого вот разговора Топилин узнал о ней больше, чем за три дня, и ему было обидно, что не он спрашивал. И еще он с неприязнью отмечал это Костино умение «раскалывать» людей, делать своими собеседниками.
– Н-да... – мычал тот, – жизнь у тебя не сахар. А ты подавай-ка документы в наш, архитектурный, а? – Он взглянул на Топилина, и в его глазах уже ясно читался целый план вспоможествующих мероприятий. – Зачем тебе Лесотехничка? В лесу клещи, брр...
Топилину казалось, что он неудержимо откатывается на второй план, – роли поменялись, и ему досталась Володина, так что оставалось выйти и с ухмылкой взяться за кисть. Ему было необходимо перехватить взгляд Кати, коснуться ее как-нибудь незаметно, чтобы закрепить тайным знаком то, что уже было между ними и что давало им право друг на друга, но Катя словно сознательно не замечала его робких ухищрений. В повороте ее головы читалось: если ты мужчина, тебе нечего таиться. Будто она сердилась на него, будто он оскорблял ее гордость. Но не мог же он так вот встать и сказать: катись-ка ты отсюда, Костя. Похоже, они с Костей издевались над ним. В какой-то момент ему показалось, что кивни ей сейчас Костя, – и она встанет и уйдет с ним. Он вышел в ванную комнату – помыть руки после селедки – и, яростно растирая их под струей воды, твердил с горькой обидой: «Так вот она какая, теперь понятно», – твердил, сам не веря тому, что говорит, перелагая на нее какую-то свою вину, непонятную, неизвестно откуда возникшую, но вину – чувствовал, – вину.
Вернулся он такой темный и потерянный, что Костя что-то смекнул и вдруг засобирался. Его стали удерживать, но он еще больше смутился, забормотал о делах, которые «не ждут», и растерянным взглядом скользнул по лицу Топилина, ниже глаз, – было в этом взгляде ошеломление и нежелание ничего знать.
– Пока, ребята! – ненатурально гаркнул он и пропал.
– Жаль, что ушел, – неестественно сказал Топилин, останавливаясь в дверях кухни и глядя на опущенную Катину голову. Светлая челка, распавшись надвое, закрывала ее лицо, Катины пальцы подкидывали спичку. Та падала, тоненько постукивая по пластику стола.
– Хороший мужик, да? – продолжал он в ответ на Катино молчание.
Катя пожала плечами.
– Вы так говорили... – жалко улыбнулся он, не в силах вырваться из опутывающей его фальши, не владея мгновением. – Приятно было посмотреть.
Он ждал, что Катя возразит, скажет что-нибудь утешительное, но она только подкидывала спичку.
– Катя! –Топилин сделал шаг к ней и положил руки на плечи. Плечи были неожиданно теплыми и мягкими – родными по сравнению с ее осуждающим молчанием. – Ну нельзя же из-за того, что кто-то пришел, все губить.
– Разве он кто-то? – раздался ее голос.
Топилин осекся.
– И что ты имеешь в виду, когда говоришь «все»?
– Ты же знаешь, Катя! – с отчаянием сказал он.
Его руки не в силах были оторваться от тепла плеч – и надежда его была только в том, что Катя не делала попытки высвободиться. Она неожиданно подняла голову. На глазах ее были слезы. Это поразило Топилина. Он потянул ее к себе, приподнимая:
– Катя, что с тобой?
И чувствуя, что своими слезами она не только прощает его, а и уступает, смиряется, не протестует больше.
– Катя! – еще раз выдохнул он, уже не помня себя, не отмечая отдельно, где он, а где она, прижимая все сильнее, целуя и челку, и мокрые глаза, и щеки, и руки с шершавыми ладонями, вжимаясь в ее тепло, податливость и идя с ней куда-то, из кухни, из прихожей, в комнату. Она остановилась на полпути, стремительно взглянула на него тем своим затапливающим взглядом, и руки ее сами неожиданно сильно, властно обняли его.
– Родной мой, любимый, родной мой, любимый...
Она шла сама, сопротивляясь каждым своим шагом, и все же шла, и какие-то ее слова звучали страшным, клятвенным шепотом, как заклинания, – он их не понимал, – безумные слова, сопротивляющиеся ему и жаждущие покориться. Когда они остались нагими, она вдруг замолчала, и по телу ее, как по реке под ветром, прошла крупная дрожь, а когда легли, упали, переплелись, она снова говорила что-то безумное, – и вся она беззащитно пахла горьковатым лыком мочалки и земляничным мылом.
Сколько это длилось, он не знал, не помнил, но страсть его долго не могла истощиться. А потом наступил покой.
– У нас там, знаешь, как хорошо, – тихо, почти шепотом говорила Катя – головой на его плече, и отяжеленная ею рука его, еще не оправившаяся от внутреннего трепета, тихо, благодарно гладила ее тело.– Деревянные тротуары... И озеро... Большое такое... Лача.
– На озере Лача сижу и плачу... – бормотнул он ни с того ни с сего где-то слышанное.
– И церкви старинные... И леса. А в лесах грибы, ягоды. Ты любишь собирать грибы?
