Джулия КУИН
ГЕРЦОГ И Я

Пролог

   Рождение Саймона Артура Генри Фицрэнольфа Бассета, графа Клайвдона, отпраздновали с большой пышностью. В течение нескольких часов звенели колокола, шампанское лилось рекой в каждом уголке величественного замка, которому предстояло стать домом для новорожденного, и почти все жители селения Клайвдон оставили работу, чтобы принять участие в праздновании, устроенном отцом появившегося на свет крошки графа.
   — Да, — глубокомысленно изрек местный пекарь, обращаясь к местному кузнецу, — это тебе не просто ребенок родился.
   И он был совершенно прав, потому что Саймону Артуру Генри Фицрэнольфу Бассету не суждено было оставаться всего-навсего графом Клайвдоном. То был лишь «титул учтивости», не дающий права заседать в палате лордов. На самом же деле Саймон Артур Генри Фицрэнольф Бассет — ребенок, имеющий намного больше имен, чем необходимо, — должен был стать наследником титула и богатства древнего герцогского дома Гастингсов и своего отца, девятого герцога Гастингса, многие годы тщетно ожидавшего появления на свет младенца мужского рода. Но вот наконец он дождался.
   С плачущим ребенком на руках счастливый гордый отец стоял сейчас возле дверей в спальню жены. Ему было уже за сорок, и все последние годы он с завистью наблюдал, как у его старых друзей — графов и герцогов — один за другим рождались наследники. Не всегда сразу, порой им предшествовали девочки, но так долго, как у него, ожидания не длились, и родители обретали наконец уверенность, что их род будет продолжен, а титул сохранен.
   Такой уверенности очень долго не было у герцога Гастингса. За пятнадцать лет супружеской жизни его жена пять раз беременела, но только дважды это кончалось родами, и оба раза на свет появлялись мертвые младенцы. После очередной беременности, завершившейся на шестом месяце сильнейшим кровотечением, врачи строго предупредили супругов, что те должны оставить попытки зачать ребенка, ибо нельзя подвергать жизнь ее светлости герцогини опасности: она слишком болезненна, слишком хрупка и — добавляли врачи изысканно вежливо — уже не так молода для родов. Герцогу ничего не оставалось, как смириться с приговором судьбы, с тем, что славный род Гастингсов прервется на нем.
   Однако герцогиня, да благословит ее Господь, не желала покориться судьбе, ибо хорошо знала свое предназначение в этой жизни, а потому месяцев через пять после перенесенных страданий вновь отворила дверь, соединяющую ее спальню со спальней супруга, и герцог возобновил свои усилия зачать сына.
   Спустя несколько месяцев она уведомила герцога, что снова беременна, но эта новость не вдохнула в него надежду, поскольку он уже совсем разуверился в благоприятном исходе. Герцогиню сразу уложили в постель, врач наносил ежедневные визиты, несколько раз герцог приглашал из Лондона за баснословные деньги знаменитого врача, которого уговорил затем за еще большую сумму оставить на время практику в столице и поселиться в замке Клайвдон.
   Настроение герцога переменилось. У него появилась надежда, она крепла с каждым днем, и он был почти уже уверен, что обретет наследника и герцогский титул не уйдет из семьи
   Герцогиня страдала от болей, и знаменитый доктор велел подложить под нее подушки. Тогда будет лучше действовать земное тяготение, туманно объяснил он. Герцог счел эти слова весьма значительными и на свой страх и риск приказал добавить еще одну подушку, в результате чего тело его жены оказалось под углом примерно в двадцать градусов к земной поверхности и оставалось в таком положении еще не меньше месяца.
   И вот наступил решающий момент. Все в замке молились за герцога, который так жаждал наследника, а некоторые не забывали помолиться и за герцогиню, которая худела, бледнела и становилась все меньше по мере того, как ее чрево делалось больше. Те, кто верил в благополучный исход, были почти убеждены, что снова родится девочка, и дай Бог, чтобы она не присоединилась к тем двум, чьи могилки можно видеть на соседнем кладбище.
