Игорь Куберский
ДЕРЕВЯННЫЕ ТРОТУАРЫ

Повесть
   Пришли двое. В первый момент это отозвалось в нем недовольством, вызвавшим суетную мысль: «Придется больше заплатить». Но он тут же справился, заулыбался:
   – Проходите, проходите. – Жест широкий, демократичный, чуть заискивающий перед их молодостью.
   Та, кого привел парень, бросила машинальное «здрасьте» и, шлепнув в угол тяжелый ком полиэтиленовой сумки, критически окинула взглядом несвежий потолок и потертые обои прихожей. Ему показалось, что и он сам, видно, нуждается в небольшом ремонте. Продолжая улыбаться, он поскреб затылок и чуть свысока, назидательно – не смог-таки удержаться – сказал:
   – Ну, что ж. Может, познакомимся для начала? Меня зовут Юрий Павлович. В обиходе – Юра.
   – Катя, – последовал ответ, и Топилин с неловкостью пожал неожиданно протянутую ему плотную теплую ладошку. Парень – кажется, Володя – добродушно оскалил мелкие прокуренные зубы.
   «Кто она ему? Жена? Подружка?» – подумал Топилин. Парня он перехватил вчера, внизу, на лестничной площадке – летом по всему дому делали ремонт.
   Пока Катя переодевалась в ванной, они быстренько перетаскали в коридор и на кухню лишнюю мебель, причем Топилин, не желая ни в чем уступать, старался брать на себя большую тяжесть. Пол застилали уже втроем – его любимой «Литературкой».
   – Ой, сколько здесь интересного! – наклонялась Катя над распахнутыми страницами – с сожалением, что все это скоро будет заляпано и растоптано. И, сидя на корточках, поднимала к нему свое милое круглое лицо,
 
   Отпуск закончился, и Топилин один приехал из деревни, оставив там жену с сыном, чтобы до их возвращения «прокрутить ремонт». Жене он говорил об этом со вздохом и сожалением, но когда она простодушно предложила вернуться вместе, чтобы вместе и «прокрутить», он спохватился:
   – Петьку жалко, тут ему и речка, и лес!
   – Ладно уж, поезжай! – усмехнулась жена, поняв, что он ловчит.– Отдохни от нас. Ведь этого ты хочешь?
   – Да что ты?! – возразил он, оскорбленный ее прозорливостью. – Если хочешь – поедем!
   Но она уже не хотела.
   Вместе они прожили десять лет, шесть воспитывали Петьку. Не то чтоб очень дружно, но и не ссорно, однако совсем не так, как он себе когда-то представлял. Вдвоем было тесно. Хотя с годами он притерпелся к этой тесноте, и неудобства ее привык относить на свой счет. Да и жена поддерживала в нем эту мысль: «Ты у меня бирюк какой-то. Нелюдь». Он пожимал плечами.
   Да, самим собой Топилин чувствовал себя лишь в одиночестве. С Петькой тоже было сложно – он брал, только брал, и Топилин, погружаясь в отцовское бескорыстное служение сыну, так и ходил со склоненной к нему головой, не поднимая ее, не умея поднять.
   От давно затихших споров с женой осталось только изредка всплывающее желание какого-то окончательного объяснения, после которого, казалось, наступит покой и понимание. А пока так и было, что жажда одиночества приходила вместе с виной. Но и один, он привычно нежно думал о жене и сыне, ждал их, и даже в вечерней, взбудораженной, устремленной к чему-то неизвестному толпе, чувствуя такое же неясное устремление, он оставался верен ожиданию и ни на ком не задерживал глаз дольше, чем это позволяло простое любопытство. Так и выработалась в его лице поджатость черт, с которой никак не вязался его короткий, но вопрошающий взгляд.
   Разостлали газеты. И в самом деле было жалко их: как всегда, отложенное на потом так и осталось непрочитанным – газета живет один день, ну, три. А там столько всего – и за неделю не переваришь.