– Люблю.
– Ты приедешь, да? Я тебе дам резиновые сапоги. Такие тяжелые. И мы пойдем в лес... А добираться очень просто, на самолете. Туда самолет летает. Прямо из Каргополя. Знаешь, такой кукурузник, крылья сверху и снизу.
– Как стрекоза?
– Ну да.
– А здесь ты не хочешь жить?
– Нет. Мне не нравится... Я уже два года здесь и не могу привыкнуть.
– Почему?
– Так... Людей много. Толкаются. И никто друг друга не знает. Смешно.
– А откуда Володя взялся?
– Лодька? Так... случайно. Когда экзамены провалила.
– А почему ты выбрала Лесотехническую?
– У меня отец лесничий. Вообще-то он с нами не живет. Он с мамой развелся, когда мне еще было тринадцать. Наверно, поэтому. Хотела, как он.
– Ты его любишь?
– Люблю. Как же можно отца не любить! И сестренка любит. Ей сейчас столько, сколько мне тогда было.
– А почему он ушел?
– Не знаю. Он нам не говорил. Он молчаливый. А мама наоборот. Все его ругала. А он молчал. А потом взял и ушел. Мама топиться бегала. Но он не вернулся. Она запрещала нам с ним встречаться. Ужас какой-то. Я ей этого никогда не прощу.
– А его ты простила?
– Папу? Я даже не думала, прощать или нет. Раньше я не понимала, плакала поэтому. А сейчас понимаю.
– Что понимаешь?
– Ну... Если человек решил уйти, значит, он больше не может.
– Но есть же долг.
– Если не любишь, то долга нет. Ведь вместе живут, если это лучше.
– А ты, – сказал Топилин, – зачем ты живешь с Володей? Ты же его не любишь.
Она ответила не сразу. Словно только что поняла, что Топилин прав, и огорчилась этому.
– Не люблю. Но любила, наверно. Я была совсем одна, не знала, что делать. Я так не хотела возвращаться к маме. Думала, в институт поступлю. Потом сестренку привезу. А он подошел. В столовой. Он был не такой, как сейчас. Потом у него аллергия началась – на краски на эти. Они же ядовитые. Он меня и на работу устроил и в общежитие. На Адмиралтейский. Мы корабли красили. Когда их уже на воду спустят. Сначала даже интересно было. Знаешь, какие там каюты?! А потом у меня голова начала болеть. За смену надышишься этих красок – ничего не соображаешь. Молоко бесплатно давали, но толку-то...И я кашлять начала. Говорят, легкие слабые. А потом я к нему домой переселилась. Вроде как невеста. Только у него мать ужасная. Во все лезет, всем командует. Володька мужик уже, а как щенок – во всем ее слушает. Она все ему твердит, что я ему не пара. Говорит, что я на жилплощадь позарилась. Нужна мне их жилплощадь! Потому мы и не расписались до сих пор – она против, думает, я разведусь и жилплощадь отсужу. Что за радость такая – только зло вокруг видеть! Володька не такой, он добрый. Я уже за это время раза три сбегала в общежитие, а он придет следом – сидит, сидит, сидит. Он меня любит. Вот я и возвращаюсь, как дурочка. Только я все равно решила его бросить. В сентябре возьму отпуск, уеду – и все.
Топилин тихонько, концами пальцев, продолжал гладить ее тело, рука была недвижна, приняв на себя ее легкую тяжесть, так что ему был доступен только маленький островок на бедре, которому он передавал свою нежность. Он продолжал гладить – как бы перекрывая своим чувством все, что слышал, не опускаясь до реальности, только теперь ему было нестерпимо грустно. Жизнь, едва подарив их друг другу, уже начинала разъединять, и только что проросшие корни, обнажаясь, как белые нити, рвались один за другим. С чувством начинающейся потери он прижал Катю к себе, повернул и, приподнявшись, стал целовать. Несколько мгновений она оставалась недвижной, еще во власти того, что ему не принадлежало, не могло принадлежать, и он становился все настойчивее, ополчаясь против судьбы, в которой так ясно читалось, что было и что будет. Они словно уже начали прощаться и ласкали друг друга с одной и той же скрываемой мыслью – и нестерпимости этого прощания могла равняться только страсть. Но если его лицо было от нее темным, почти мрачным, судорожным, то Катино – светлым, одаряющим. Будто он разрушал, а она создавала.
– Ах ты, мой неугомонный... – звучали ее задыхающиеся слова.
Домой он повез ее на такси. Отпускал легко, тем более – она сама захотела уехать. Он и не спрашивал, почему. Может, втайне был даже благодарен за это. Она словно решила раз и навсегда уберечь его от проблем. Мудрая, милая девочка!.. Как это она говорила – «неугомонный». И еще – «ласточка моя». Он – ласточка. Топилин улыбался в темноте. Такси перемчало их с одного края города на другой. В темной теплой полуночи повсюду еще светились окна – за каждым что-то делали люди. Сколько людей – и никто не знает друг про друга. И про него с Катей никто не знает. А что было бы, если б узнали? Может, так лучше, чтобы никто ни про кого ничего не знал. Кажется, он понимал, почему она не осталась. Чтобы было завтра.