   Когда стоны и крики супруги сделались громче и стали раздаваться чаще, герцог ворвался в спальню, несмотря на протесты доктора, акушерки и служанки герцогини. Он оставался там и когда начались роды, чтобы скорее, как можно скорее узнать пол младенца.
   Вот появилась головка, плечи… Все склонились над извивающейся от боли роженицей и…
   И герцог Гастингс убедился, что Бог существует и что Он благосклонен к их семейству. Супруг едва дождался, пока акушерка обмыла новорожденного, тут же схватил его на руки и вышел в большую залу, чтобы показать всем собравшимся.
   — У меня сын! — крикнул он, — Чудесный маленький сын!
   И пока находившиеся в зале радовались, всхлипывали и поздравляли хозяина, тот не сводил глаз с крошечного существа и бормотал:
   — Ты прекрасен. Ты настоящий Гастингс. Ты — мой!
   Он был готов вынести ребенка из замка, чтобы решительно все убедились, что родился именно мальчик, но на дворе был ранний апрель, и акушерка забрала младенца и вернула матери. Тогда герцог велел оседлать одного из лучших призовых коней и выехал за ворота, так как был не в силах усидеть в замке и хотел рассказать о своем счастье каждому встречному и поперечному — любому, кто готов слушать.
   Тем временем у роженицы никак не унималось кровотечение, врач ничего не мог поделать, она впала в беспамятство и тихо скончалась.
   Герцог искренне скорбел о ее кончине. Нет, он никогда не любил ее, и она его тоже, но оба сохраняли друг к другу дружеские чувства. Ему всегда нужен был от нее только наследник, и он его наконец получил. Так что можно было заключить, что она оказалась достойной женой. Он велел, чтобы у ее могильного памятника каждую неделю, невзирая на время года, появлялись свежие цветы и чтобы ее портрет переместили из гостиной в большую залу — туда, где висят портреты самых почтенных членов семейства.
   Потом он всецело занялся воспитанием сына.
   Впрочем, нельзя сказать, что у него появилось очень много дел в связи с этим, особенно в первые месяцы: ведь ребенка было еще рано учить ответственности за принадлежащие ему земельные угодья и за людей, живущих и работающих там. Герцог это понимал и, оставив сына на попечение няни, отправился в Лондон, где продолжал заниматься тем же, чем до счастливого события, то есть почти ничем, с той лишь разницей, что теперь неустанно говорил о сыне и заставлял всех, не исключая самого короля, любоваться его портретом, который был заказан вскоре после того, как ребенок родился.
   Время от времени герцог наезжал в Клайвдон и наконец, когда мальчику исполнилось два года, решил больше не покидать замок, а посвятить себя только сыну, взяв его обучение в собственные руки. С этой целью первым делом был приобретен гнедой пони, после чего куплено небольшое ружье для будущей охоты на лис и приглашены учителя и наставники по всем известным человеку наукам.
   — Но Саймон слишком мал для всего этого! — восклицала няня Хопкинс.
   — Глупости, — снисходительно возражал герцог. — Разумеется, я не ожидаю от него мгновенных и блестящих результатов, однако начинать обучение, достойное герцога, нужно как можно раньше.
   — Он еще даже не герцог, — лепетала няня.
   — Но будет им!
   И Гастингс поворачивался спиной к неразумной женщине и пристраивался рядом с сыном, который молча строил кривобокий замок из кубиков, разбросанных по полу. Отец был доволен тем, как быстро мальчик подрастал, доволен его здоровьем, цветом лица; ему нравились его шелковистые темные волосы, голубые глаза.
   — Что ты строишь, сын?
   Саймон улыбнулся и ткнул пальцем в кубики. Герцог встревоженно посмотрел на няню — он впервые осознал, что еще не слышал от сына ни единого слова.