   Потребовалась посуда для шпаклевки, и Топилин отправился на кухню. Катя в ожидании остановилась в дверях и смотрела, как он роется в высоком, узком шкафу-пенале. Чувствуя этот взгляд, Топилин становился намеренно неловок, морщил лоб, как бы с усилием вспоминая, куда могла подеваться та банка, руки его неузнающе перебирали кастрюльки, крышки – словно в том, что он здесь знал все наизусть, вдруг обнаружилось что-то уничижительное.
   – Вот! – не сдержав-таки довольного восклицания, выдрал он из загремевшей груды то, что искал.
   Катя молча взяла.
   Стремянки не было – пришлось снова перетащить в комнату тяжелый полированный письменный стол от гарнитура. Топилин накрыл его двойным слоем газет. Катя взобралась, и ее мастерок живо заскреб по выбоинам худо заделанных швов на потолке. Посыпалась штукатурка. Несколько тяжелых кусков упали прямо на стол, и Топилин внутренне вздрогнул.
   «Одеялом надо было проложить» – подумал он, глядя, как сноровисто ходит безжалостный мастерок в Катиной руке.
   Комната наполнилась меловой пылью, и ему пришлось надеть на голову носовой платок с четырьмя рогульками. Он знал, что смешон в таком виде.
   – Ребята, помощь моя не требуется? – спросил он, стараясь не выдать голосом недовольства и огорчения.
   – Если можете, – на секунду оторвалась Катя, – воды немного.
   – В чем? – спросил Топилин, вопреки желанию представляя, как падает у нее из рук и разбивается фаянсовая чашка.
   – В чем хотите. Мне для алебастра.
   Топилин принес в металлической кружке.
   – Ой, много! – заглянула она сверху.
   Топилин покорно склонил голову – дескать, «понято» – и принес меньше. Этот жест веселой покорности, оцененный Катей, вернул ему, как ни странно, доброе расположение духа.
   Работа подвигалась, и Топилину с Катей приходилось часто переставлять стол. Володя – она звала его пренебрежительно «Лодь», «Лодька» – доставал до потолка и со стула. В контраст с ней – небольшой, светлой и ладной – он был широк, костист, коричнев от загара, с крепкими, туго гнущимися пальцами и почему-то без бровей.
   Вели они себя странно. Стоило Топилину выйти в прихожую или на кухню, как в пустой комнате раздавался ее недовольный голос. Она поминутно делала Володе замечания, а тот сносил их молча, с вялой послушной угрюмостью.
   – Ну куда ты лезешь? Видишь, я тут! – доносилось до Топилина, и ему начинало казаться, что часть этого недовольства падает и на его голову.
   Возвращался он в комнату с виноватым лицом.
   «Как же вы, ребята, живете вместе?» – думал он, глядя на них.
   Катя стояла на столе и, чуть скосив глаза, вела по шву мягкой, смоченной в растворе кистью. Клетчатая рубашка, завязанная впереди нижними концами на узел, тянулась вверх за ее руками, обнажая нежный девичий живот с затененной ямкой пупка. Топилину вдруг стало трудно смотреть, и он отвел глаза.
   «Зачем она с ним?» – подумал он.
 
   Ушли они в одиннадцатом часу, когда за открытым окном уже стояла густая августовская темень, пахнущая пришепетывающей листвой и нагретым асфальтом. Топилин вышел на балкон и смотрел вниз, в неосвещенный двор, пока из дверей парадной не возникли две фигуры, его – темная и ее – светлая, в летнем платьице. Они о чем-то говорили, но как Топилин ни прислушивался, до него не долетали даже обрывки слов. Ему почему-то казалось, что должны говорить о нем.
   Он долго смотрел на квадратики окон, которые отсюда, с высоты седьмого этажа, разбегались во все стороны бурно разросшегося за последние годы микрорайона. Еще дальше, за ними, было непонятно черно, глухо, и небо не отражало свет уличных фонарей. Там начинался залив. Ему почудилось: прыгни вниз – и спланируешь как раз у кромки воды, на грани света и тьмы.