Хлопнула дверца, и ее белая юбка, махнув, растворилась в темноте. Она попросила не провожать. Из-за Володи. Окна его блочного пятиэтажного дома смотрели прямо на них.
– Старик, ты спятил! – Похоже, Костя волновался, и его вспотевшая зажигалка, как он ни щелкал, не давала пламени.
– Послушай... – попробовал перебить его Топилин. По пути на работу он думал, как себя вести. Можно было отсечь разом – и не подпускать. Но что-то в этом было не так. Небезопасно как-то. И он решился на другое – на задушевность. Хотя, в общем-то, какое его, Кости, собачье дело. – Послушай...
– И слушать нечего. Тебе что, не найти...? (Он употребил непечатное слово, будто иного Топилин и не заслуживал.) Ты бы мне сказал. Я б в тот же вечер пришел бы с двумя метелками. (И это Топилин должен был слушать!) Ты что, не понял? Она ведь девочка. Ты сказал, что у тебя жена, дети?
«Она не девочка», – хотел возразить Топилин, но вовремя спохватился. Негоже было оправдываться.
– Она все знает, – сказал он. – Что еще?
– А то, что ты должен бежать, пока не поздно. Ноги в руки. Смотри, она принесет тебе в подоле ляльку. Вернее, твоей жене. Ой, поплачешь, Топка. Кровавыми слезами. А жена – тебе на работу. А на работе – моральный облик и прочие мелкие и крупные неприятности.
Костя был прав. Однако во всей его правоте было что-то стыдное, унизительное.
– Послушай, – прервал его Топилин, – послушай, милый Костька... – Топилин посмотрел на его крупное озабоченное лицо, лицо еще не старого сенбернара и улыбнулся грустной улыбкой. – Все, что ты тут городишь, я уже сам себе тыщу раз повторил. Только...
– Что только? – по неугасшей инерции рванулся вперед Костя.
– Только я хотел бы, чтобы кто-нибудь хотя бы однажды, пусть раз в жизни честно сказал бы мне, кто я такой есть? Человек или так просто, «тварь дрожащая».
– Друг мой, – сказал Костя, – это маразм. Не трогай великие тени.
– Я сегодня утром, – не слушая его, продолжал Топилин, – размышлял, что такое маленькие люди. И я понял. Маленькие люди – это те, у кого маленькие мысли. Так вот, я плевал на это. С десятого этажа. С сотого. С «Эмпайр стейт билдинг», понял?
– Топка, это чистый маразм. В лучшем случае – теория. А жизнь...
– Дурак. Ладно, я тебе скажу, хотя ты этого не заслуживаешь. Я люблю ее.
Сегодня он сделал несколько ошибок. И главную – что рассказал Косте. Не надо было. Тем более, что про любовь – это он поспешил. Он и сам-то еще не знал. Так – ляпнул, чтоб оправдаться. Этим словом всегда можно оправдаться. Кажется, единственное слово, которому верят. Катя – она жила в нем нежностью, воспоминанием и надеждой на новую встречу. Поди разбери – любовь это или что-то другое. Просто он ждал ее, и чем ближе становилось время ее прихода, тем неистовей. Какой она придет? Что было там, дома? А вдруг она придет с Володей? Нет, это невозможно. А вдруг он увяжжется – Отелло... Парень простой, немудрящий. Тяпнет мастерком – и привет.
Володя только ухмылялся. Это, думал Топилин, чтобы они поняли, что он, Володя, не лох и не отморозок, и все-то для него как на ладони. Будто его самолюбие этим и довольствовалось. Топилин весело ждал. Тут каждое мгновение имело свой знак и свой черед. И поменять их местами было невозможно. И было в этой череде мгновение крутого разговора, мгновение удара по лицу и мгновение ухода. Но они миновали, так и не проявившись, и Топилин почувствовал, что теперь ему уже ничего не грозит. По крайней мере, на сегодня. Это все Катя... Если б не Катя...
Володя ухмылялся, как обиженный мальчик. Казалось, самое его жгучее желание – это подсмотреть за ними в щелку. Но подсматривать строго-настрого запретили, и у него было неудовлетворенное лицо. Безумие, что она ушла с ним. Не должна была уходить. Топилин готов был драться насмерть, а она ушла. Если б не ее утешающее, обещающее пожатие на прощание, он готов был бы подумать, что обманут. Коварно. Но он поверил этому рукопожатию, словно сказавшему, что так надо. А до того была еще смешная сцена, когда он доставал с полки книги, показывал им – и они с одинаковым ученическим прилежанием склонялись над страницами, прочитывая то, на что он указывал. «Да вы возьмите!» – сделал он широкий жест, вручая им (Володе) томик стихов любимого поэта, как бы в знак расположения и приязни желая приобщить к возвышенному, духовному. («просветитель»...), – «Дарю!» Это выглядело как откуп за происшедшее, за Катю, и ему показалось, что Володя и принял как откуп – взял с правом на это. Вслух же Володя сказал: «Зачем дарить? Мы вернем». Он надавил на «мы».