   — Он не умеет говорить?
   Та покачала головой:
   — Еще нет, ваша светлость.
   Герцог нахмурился.
   — Но ему уже два года. Разве не пора ему пытаться говорить?
   — У некоторых детей это наступает позже, ваша светлость. Он и так достаточно умный мальчик.
   — Конечно, умный. Ведь он из Гастингсов.
   Няня Хопкинс согласно кивнула. Она всегда кивала, когда герцог заводил речь о превосходстве своей семьи.
   — Возможно, — предположила она, — ребенку просто нечего сказать. Он и так всем доволен.
   Герцога не слишком убедило это предположение, но он не стал продолжать разговор, а вручил Саймону оловянного солдатика, погладил по головке и удалился из дома, чтобы проехаться на лошади, которую совсем недавно приобрел у лорда Уэрта.
   Однако еще два года спустя герцог уже не был так спокоен, когда снова навестил сына в замке.
   — Как? Мой сын до сих пор не говорит?! — вскричал он. — Почему?
   — Я не знаю, — отвечала няня, воздевая руки к небу.
   — Чго вы с ним сделали, Хопкинс?
   — Я ничего ему не делала, ваша светлость!
   — Если бы вы несли свою службу исправно, он… — палец герцога указал на мальчика, — давно бы заговорил!
   Саймон, который усердно выводил в тетради буквы, сидя за крошечной партой, с интересом наблюдал за этой сценой.
   — Ему уже целых четыре года, черт побери! — взревел герцог. — И он обязан говорить!
   — Зато он умеет писать, — защитила своего подопечного няня. — На своем веку я вырастила пятерых детей, и никто из них не делал это так красиво, как мастер Саймон.
   — Много ли проку от красивого писания, если он молчит, как рыба! — Герцог резко повернулся к сыну:
   — Скажи мне хоть что-нибудь, черт тебя возьми!
   Саймон откинулся назад, его губы задрожали.
   — Ваша светлость! — воскликнула няня. — Вы пугаете ребенка.
   Теперь герцог обрушился на нее:
   — А может, его надо испугать! Может, он так избалован, что просто ленится произнести лишнее слово! Хорошая трепка — вот чего ему недостает!
   В ярости он выхватил из рук няни серебряную щетку с длинной ручкой, которой та причесывала мальчика, и замахнулся на сына.
   — Я тебя заставлю говорить! Ты упрямый маленький…
   — Нет!
   Няня вскрикнула. Герцог выронил щетку. Оба они в первый раз услышали голос Саймона.
   — Что ты сказал? — прошептал герцог. На глаза ему навернулись невольные слезы.
   Мальчик стоял перед ним со сжатыми кулачками, подбородок его был вздернут.
   — В-вы н-не…
   Герцог смертельно побледнел.
   — Что он говорит, Хопкинс?
   Сын попытался выговорить что-то.
   — В-в… — вырывалось из его горла.
   — Боже, — с трудом вымолвил герцог, — он слабоумный.
   — Он не слабоумный! — вскричала няня, бросаясь к мальчику и обнимая его.
   — В-вы н-не б… бей… т-те… — Саймон набрал еще воздуха, — м… меня.
   Герцог присел на кресло у окна, обхватил голову обеими руками.
   — Господи, чем я заслужил такое? — простонал он. — В чем провинился?
   — Вам следует похвалить ребенка, — услышал он голос няни. — Четыре года вы ждали, и вот он заговорил.
   — Заговорил? Да он идиот! Проклятый маленький идиот! И заика к тому же!
   Саймон заплакал. Герцог продолжал стенать, никого не видя.
   — О Боже! Род Гастингсов должен закончиться на этом слабоумном! Все годы я молил небо о сыне — и вот что получил! Придется передать мой титул настырному двоюродному брату… Все, все рухнуло!.. — Герцог снова повернулся к мальчику, который всхлипывал и тер глаза, тщетно стараясь унять рыдания. — Я даже не могу смотреть на него! — выдохнул герцог. — Нет, не могу!.. Это выше моих сил. Его незачем учить!