   На следующий день он вернулся с работы пораньше и, делая какие-то лихорадочные приготовления, поймал себя на том, что волнуется.
   «Однако...» – усмехнулся он. И еще проблема возникла: поесть или подождать их, чтобы вместе? Да, непременно надо их накормить, небось, не успеют после работы, а ехать издалека, с другого конца города. Он так и думал: «их», «они»... То, что вчера тревожило его, обернулось заботой и добротой, потребностью непременно сделать для них что-нибудь хорошее.
   Эта потребность была определяющей во всей его нынешней жизни. Она пришла вместе с сознанием того непреложного, но в общем-то не такого уж обескураживающего факта, что ему не повезло. В самом деле, счастливых билетов не так уж много, и нечего ударяться в панику, если ты не вытянул ни одного. Рано или поздно каждый задает себе вопрос: кто он и для чего живет? Это не страшно, – убеждал он себя, – если ты, в общем, никто и особой какой-нибудь цели нет. Только единицы рождаются для деяний, остальные – просто подмастерья. А то, что ты жив, и у тебя есть завтра, послезавтра и еще много дней, – это и есть движение к цели. Целью может быть просто решение не отравлять другим жизнь, улыбаться по утрам и первому говорить «здравствуйте!»
   Втайне Топилин чуть гордился своей философией, в которой, считал он, было что-то от стоицизма. Притом вовсе не требовалось, чтобы другие читали в твоем лице: смотрите, я не очень счастлив, но не делаю из этого события, молчу и стараюсь помочь ближнему. Топилин оскорбился бы, если б кто-нибудь отметил его добродетели.
   Был он вроде неплохим проектировщиком. В студенчестве, вообще, блистал, но в лидеры так и не вышел. Работа – это, может быть, обратная сторона той же «личной жизни».
   Ребята оказались пунктуальными – пришли минута в минуту. Володя от приглашения «перекусить» не отказался, воспринял как должное, тут же сел за стол с довольным видом, а Катя почему-то покраснела, стала отнекиваться и в результате – так Топилин это понял – оскорбилась за Володю, и потому сам он вдруг засуетился, стал что-то предлагать, совать – получилось неловко. Получилось, что он – хороший и добрый – тратит на них непозволительно много времени и внимания, и они, вместо того чтобы дело делать, чаи тут гоняют, – и все из-за того, что этот дурак Лодька не понимает, что такое интеллигентное обращение. Катя его ни в грош не ставила перед Топилиным, и от этого было вдвойне неловко, будто на Топилина тому и следовало равняться. В какой-то момент Топилин даже рассердился на нее, подумав, что таким образом ремонт не сдвинется ни на йоту, а то, чего доброго, Володя плюнет на все, бросит «пошли!» – и они исчезнут навсегда. И будет прав. Но Володя покорно – эта ожесточенная покорность удивляла Топилина, что-то ему напоминая, – Володя сносил все, только кривя в усмешке край рта.
   – Вы, Катя, – невпопад пошутил Топилин, – как маленькая хозяйка большого дома.
   Она восприняла это всерьез.
   В довершение всего обнаружилось, что Володя забыл наконечник от малярного агрегата, распылитель то бишь. Не веря случившемуся, он еще с досадой шуровал в дерматиновом мешке, а Катя уже выпрямилась, бессильно уронив руки и гневно глядя на него.
   – Ну вот, – в нос, как перед слезами, сказала она, – вот и побелили! Спасибо, Лоденька.
   – Да я что! – огрызнулся Володя, яростно выворачивая дерматин.
   Это уже было слишком.
   – Что, нет? – сказал Топилин натянуто.
   Володя сделал шутовское лицо и нагло посмотрел на него. Топилин почувствовал – еще мгновение, и контроль над ситуацией будет потерян.
   – Вот что... – сказал он, притворно оживляясь. – Привезти можешь? На такси.
   – Могу... – посоображал Володя. – Только...