И в этой сцене, – наедине размышлял он, – тоже была важна и не обходима каждая деталь. Это было мое с ним объяснение. Володя не поверил нам. Не поверил, что это серьезно. Подумал, что это первый раунд, который можно и проиграть. Он решил, что второй, поскольку они уходят, и Катя будет с ним, выигран и без схватки. А если он ее изобьет? Негодяй! Трус! Ох, все-таки зачем она ушла? Вдруг, навязчивым, бесстыдно-страшным, уничтожающим видением возникло, как Катя и Володя ложатся вместе в постель, и он насильно овладевает ею – запрокинутое лицо Кати увидел, то, которое было в поцелуе перед ним, и застонал.
Ночью он проснулся с одной отчетливой мыслью – они больше не придут, а утром эта мысль выросла в убеждение. Самое дикое и непростительное – что он даже адреса не спросил. День начинался глухо и больно.
– Все идет, как надо! – прокомментировал Костя, бросив на него мощный, выспрашивающий взгляд. – Наше бытие пронизано диалектикой: сначала тезис, потом антитезис.
– А в глаз? – угрюмо буркнул Топилин.
Огромный Костя в комическом испуге отпрянул. Была в нем эта славная, обезоруживающая черта – он легко уступал.
Это было очень ясно – что не придут. А он-то пыжился, корчил из себя героя. Стыдоба. Обмишурился. Стыдоба, да и только. Этот Володя оказался на три головы выше – ах, подлец, ах, политик. Лицо у Топилина горело. Не должен он был отпускать Катю. Не должен. А как бы было? Представь, как бы было? Ты что, в самом деле полез бы драться? Как самец? Кажется, в Эрмитаже он видел такую картину – два гориллоподобных мужика готовы к схватке из-за белотелой, с рыжими волосами, равнодушно взирающей на них женщины. Какая чушь! Ну, что он в самом деле? Бросить все и забыть. И какое он имеет право вторгаться в чужую жизнь? Никакого права. Вот так. Вот и живи, как жил. Вот и поделом. Вот так. По дороге домой он не замечал, что говорит вслух, и спохватился, только поймав удивленный встречный взгляд. Дошел, – горько усмехнулся он. – Точно дошел.
Он повернул ключ в двери – на него сыро дохнуло ремонтом. В квартире было погано. Она была безжизненной – разрушены все прежние приметы устойчивости, налаженности, тепла. Все вверх ногами. Это он сам и затеял. Все перевернул. А те, кто помогли перевернуть, покинули его в самый неподходящий момент. «Еще скажи спасибо, что тебе морду не своротили на сторону, – подумал он. – Тебе еще повезло. Ты очень везучий». А ремонт? Собственно говоря, основное они успели сделать. Это он все-таки отметил краем сознания. Обои в прихожей он и сам переклеит. И плинтусы покрасит. А на кухне стены можно оставить, как есть. Только помыть, и все. Только вот деньги, деньги они не взяли. Это они красиво. Чтобы унизить. Молодцы... Ах, стыдоба, стыдоба. Ну и ладно. Все. Топилин сказал себе «все» и вошел в ванную комнату. Из зеркала на него смотрел растерянный человек – среднее между рохлей и героем-любовником.
После душа стало много легче. Боль ушла. Раньше она была четкая, угнездившаяся и мучительно ворочающаяся в гнезде, а теперь – вроде туманного облачка с неясными краями, даже не понять – то ли боль, то ли так просто, хандра. Даже вроде жалко стало себя.
«Надо сходить в магазин, – подумал он, – купить молока и хлеба». Сегодня он ничего не будет делать. Ну его к бесу. Лучше посмотрит телевизор. Будет сидеть и смотреть и отламывать от свежего батона душистые ломти и запивать прямо из бутылки. Замечательно.
Он открыл дверь – за дверью стояла Катя.
– Извините, что задержалась, – на «вы» сказала она, неуверенно, но все же переступая порог. Судя по ее зарумянившемуся лицу, она торопилась.
– Вы что, уходите? – осведомилась ничего не значащим голосом, оглядывая, что где.
– Я на минутку, в магазин, – сказал Топилин. – Ела? Купить что-нибудь вкусное?
– Купите, – повернулась она к нему, улыбнувшись припухлыми губами. Только теперь он заметил, что у нее какой-то тревожный, раненый взгляд.
– А где Володя? – спросил он.
– Запил. Не придет.
– А... – качнул он головой. – Тогда, может, не стоило тебе... – Он счастливо лгал, зная, что за это ничего не будет.
– Как? – прямо посмотрела она на него. – Мы ведь обещали.
– Ну да... Конечно, – пробормотал он, с трудом сдерживая свое счастье. – Я сейчас. – И бросился вниз по лестнице.