   С этими словами он выскочил из детской.
   Няня Хопкинс крепко прижала к себе ребенка.
   — Не правда, — горячо шептала она ему, — ты очень умный. Самый умный из всех детей, каких я знала. И ты скоро научишься хорошо говорить, голову даю на отсечение!
   Саймон продолжал плакать в ее ласковых объятиях.
   — Мы еще покажем ему! — пригрозила няня. — Заставим взять обратно свои слова, клянусь всеми святыми!..
   Няня Хопкинс не бросала слов на ветер. Пока герцог Гастингс проводил время в Лондоне, стараясь забыть, что у него есть сын, она не теряла ни минуты, не выпускала Саймона из поля зрения и учила его, как могла, произносить звуки, слоги, слова, поощряя лаской, если у него получалось, и подбадривая, когда слова не складывались.
   Дело продвигалось медленно, но успехи все же были, и, когда Саймону исполнилось шесть, он уже не так сильно заикался, а к восьми годам справлялся порой с целым предложением, ни разу не заикнувшись. По-прежнему он говорил хуже, если бывал чем-то расстроен, и няня не уставала напоминать, что он должен научиться владеть собой и оставаться спокойным, если хочет произносить слова и фразы нормально.
   К счастью, Саймон оказался не по-детски упорным, настойчивым, даже упрямым. Он научился набирать воздух, прежде чем что-либо сказать, и думать о том, что и как говорит и что происходит при этом у него во рту и в гортани.
   Время шло. Мальчику исполнилось одиннадцать, и однажды он задумчиво посмотрел на свою няню и, собравшись с мыслями, четко произнес:
   — Полагаю, наступило время поехать и повидаться с моим отцом.
   Няня Хопкинс внимательно смотрела на своего питомца и молчала. Герцог Гастингс за эти семь лет ни разу не заявился в замок, не ответил ни на одно письмо сына, которых набралось, наверное, около сотни.
   — Ты в самом деле хочешь этого? — спросила она после долгой паузы.
   Саймон кивнул.
   — Что ж, тогда я скажу, чтобы приготовили карету. Завтра мы отправимся в Лондон, дитя мое…
   Путь был неблизкий, и в город прибыли лишь к вечеру третьего дня. Не без труда отыскали они дом, в котором няня никогда раньше не бывала. Сдерживая волнение, она постучала бронзовым молотком в величественные двери, которые, к ее удивлению, почти сразу отворились, и взору их предстал не менее величественный дворецкий.
   — Посылки и всякая доставка принимаются с черного хода, — сказал он и намеревался захлопнуть дверь.
   — Подождите! — крикнула няня Хопкинс, подставляя ногу и мешая сделать это. — Мы не прислуга.
   Дворецкий окинул ее подозрительным взглядом.
   — Я — да, — пояснила няня, — но мальчик — нет. — Она схватила Саймона за руку, выдвинула вперед. — Это граф Клайвдон, и вам следует отнестись к нему с почтением.
   У дворецкого отвисла нижняя челюсть, он несколько раз моргнул, прежде чем произнести:
   — По моим понятиям, мистрис, граф Клайвдон мертв.
   — Что?! — воскликнула няня Хопкинс.
   — Я совсем не умер! — воскликнул Саймон со всем справедливым возмущением, на которое способен одиннадцатилетний мальчик.
   Дворецкий еще внимательнее вгляделся в него и, видимо, признав во внешности кое-какие черты его отца, без дальнейших колебаний отворил пошире дверь и пригласил войти.
   — П-почему вы подумали, что я м-мертв? — спросил Саймон, мысленно ругая себя за то, что не может сдержать заикание, но объяснил себе это тем, что очень разозлился.