   – Деньги вот, – сказал Топилин, вынимая из кармана пятерку.– Хватит?
   Володя с симпатией взглянул на купюру, взял и стал натягивать куртку:
   – Я скоро обернусь.
   И они остались одни.
 
   Потом Топилин часто размышлял, что было бы, если б Володя не забыл этот самый распылитель. И отвечал по-разному: иногда в том смысле, что ничего не было бы, а иногда наоборот, – что все равно суть проявила бы себя любым иным путем.
   В тот же миг, когда дверь за Володей захлопнулась, он испытал задержку дыхания и так, с чуть сдавленным горлом, и двигался теперь, что-то делал неслушающимися руками. Удивительно, но и Кате, похоже, стало не по себе. Дверь хлопнула – и пространство замкнулось, объединяя их, обволакивая единым предчувствием. Никогда еще (или разве что давно и забылось), никогда еще Топилин не испытывал такого многозначительного соучастия обступивших стен. Ему казалось, что Катя – его пленница. В каком-то романе он читал, что подобное испытывает владелец автомашины, когда к нему садится женщина, – будто само сиденье, все эти мягкие обводы обнимают ее его руками. Будто само присутствие двоих в этом замкнутом пространстве предполагало дальнейший путь друг к другу – через оболочку правил, условностей, запретов и страха. Он тут же стал судорожно выплывать, как из глубины водной толщи, из этой сдавливающей невесомости – ходил, брал что-то, переносил с места на место, не поднимая глаз, – да, они ни разу не посмотрели друг на друга, и наконец – боже мой, – что за чепуха, бред какой-то! – наконец выплыл, ему так показалось, что выплыл, и перевел дыхание. Только какое-то дрожание осталось, трепещущий под ветром огонек.
   Топилин был так занят своим спасением, что в эти минуты почти не видел Кати. Много ли человек живет в настоящем? Обычно его чувство рассредоточено в прошлое и будущее. Сейчас Топилин был целиком и полностью в настоящем. Оно было его действительностью – творимой и творящей на глазах.
   О чем-то Катя его спросила. А он не понял. Теперь она спрашивала во второй раз, и голос ее звучал чуть растерянней.
   – Ах, тазик. Ну, конечно, найдется. Вот. – И Топилин выволок из-под ванны пластмассовый тазик. – Подойдет?
   Ему сделалось смешно. Чего он только не нагородил. А все просто. Нужен тазик для раствора. И еще что-то. Капроновый чулок? Ну, конечно, – уж что-что, а это найдется. Тут он начал чуть ли не паясничать. Потому что ему не хотелось искать старый капроновый чулок жены, то бишь предъявлять улики другой своей жизни – как если бы они были его виной и обвинением одновременно.
   – Вот и чулок, – кривлялся он, протягивал его с торжественным видом. И чувствовал себя отступником, предателем семейного очага.
   А нужно было процедить раствор известки с мелом. Они сидели на корточках в крошечной прихожей, Катя держала чулок, натянув его между ладонями, а Топилину надлежало выливать из банки раствор. Катя была во вчерашних джинсах, только рубашка – та, верно, запылилась – была другой. Это была синяя трикотажная футболка, свободная ей, может, не ее, а Володи, – так что растянутая резинка выреза широким полукругом открывала полную шею, мягкие впадинки под ней и над ключицами. В этой футболке особенно ладными были Катины плечи – их покатость выказывала доверие, послушание и доброту. Лицо Кати было бледноватым, сосредоточенным, а губы красными, как бы обветренными, припухлыми по внешней линии – и краснота их вместе с притемненным блеском глаз казалась нездоровой, как у человека с высокой температурой. Это потом Топилин узнал, что у нее слабые легкие, услышал столь характерное для нее покашливание, а тогда он понял это иначе.