Это было бегство – от нее, а больше от самого себя, а еще больше – от того, что стояло за ними. И самое блаженное в бегстве было предчувствие возвращения. Это предчувствие невозможно было бы перенести, не сбежав. «Она там!» – стучало, щемило, болело, ликовало в нем. Очень важно было, что она именно там и что она ждет. Он и покупал для нее – бестолково и сердя продавщицу. А сам только смеялся в ответ – лицо, может, и не смеялось, но внутри – внутри он смеялся от счастья. Странное такое счастье – ни от чего. Просто оттого, что она там. Так вдруг светло стало внутри. И чудилось, что он такой большой, всемогущий, а грудная клетка – это такое залитое светом пространство, когда солнце прямо в глаза, так, что смотреть невозможно и предметы расплываются, превращаясь в лучи, и потому – ни земли, ничего, только свет, только полет в этом свете, навстречу ему, – вот как было. Он и обратно бежал, отведя подальше руку, плавно неся в авоське снедь, не бежал – плавно скользил, летел, как белый конь с крыльями. Ключом открывать не стал – позвонил.
– Вот! – торжественно вытянул он навстречу Кате руку с авоськой. – Будем есть.
Она смотрела на него, как на ребенка, которого любят. Она смущенно следила, как он колдует среди свертков и кульков, гремит сковородкой, хлопает дверцей холодильника.
– Что это вы, в самом деле? Что я, вас объедать буду?
Топилин враз все бросил и осуждающе посмотрел на Катю:
– Вот так ты больше никогда не будешь говорить, идет?
– Идет, – кивнула она, завороженная этим нечаянным будущим временем, чувствуя и свой промах, и то, что без него не возникло бы сейчас мгновенно осенившей картины – «он и она».
– И еще говори мне «ты».
Она радостно кивнула.
Топилин хотел подойти и поцеловать, но почувствовал – нет права. Вчера было, а сегодня нет. Еще нет. Он и не подошел, только труднее стало – только что все было ясно и без тайны, а вот теперь и тайна, и скрывать нужно, притворяясь, что все просто и ясно.
Они сели за стол. Еда была разной – на мелких тарелочках.
– А сколько твоему сыну лет? – спросила Катя, протягивая вилку через стол, к ломтикам сыра. Голос у нее был равнодушный, как бы растворенный в деловитости движения руки с вилкой, спрятавшийся за это движение. Топилин почувствовал, что это не простой вопрос – он был выстрадан, решен в ней независимо от его ответа.
– Шесть, – сказал он как можно беспечней.
– Его зовут Петя?
– Ага.
– Как моего отца.
– Здорово! – почему-то восхитился Топилин.
– Он похож на тебя?
– Нет, – ответил, подумав, Топилин, забывая оставаться беспечным и незаметно для себя теплея глазами и голосом. – Скорее на мать.
– Может, потом будет похож на тебя? – предположила она. – Ведь дети меняются...
– Да, может быть, – опомнился он.
Разговор ему не нравился – опасный разговор. Главное – он препятствовал тому чудесному, непленному, ликующему, что переживал Топилин по дороге сюда. «Зачем она об этом?» – подумал, он. Неужели они не могут обойти эту тему? Ему лично это ничуть не мешало. Это были совсем разные, не пересекающиеся плоскости. Он даже увидел их. И вдруг почувствовал, что пересекутся где-то там, далеко, в ослепительном пространстве, все равно пересекутся – и холодком обдало. Легким таким холодком, как при взгляде из автобуса, когда проспишь свою остановку. Мгновенное падение сердца. Или это еще раньше случилось – когда со взглядом ее столкнулся. Это после какого-то его ответа она вдруг посмотрела на него совсем по-иному, как прежде не смотрела, и он словно сорвался в бездну. Во взгляде этом было даже не знание того, что будет, а скорее вопрос, но он почувствовал, что и в этом кротком ее вопросе они, Топилин и Катя, объединены, да так, что не освободиться, – что-то длительное, непрекращающееся было там. Он положил свою руку на ее (накрыл косточки кисти), как бы отвечая на этот взгляд, но на самом деле не справляясь с ним, и ее глаза не откликнулись на это прикосновение – оно было мельче вопроса.
Раздался звонок.
У Топилина вытянулось лицо. Катя закусила губу, и ее кулачки сжались. Это мог быть только Володя.
– Не открывай, – быстро шепнула она.
Это был бы лучший выход, но на кухне горел свет, и Володя, наверное, уже посмотрел со двора. Он мог и не поднять голову, но мог и поднять. Не открой теперь – он поймет бог знает что и, пьяный, разнесет дверь. А открыть...
Топилин решительно встал.
– Только прошу тебя, – вскочила за ним Катя. Она поверила его решимости. – Нет! – оттолкнула она его у двери. – Пусти, я сама. Я ему сейчас покажу.
– Катя... – мягко и укоризненно сказал он севшим от волнения голосом. С трудом сдерживая дрожь в руке, он щелкнул замком и неспешно потянул дверь на себя.
Это был Костя. В одной руке он, дурачась, держал за хвост бронзовую копченую атлантическую селедку, в другой – за головку – маленькую «столичной».
– Ты? – растерялся Топилин.
– Старик, – увидев их двоих, нимало не смущаясь, сказал он. – А я к тебе. Принимаешь? Э... да у тебя ремонт. Что ж ты не сказал. Я бы помог.
– Спасибо, мне уже помогают, – сказал Топилин.
– А... – протянул Костя, понятливо поворачивая плечо назад.