   — Я ничего не могу вам ответить, — сказал дворецкий. — Не моего ума это дело.
   — Конечно, — сердито проговорила няня, — ваше дело сказать мальчику такие страшные слова, а отвечают пусть другие.
   Дворецкий задумался ненадолго и потом произнес:
   — Его светлость не упоминал о нем все эти годы. Последнее, что я слышал, были слова: «У меня не стало сына». И вид у его светлости был такой печальный, что никто больше ни о чем не спрашивал. Мы, то есть слуги, посчитали, что ребенок преставился.
   Саймон почувствовал, как в горле что-то бурлит и рвется наружу.
   — Разве герцог ходил в трауре? — не успокаивалась няня. — Нет? Как же вы могли подумать, что ребенка нет в живых, если отец не надевал траурную одежду?
   Дворецкий пожал плечами.
   — Его светлость часто носит черное. Почем мне знать?
   — Все это просто ужасно! — заключила няня. — Я требую, слышите, немедленно доложите его светлости, что мы здесь!
   Саймон не говорил ничего. Он пытался успокоиться, чтобы суметь разговаривать с отцом, не так сильно заикаясь.
   Дворецкий наклонил голову и негромко сказал:
   — Герцог наверху. Я тотчас сообщу ему о вашем приезде.
   В ожидании герцога няня ходила взад-вперед, бормоча про себя слова, с которыми хотела бы обратиться к хозяину. И все они были на редкость резкими, чтобы не сказать грубыми. Саймон оставался посреди холла, руки были прижаты к телу, он тщетно старался упорядочить дыхание.
   «Я должен… я должен говорить нормально, — билось у него в мозгу. — Я могу сделать это!»
   Няня поняла его усилия и, подбежав, опустилась на колени, взяла его руки в свои.
   — Успокойся, мой мальчик, — говорила она. — Дыши глубже… Так… И произноси в уме каждое слово, перед тем как выговорить. Если ты будешь следить…
   — Вижу, по-прежнему нянчитесь с ним? — услышали они властный голос.
   Няня Хопкинс поднялась с колен, повернулась к говорившему. Она напрасно искала какие-то уважительные слова, чтобы приветствовать герцога, — они не шли на ум. Равно как и все остальные слова и фразы. Всмотревшись в лицо хозяина, она увидела в нем сходство с сыном, и ее гнев запылал с новой силой. Да, они очень похожи, но это не означает, что герцога можно назвать отцом мальчика. Какой он ему отец!
   — Вы… вы, сэр, — вырвалось у нее, — вызываете только презрение!
   — А вы убирайтесь, мадам! — крикнул ей хозяин. — Никто не смеет разговаривать с герцогом Гастингсом в таком тоне.
   — Даже король? — раздался голосок Саймона.
   Герцог резко повернулся к нему, не обратив сначала внимания на то, что эти слова его сын произнес совершенно отчетливо.
   — Ты… — понизив тон, сказал он. — Ты подрос…
   Саймон молча кивнул. Он не осмеливался произнести еще что-нибудь, опасаясь, что следующая фраза не будет такой удачной, как первая, очень короткая. С ним уже бывало, что он мог целый день говорить без всякого затруднения, но только когда находился в спокойном состоянии, не как сейчас…
   Под взглядом отца он ощущал себя беспомощным, никому не нужным, брошенным ребенком. Дебилом. Его язык — он чувствовал это — мешал, стал огромным, сухим и напряженным.
   Герцог улыбнулся. Улыбка была злорадной, жестокой. Или мальчику показалось?
   — Ну, что ты хотел еще сказать? — произнес отец. — А? Говори, если можешь!
   — Все хорошо, Саймон, — прошептала няня, бросая уничтожающий взгляд на герцога. — Все в порядке. Ты можешь говорить хорошо, дитя мое.
   Ласковые слова, как ни странно, сделали только хуже: Саймон пришел сюда говорить с отцом как взрослый со взрослым, а няня обращается с ним, словно с малым ребенком.