   Осадок на растянутом капроне, вырастал похожим на женскую грудь холмиком сцепленных друг с другом нерастворившихся частиц красящего вещества, – вырастал, оттягивая ткань посередке. Топилин видел перед собой Катину нежную щеку, в которой стало проявляться розовое пятнышко, прямую светлую прядку ее челки. Опорожняя до дна банку, он приподнимал плечо, так что каждый раз невольно склонялся к этой прядке, к Катиной щеке, и чувствовал кожей ее тепло. Он делал вид, что, занятый, не отмечает, как близко они друг от друга. Пятнышко на щеке жарко разрослось, а сама Катина щека словно онемела в скрытой борьбе с этим жаром, и в какой-то момент Топилин почувствовал, что если не произойдет еще чего-то, более сложного, почти непосильного, но требуемого от него, то эта щека снова побледнеет, только для него уже навсегда. И, медленно вылив содержимое банки, он не стал отклоняться, чтобы черпнуть снова, а потянулся вперед и прильнул к Катиным губам.
   Она не уклонилась, не сделала попытки приподняться, высвободиться – ее губы ответили. Тогда его руки нашли ее, обняли, заскользили по плечам, талии, прижались к теплым холмикам ее грудей... Затем включилось сознание, и, целуя Катю, он внутренне заулыбался тому, что ее руки по-прежнему заняты, – опираясь на колени, она продолжала держать капроновый чулок с горкой осадка. Потом он напомнит ей об этом моменте, и Катя усмехнется: «Я боялась в таз уронить – пришлось бы заново процеживать...» Он же подумал, что без умысла тут не обошлось. Будто так небеса подстроили.
   – Ну вот, – сказал он, смущенный, растерянный, готовый понести любое наказание, когда, наконец, они оторвались друг от друга. – Можешь вылить на меня весь этот таз. Я заслужил.
   – Глупый, – сказала она. – Ты заслужил совсем другое.
   И эти слова не девочки, а женщины засели в нем, как какой-то главный вопрос, который он давно перестал задавать себе: а знаю ли я, что такое жизнь и кто я есть на самом деле? Вернее, засели они потом, а сейчас они просто оправдали его, поощрив настолько, что вместо чувства вины возникло нечто противоположное – авантюрное, завоевательное, из области «Трех мушкетеров». Надо же – так сказать, будто она увидела в нем то самое, глубинное, раньше, чем он прикоснулся к ее губам. Да, наверное, потому и дано ему было прикоснуться, что она распознала в нем что-то.
   И кроме этих слов остался еще вкус ее губ, даже не столько вкус, сколько все вместе – их тепло, влага, податливость. Вот главное – их какая-то почти чрезмерная, растворяющаяся податливость. В ощущении от ее губ сквозило нечто и вовсе странное – какое-то воспоминание, идущее из туманности полузабытых юношеских мечтаний, исполнившихся потом далеко не вполне. Такие были губы. И потому жажда повторить испытанное нахлынула с еще большей силой, и второй их поцелуй длился гораздо дольше, почти в беспамятстве. Может, еще и потому, что теперь Катины руки были свободны и, задерживаясь где-то на его затылке, шее, плечах, словно в своем собственном забытьи, бродили слепо и нежно. И все ее небольшое мягкое тело прильнуло к нему столь нежно и безраздельно, что рядом с обжигающей явью желания в Топилине возник очажок страха. Володя? Нет. Что-то другое, как предчувствие рока, крушения. Он оторвал ее от себя раньше, чем она к этому была готова, и, обхватив ее лицо ладонями, судорожно, вопрошающе заглянул в него. Она не сразу открыла глаза. А открыв, посмотрела на него издалека, как зачарованная.
   – Катя! – настойчиво, требовательно сказал он, держа ее легкую послушную голову. – Что же теперь?
   – Ничего... – вздохнула она.
   – А Володя?
   – Володя? – казалось, она не понимала, о чем он спрашивал. – Он... он скоро придет.
   – Я не о том.
   – И я не о том, – сказала она и замотала головой, чтобы высвободиться.
   Что-то произошло, что-то он сказал или почувствовал не так, как нужно, и теперь не имел права на нее.
   – Если тебя это так волнует, – сказала она с отчуждающим холодком, – он мне никто.