– Послушай, – сделал вид, что сердится, Топилин.
– Слушаюсь, – сказал Костя, охотно вошел и толкнул спиной дверь. – Позвольте представиться, – обратился он к Кате. – Константин. Естественно, Эдуардович. Сослуживец вот этого негостеприимного типа. Можно сказать, на правах друга. На службе – архитектор, в быту – бобыль.
– Катя, – сказала Катя. – Маляр.
– О! – восхитился Костя. – По строительной части? Значит, мы родственники. Ну что? Будем квасить или как? То есть я хотел сказать «красить». – Он покосился на маленькую, которую продолжал держать в руке. – Что касается меня лично, то я убежден, что производительность труда только повышается...
– Ладно уж, – сказал Топилин, – шагай вот сюда, производитель. Больше некуда.
Выпили, чего Топилину вовсе не хотелось, закурили, сразу заполнив дымом кухоньку. Катя только коснулась губами рюмки и отставила ее в сторону.
– И правильно! – поддержал Костя. – В твои годы я больше всего любил газировку. Может, за лимонадом сбегать? – готовно привстал он.
– Не надо, – поспешно сказал Топилин. Визит мог затянуться.
Костя с укором посмотрел на Топилина:
– А если Катя хочет?
– Не надо, – улыбнулась Катя. – Спасибо.
Топилин с удивлением посмотрел на нее. Похоже, она не жалела об этом вторжении, наоборот, – лицо ее было приветливым, а глаза выражали готовность слушать и уважать.
Говорил больше Костя, все охотнее обращаясь к Кате, а она отвечала, чуть задумываясь перед ответом, и, похоже, – увлеченная этой игрой в анкету. За пять минут такого вот разговора Топилин узнал о ней больше, чем за три дня, и ему было обидно, что не он спрашивал. И еще он с неприязнью отмечал это Костино умение «раскалывать» людей, делать своими собеседниками.
– Н-да... – мычал тот, – жизнь у тебя не сахар. А ты подавай-ка документы в наш, архитектурный, а? – Он взглянул на Топилина, и в его глазах уже ясно читался целый план вспоможествующих мероприятий. – Зачем тебе Лесотехничка? В лесу клещи, брр...
Топилину казалось, что он неудержимо откатывается на второй план, – роли поменялись, и ему досталась Володина, так что оставалось выйти и с ухмылкой взяться за кисть. Ему было необходимо перехватить взгляд Кати, коснуться ее как-нибудь незаметно, чтобы закрепить тайным знаком то, что уже было между ними и что давало им право друг на друга, но Катя словно сознательно не замечала его робких ухищрений. В повороте ее головы читалось: если ты мужчина, тебе нечего таиться. Будто она сердилась на него, будто он оскорблял ее гордость. Но не мог же он так вот встать и сказать: катись-ка ты отсюда, Костя. Похоже, они с Костей издевались над ним. В какой-то момент ему показалось, что кивни ей сейчас Костя, – и она встанет и уйдет с ним. Он вышел в ванную комнату – помыть руки после селедки – и, яростно растирая их под струей воды, твердил с горькой обидой: «Так вот она какая, теперь понятно», – твердил, сам не веря тому, что говорит, перелагая на нее какую-то свою вину, непонятную, неизвестно откуда возникшую, но вину – чувствовал, – вину.
Вернулся он такой темный и потерянный, что Костя что-то смекнул и вдруг засобирался. Его стали удерживать, но он еще больше смутился, забормотал о делах, которые «не ждут», и растерянным взглядом скользнул по лицу Топилина, ниже глаз, – было в этом взгляде ошеломление и нежелание ничего знать.
– Пока, ребята! – ненатурально гаркнул он и пропал.
– Жаль, что ушел, – неестественно сказал Топилин, останавливаясь в дверях кухни и глядя на опущенную Катину голову. Светлая челка, распавшись надвое, закрывала ее лицо, Катины пальцы подкидывали спичку. Та падала, тоненько постукивая по пластику стола.
– Хороший мужик, да? – продолжал он в ответ на Катино молчание.
Катя пожала плечами.
– Вы так говорили... – жалко улыбнулся он, не в силах вырваться из опутывающей его фальши, не владея мгновением. – Приятно было посмотреть.
Он ждал, что Катя возразит, скажет что-нибудь утешительное, но она только подкидывала спичку.
– Катя! –Топилин сделал шаг к ней и положил руки на плечи. Плечи были неожиданно теплыми и мягкими – родными по сравнению с ее осуждающим молчанием. – Ну нельзя же из-за того, что кто-то пришел, все губить.
– Разве он кто-то? – раздался ее голос.
Топилин осекся.
– И что ты имеешь в виду, когда говоришь «все»?
– Ты же знаешь, Катя! – с отчаянием сказал он.
Его руки не в силах были оторваться от тепла плеч – и надежда его была только в том, что Катя не делала попытки высвободиться. Она неожиданно подняла голову. На глазах ее были слезы. Это поразило Топилина. Он потянул ее к себе, приподнимая:
– Катя, что с тобой?