   — Я жду, — повторил герцог. — Ты проглотил язык?
   Все мышцы у Саймона так напряглись, что тело задрожало. Отец и сын продолжали смотреть друг на друга, и время казалось мальчику вечностью, пока в нее снова не вторглись слова герцога.
   — Ты самое большое мое несчастье, — прошипел он. — Не знаю, в чем моя вина, и, надеюсь, Бог простит мне, если я больше никогда тебя не увижу…
   — Ваша светлость! — в ужасе воскликнула няня. — Вы это говорите ребенку?!
   — Прочь с моих глаз! — крикнул он. — Можете оставаться на службе, пока будете держать его подальше от меня. — С этими словами он направился к двери.
   — Постойте!
   Он медленно повернулся на голос Саймона.
   — Что ты хочешь сказать? Я слушаю.
   Саймон сделал три глубоких вдоха через нос. Его рот оставался скованным от гнева и страха. Он попытался сосредоточиться, попробовал провести языком по небу, вспомнить все, что нужно делать, чтобы говорить без запинки. Наконец, когда герцог снова пошел к двери, мальчик произнес:
   — Я ваш сын.
   Няня Хопкинс не сдержала вздоха облегчения, и что-то похожее на гордость мелькнуло в глазах герцога. Скорее, не гордость, а легкое удовлетворение, но Саймон уловил это и воспрянул духом.
   — Я ваш сын, — повторил он немного громче. — И я н-не… я н-н-не…
   В горле у него что-то сомкнулось. Он в ужасе замолчал.
   «Я должен, должен говорить», — стучало у него в ушах.
   Но язык заполнил весь рот, горло сдавило. Глаза отца сузились, в них было…
   — Я н-н-е…
   — Отправляйся обратно, — негромко сказал герцог. — Здесь тебе не место.
   Слова эти пронзили все существо мальчика, боль охватила его тело, и это вылилось в гнев, в ненависть. В эти минуты он дал себе клятву. Он поклялся, что если не может быть таким сыном, каким хочет его видеть этот человек, то и он, Саймон, никогда больше не назовет его отцом. Никогда…

Глава 1

   Семейство Бриджертон, пожалуй, одно из самых плодовитых в высших слоях общества. Подобное усердие со стороны виконтессы и покойного ныне виконта, несомненно, достойно похвалы. Несколько банальным может показаться лишь выбор имен для их восьмерых детей: Энтони, Бенедикт, Колин, Дафна, Элоиза, Франческа, Грегори и Гиацинта — потому что, хотя порядок хорош во всем, некоторым может показаться, что разумные родители могли бы давать своим детям имена вне всякой зависимости от порядка букв в алфавите [1].
   Более того, если вам, благосклонный читатель, доведется увидеть их всех — виконтессу и восьмерых ее детей — в одной комнате, вас может удивить, даже испугать мысль, что перед вами один и тот же человек, но раздвоившийся, растроившийся, развосьмерившийся… И хотя ваш автор должен признаться, что у него никогда не хватало времени сравнивать цвет глаз у всех восьмерых, тем не менее по комплекции и по роскоши каштанового цвета волос они тоже не слишком отличаются друг от друга. Можно только посочувствовать виконтессе в ее поисках выгодных партий для своего потомства и выразить сожаление, что ни одно из ее чад выгодно не выделяется среди окружающих. И все же есть одно бесспорное преимущество у этой семьи, все члены которой так похожи друг на друга, — никто на свете не посмеет усомниться в законности их происхождения.
   Ах, благосклонный читатель, преданный вам автор желает, чтобы во всех семьях существовала такая уверенность…
   «Светская хроника леди Уислдаун», 26 апреля 1813 года
 
   — О-ох!
   Вайолет Бриджертон с отвращением скомкала листок газеты и швырнула в противоположный угол гостиной.