   – Разве вы не женаты?
   Она посмотрела на него, словно прежде ошиблась, а теперь выверяла окончательный приговор.
   Он поспешно закрыл ей ладонью губы.
   – Прости. Прости, если можешь. Просто я пень.
   Верховым чутьем, на грани потери, он попал в точку. И понял, что попал, потому что в лицо, в глаза ее снова хлынул внутренний свет, а в бровях возникло протестующее, раскаивающееся выражение.
   – Ты не пень. Ты красивый... Ты... – И опустила голову.
   На какое-то мгновение Топилин увидел все это со стороны, как киносюжет про себя.
   «Господи! Неужели это со мной. Так не бывает...»
 
   Звонок раздался резко, как окрик. Они отскочили друг от друга, и Катя, побледнев и бросив на Топилина страшный взгляд, убежала в комнату. Топилин понял, что только теперь, пока ее нет, и надо открывать. Иначе не скрыть. Когда он поворачивал замок, руки его дрожали.
   – Вот! – сказал Володя в интонации своих последних, сказанных им час назад слов. Будто за дверью стоял. В руке его лежал забитый известкой цилиндрик. И, видя, что Топилин смотрит непонимающим взглядом, вдруг, словно почуяв что-то, враждебно повторил: – Вот он, наконечник.
   Из комнаты вышла Катя, другая, новая, переменившаяся, но не подошла, а стала в дверях, положив руку на косяк. Она так посмотрела на Володю, что Топилина окатило ужасом: «Сейчас признается», – но губы ее, подрожав, разомкнулись для других слов:
   – Проветрился? Мы сегодня ничего не успеем по твоей милости.
   «Как неосторожно она ведет себя!» – паниковал Топилин. Но Володя, против его ожидания, как раз на это и клюнул. Рот его перекосила привычная к укоризнам ухмылка, и он стал спокойно налаживать агрегат.
   Вскоре в комнате запахло мокрым мелом, мутная морось оседала на лампочку. Стало темнее, и за усталостью и суетой все, что было, показалось не важным, до обидного не главным, случайным каким-то и прошедшим навсегда. И Кате, качавшей ручку насоса, передалось это. А главным был Володя в малярской треуголке из газеты, который ожесточенно водил шипящим металлическим хоботком вдоль потолка.
 
   То ли от того, что Топилину непривычно было спать на кухне, то ли от того, что все случившееся было столь неожиданно и непредсказуемо, но под утро ему приснился такой же ни на что прежнее не похожий сон. Ему приснилось, что он видит с высоты ярко-зеленое поле, и хоть спал, но и во сне поразился цвету и подумал, что это первый раз так. Пронзительно зеленое поле это он видел как на киноэкране, и сверху, с верхнего среза на этот экран стремительно влетали, кувыркаясь, разноцветные перья, мешая смотреть. Перья были тоже яркие – самых немыслимых цветов. «Это птицы, – догадался он, – это битва. Это птицы бьются насмерть там, наверху». Но радость, кощунственная радость была сильнее страха догадки. А по зеленому полю кто-то скакал. Вернее, то скакал, то летел – белого цвета. «Это Пегас, – понял он, – крылатый конь». И тут же и взаправду увидел прекрасные белые крылья. И хотя перья, разноцветные перья, яростно влетающие откуда-то сверху, по-прежнему застили картину, мелькая перед глазами, он уже не думал о смертельной схватке, а любовался белым приближающимся крылатым конем, движения которого были замедленны и плавны.
   Он вспомнил сон, когда умывался, подумал о вчерашнем и не испытал никакого раскаяния. Он мчался на работу и все время улыбался. «История!» – повторял он, или это само в нем повторялось. «Ну и история!» – и улыбался. «Ах ты, милая, – думал он о Кате, – милая, отважная». А как она ему ответила... «Ах ты, милая моя!» – И горячо становилось.