И чувствуя, что своими слезами она не только прощает его, а и уступает, смиряется, не протестует больше.
– Катя! – еще раз выдохнул он, уже не помня себя, не отмечая отдельно, где он, а где она, прижимая все сильнее, целуя и челку, и мокрые глаза, и щеки, и руки с шершавыми ладонями, вжимаясь в ее тепло, податливость и идя с ней куда-то, из кухни, из прихожей, в комнату. Она остановилась на полпути, стремительно взглянула на него тем своим затапливающим взглядом, и руки ее сами неожиданно сильно, властно обняли его.
– Родной мой, любимый, родной мой, любимый...
Она шла сама, сопротивляясь каждым своим шагом, и все же шла, и какие-то ее слова звучали страшным, клятвенным шепотом, как заклинания, – он их не понимал, – безумные слова, сопротивляющиеся ему и жаждущие покориться. Когда они остались нагими, она вдруг замолчала, и по телу ее, как по реке под ветром, прошла крупная дрожь, а когда легли, упали, переплелись, она снова говорила что-то безумное, – и вся она беззащитно пахла горьковатым лыком мочалки и земляничным мылом.
Сколько это длилось, он не знал, не помнил, но страсть его долго не могла истощиться. А потом наступил покой.
– У нас там, знаешь, как хорошо, – тихо, почти шепотом говорила Катя – головой на его плече, и отяжеленная ею рука его, еще не оправившаяся от внутреннего трепета, тихо, благодарно гладила ее тело.– Деревянные тротуары... И озеро... Большое такое... Лача.
– На озере Лача сижу и плачу... – бормотнул он ни с того ни с сего где-то слышанное.
– И церкви старинные... И леса. А в лесах грибы, ягоды. Ты любишь собирать грибы?
– Люблю.
– Ты приедешь, да? Я тебе дам резиновые сапоги. Такие тяжелые. И мы пойдем в лес... А добираться очень просто, на самолете. Туда самолет летает. Прямо из Каргополя. Знаешь, такой кукурузник, крылья сверху и снизу.
– Как стрекоза?
– Ну да.
– А здесь ты не хочешь жить?
– Нет. Мне не нравится... Я уже два года здесь и не могу привыкнуть.
– Почему?
– Так... Людей много. Толкаются. И никто друг друга не знает. Смешно.
– А откуда Володя взялся?
– Лодька? Так... случайно. Когда экзамены провалила.
– А почему ты выбрала Лесотехническую?
– У меня отец лесничий. Вообще-то он с нами не живет. Он с мамой развелся, когда мне еще было тринадцать. Наверно, поэтому. Хотела, как он.
– Ты его любишь?
– Люблю. Как же можно отца не любить! И сестренка любит. Ей сейчас столько, сколько мне тогда было.
– А почему он ушел?
– Не знаю. Он нам не говорил. Он молчаливый. А мама наоборот. Все его ругала. А он молчал. А потом взял и ушел. Мама топиться бегала. Но он не вернулся. Она запрещала нам с ним встречаться. Ужас какой-то. Я ей этого никогда не прощу.
– А его ты простила?
– Папу? Я даже не думала, прощать или нет. Раньше я не понимала, плакала поэтому. А сейчас понимаю.
– Что понимаешь?
– Ну... Если человек решил уйти, значит, он больше не может.
– Но есть же долг.
– Если не любишь, то долга нет. Ведь вместе живут, если это лучше.
– А ты, – сказал Топилин, – зачем ты живешь с Володей? Ты же его не любишь.
Она ответила не сразу. Словно только что поняла, что Топилин прав, и огорчилась этому.
– Не люблю. Но любила, наверно. Я была совсем одна, не знала, что делать. Я так не хотела возвращаться к маме. Думала, в институт поступлю. Потом сестренку привезу. А он подошел. В столовой. Он был не такой, как сейчас. Потом у него аллергия началась – на краски на эти. Они же ядовитые. Он меня и на работу устроил и в общежитие. На Адмиралтейский. Мы корабли красили. Когда их уже на воду спустят. Сначала даже интересно было. Знаешь, какие там каюты?! А потом у меня голова начала болеть. За смену надышишься этих красок – ничего не соображаешь. Молоко бесплатно давали, но толку-то...И я кашлять начала. Говорят, легкие слабые. А потом я к нему домой переселилась. Вроде как невеста. Только у него мать ужасная. Во все лезет, всем командует. Володька мужик уже, а как щенок – во всем ее слушает. Она все ему твердит, что я ему не пара. Говорит, что я на жилплощадь позарилась. Нужна мне их жилплощадь! Потому мы и не расписались до сих пор – она против, думает, я разведусь и жилплощадь отсужу. Что за радость такая – только зло вокруг видеть! Володька не такой, он добрый. Я уже за это время раза три сбегала в общежитие, а он придет следом – сидит, сидит, сидит. Он меня любит. Вот я и возвращаюсь, как дурочка. Только я все равно решила его бросить. В сентябре возьму отпуск, уеду – и все.