   Ее дочь Дафна сочла благоразумным не обратить внимания на возмущение матери и продолжала заниматься вышиванием. Но не тут-то было.
   — Ты читала, что она пишет? — обратилась к ней мать. — Читала?
   Дафна нашла глазами комок бумаги, мирно лежащий под столом красного дерева, и ответила:
   — У меня не было возможности сделать это до того, как ты так удачно расправилась с ним.
   — Тогда прочти! — трагическим тоном велела Вайолет. — И узнаешь, как эта женщина злословит по нашему поводу.
   С невозмутимым лицом дочь отложила в сторону вышивание и извлекла из-под стола то, во что превратилась газета. Разгладив листок, она пробежала глазами ту часть «Хроники», которая имела отношение к их семье, и подняла голову.
   — Не так уж страшно, мама, — сказала она. — А в сравнении с тем, что она писала на прошлой неделе о семье Фезерингтонов, сплошные комплименты.
   Мать с отвращением мотнула головой.
   — Ты полагаешь, мне будет легко найти тебе жениха, если эта женщина не прикусит свой мерзкий язык?
   Дафна глубоко вздохнула. После двух сезонов в Лондоне одно упоминание о замужестве вызывало у нее боль в висках. Она хотела выйти замуж, правда, даже не надеясь, что это будет обязательно по большой любви. Ведь разве не настоящее чудо — любовь, и разве так уж страшно, если ее заменит просто симпатия, подлинная дружба?
   До этого дня уже четверо просили ее руки, однако, как только Дафна начинала думать, что с этим человеком ей предстоит провести остаток жизни, ей становилось не по себе. А с другой стороны, было немало мужчин, которые, как ей казалось, могли бы стать для нее желанными супругами, но некоторое затруднение было в том, что ни один из них не изъявлял намерения взять ее в жены. О, им всем она нравилась, это не вызывало сомнений! Они ценили ее быстрый ум, находчивость, доброту, привлекательность, наконец. Но в то же время никто не замирал в ее присутствии, не лишался дара речи, созерцая ее красоту, не пытался слагать стихи и поэмы в ее честь.
   Мужчины, пришла она к горестному заключению, интересуются больше теми женщинами, в ком чувствуют силу, кто умеет подавить их. Она же не из таких. Многие говорили, что просто обожают ее, потому что с ней всегда легко, она умеет понимать чужие мысли и чувства. Один из них, который, по мнению Дафны, мог бы стать хорошим мужем, как-то сказал:
   — Черт возьми, Дафф, ты совсем не похожа на большинство женщин — какая-то прелестно нормальная.
   Она могла бы посчитать это многообещающим комплиментом, если бы говоривший не отправился после этих слов на поиски куда-то запропастившейся белокурой красотки…
   Дафна опустила глаза и заметила, что рука ее сжата в кулак, а подняв взор, обнаружила, что мать не сводит с нее глаз в ожидании ответа. Поскольку совсем недавно она уже издавала глубокий вздох, то больше делать этого не стала, а просто произнесла:
   — Уверена, мама, что писания леди Уислдаун нисколько не уменьшат моих шансов обрести мужа.
   — Но, Дафна, мы с тобой находимся в ожидании уже целых два года!
   — А леди Уислдаун начала издавать свою газету всего три месяца назад, мама. Так что не следует бедняжку винить.
   — Я — буду винить! — упрямо сказала мать.
   Дафна вонзила ногти себе в ладонь, чтобы таким образом заглушить острое желание вступить в спор. Она понимала: мать старается стоять на страже ее интересов во имя любви к ней. И она любила мать и до того, как наступил ее брачный возраст, считала Вайолет самой лучшей из всех матерей. Та и сейчас, пожалуй, оставалась такой и только иногда — разговорами на матримониальную тему — вызывала у дочери некоторую досаду и раздражение. Но разве не оправдывало бедную Вайолет то, что кроме Дафны ей предстояло выдать замуж еще трех дочерей?