   – Ты что это сегодня сияешь, как отполированный ноготь? – Отклонился прямой спиной из-за кульмана его приятель, поворачивая в его сторону свою действительно сияющую крепкую лысину отпетого холостяка. Его увеличенные очками, и без того на выкате глаза смотрели мощно и разоблачающе. Таких, с неуемной энергией и крупными, едва умещающимися на лице чертами, называют людьми Юпитера. – Вот что значит без жены, – не стесняясь присутствующих, пророкотал он. – Приобщился?
   За соседними кульманами хмыкнули. Топилин тонко улыбнулся и не ответил.
   – Приобщился! – утвердил приятель – его звали Костей – и, оживляясь от перспективы услышать подробности, загремел стулом.
   – Да сиди, сиди, – хмыкнул Топилин.
   Костя приложил палец к губам и, перекинув глаза в сторону раздавшегося смешка, кивнул ему уже с другим, заговорщицким выражением, которое, однако, настаивало на дальнейшем движении к сути – дескать, подробности потом, да? «Тет на тет?»
   Топилин с поспешным согласием мотнул головой и одновременно сердито сдвинул брови, – что, недержание?
   Костя понял, что требуется рыцарство – как все холостяки-бабники, он был помешан на куртуазности, – и радостно, оттого, что его жизненная философия подтвердилась еще одним сногсшибательным (это Топка-то?!) аргументом, оцепенел у своего чертежа.
   – Кто она? – с трудом дождавшись, когда Топилин выйдет перекурить, деловито спросил он, подставляя зажигалку.
   – Брось ты, Костька, в самом деле, – отмахнулся Топилин, хотя ему было приятно.
   – Я ничего! – Отгородился ладонями Костя. – Не хочешь – не надо. Хозяин – барин.
   Когда бросили окурки сигарет, он все-таки не удержался:
   – Ну, хоть скажи – да?
   – Ну да, да, да! – в притворном раздражении сказал Топилин и пошел к двери.
   – Топка! – восхищенно простонал Костя. Вот за это его Топилин и любил.
   Потом он на себя рассердился. Пижон, дешевка, чем ты хвастаешь? И что было-то? Мальчик, тебе сколько лет?
 
   Вечер, хоть он и ждал его, и, закрыв глаза, приближал, тревожась, – вечер начался смутно. Было много работы. А уйти он уже не мог. Здесь была Катя. Ему казалось: оставь он ее – и выйдет предательство, как бы нельзя уже было оставлять ее на Володю.
   «Смешно, – думал он, – ведь она все равно уйдет». А здесь вот не мог он ее оставить. Его квартира не допускала, чтобы Катя оставалась здесь не с ним. И неясно было – как вести-то себя теперь? Он и мыкался – из комнаты на кухню и обратно. Варил клейстер из муки, помогал разрезать рулоны обоев, раскатывал их. Хорошо, когда вдвоем с Катей. А то и с Володей. Намазывал половой щеткой – и они уносили овлажневший, нагрузший, готовый порваться кусок. Он оставался и томился ревностью. А потом уже Володя мазал, а они носили. И эти минуты вдвоем становились подтверждением того, что было вчера. Топилин и Катя бросались друг к другу – и в торопливой ласке, в коротких поцелуях в виду опасности и риска, было столько нерасплеснутой и теперь словно узнаваемой ими страсти, что в глазах темнело.
   «А что Володя?» – время от времени спрашивал себя Топилин, плечами, затылком чувствуя нависающую угрозу и останавливая быстрые пронизанные дрожью руки и губы Кати, прерывая, отталкивая от себя – будто Катя хотела, чтобы их, наконец, застали и разоблачили, чтобы все наконец стало на свои места.
   «Что будет?» – спрашивал он себя, не в силах противиться ее сокрушающей нежности, закрывая глаза и ожидая тупого смертельного удара сзади. Неужели Володя ничего не видит? «А, будь что будет!» – отвечал он, уже не полагаясь на себя, а только на Катю. Нет, не могла она его подвергнуть опасности. Словно сама брала его под защиту, зная, как должно быть.