Топилин тихонько, концами пальцев, продолжал гладить ее тело, рука была недвижна, приняв на себя ее легкую тяжесть, так что ему был доступен только маленький островок на бедре, которому он передавал свою нежность. Он продолжал гладить – как бы перекрывая своим чувством все, что слышал, не опускаясь до реальности, только теперь ему было нестерпимо грустно. Жизнь, едва подарив их друг другу, уже начинала разъединять, и только что проросшие корни, обнажаясь, как белые нити, рвались один за другим. С чувством начинающейся потери он прижал Катю к себе, повернул и, приподнявшись, стал целовать. Несколько мгновений она оставалась недвижной, еще во власти того, что ему не принадлежало, не могло принадлежать, и он становился все настойчивее, ополчаясь против судьбы, в которой так ясно читалось, что было и что будет. Они словно уже начали прощаться и ласкали друг друга с одной и той же скрываемой мыслью – и нестерпимости этого прощания могла равняться только страсть. Но если его лицо было от нее темным, почти мрачным, судорожным, то Катино – светлым, одаряющим. Будто он разрушал, а она создавала.
– Ах ты, мой неугомонный... – звучали ее задыхающиеся слова.
Домой он повез ее на такси. Отпускал легко, тем более – она сама захотела уехать. Он и не спрашивал, почему. Может, втайне был даже благодарен за это. Она словно решила раз и навсегда уберечь его от проблем. Мудрая, милая девочка!.. Как это она говорила – «неугомонный». И еще – «ласточка моя». Он – ласточка. Топилин улыбался в темноте. Такси перемчало их с одного края города на другой. В темной теплой полуночи повсюду еще светились окна – за каждым что-то делали люди. Сколько людей – и никто не знает друг про друга. И про него с Катей никто не знает. А что было бы, если б узнали? Может, так лучше, чтобы никто ни про кого ничего не знал. Кажется, он понимал, почему она не осталась. Чтобы было завтра.
Хлопнула дверца, и ее белая юбка, махнув, растворилась в темноте. Она попросила не провожать. Из-за Володи. Окна его блочного пятиэтажного дома смотрели прямо на них.
– Старик, ты спятил! – Похоже, Костя волновался, и его вспотевшая зажигалка, как он ни щелкал, не давала пламени.
– Послушай... – попробовал перебить его Топилин. По пути на работу он думал, как себя вести. Можно было отсечь разом – и не подпускать. Но что-то в этом было не так. Небезопасно как-то. И он решился на другое – на задушевность. Хотя, в общем-то, какое его, Кости, собачье дело. – Послушай...
– И слушать нечего. Тебе что, не найти...? (Он употребил непечатное слово, будто иного Топилин и не заслуживал.) Ты бы мне сказал. Я б в тот же вечер пришел бы с двумя метелками. (И это Топилин должен был слушать!) Ты что, не понял? Она ведь девочка. Ты сказал, что у тебя жена, дети?
«Она не девочка», – хотел возразить Топилин, но вовремя спохватился. Негоже было оправдываться.
– Она все знает, – сказал он. – Что еще?
– А то, что ты должен бежать, пока не поздно. Ноги в руки. Смотри, она принесет тебе в подоле ляльку. Вернее, твоей жене. Ой, поплачешь, Топка. Кровавыми слезами. А жена – тебе на работу. А на работе – моральный облик и прочие мелкие и крупные неприятности.
Костя был прав. Однако во всей его правоте было что-то стыдное, унизительное.
– Послушай, – прервал его Топилин, – послушай, милый Костька... – Топилин посмотрел на его крупное озабоченное лицо, лицо еще не старого сенбернара и улыбнулся грустной улыбкой. – Все, что ты тут городишь, я уже сам себе тыщу раз повторил. Только...
– Что только? – по неугасшей инерции рванулся вперед Костя.
– Только я хотел бы, чтобы кто-нибудь хотя бы однажды, пусть раз в жизни честно сказал бы мне, кто я такой есть? Человек или так просто, «тварь дрожащая».
– Друг мой, – сказал Костя, – это маразм. Не трогай великие тени.
– Я сегодня утром, – не слушая его, продолжал Топилин, – размышлял, что такое маленькие люди. И я понял. Маленькие люди – это те, у кого маленькие мысли. Так вот, я плевал на это. С десятого этажа. С сотого. С «Эмпайр стейт билдинг», понял?
– Топка, это чистый маразм. В лучшем случае – теория. А жизнь...
– Дурак. Ладно, я тебе скажу, хотя ты этого не заслуживаешь. Я люблю ее.
Сегодня он сделал несколько ошибок. И главную – что рассказал Косте. Не надо было. Тем более, что про любовь – это он поспешил. Он и сам-то еще не знал. Так – ляпнул, чтоб оправдаться. Этим словом всегда можно оправдаться. Кажется, единственное слово, которому верят. Катя – она жила в нем нежностью, воспоминанием и надеждой на новую встречу. Поди разбери – любовь это или что-то другое. Просто он ждал ее, и чем ближе становилось время ее прихода, тем неистовей. Какой она придет? Что было там, дома? А вдруг она придет с Володей? Нет, это невозможно. А вдруг он увяжжется – Отелло... Парень простой, немудрящий. Тяпнет мастерком – и привет.