– Сердце работает как мотор, – сказала Джина, увидев входящего Джоунаса. – Мне кажется, не пройдет и недели, как этот парень снова будет играть в гольф, танцевать и вообще делать все, что ему заблагорассудится. – Она откинула со лба слишком низко нависавшую челку. – Повезло человеку.
   – Не будем торопиться с выводами, – охладил ее пыл Джоунас, зная повадки Смерти, способной притвориться, что отступила навсегда, а потом нежданно-негаданно нагрянуть и в самый последний момент вырвать из их рук победу.
   Когда Джина и Хелга ушли, Джоунас полностью выключил свет в палате. Освещенная только чуть флюоресцирующим светом из коридора и зеленоватым свечением кардиомонитора комната наполнилась тенями.
   Было очень тихо. У ЭКГ отключили звуковой сигнал, и лишь, бесконечной чередой пробегая по экрану, ритмично пульсировали светящиеся линии. Тишину нарушали только отдельные завывания ветра за окном да редкая приглушенная барабанная дробь дождя о стекло.
   Джоунас стоял в ногах постели и смотрел на Харрисона. Что знал он о человеке, которому спас жизнь? Единственное, что тому тридцать восемь лет. Рост – выше пяти футов, вес – сто шестьдесят фунтов, шатен, глаза карие. В отличной физической форме.
   А что кроется внутри его? Хатчфорд Бенджамин Харрисон. Какой он человек? Честный? Можно ли на него положиться? Верен ли он своей жене? Завистлив ли, жаден ли, отзывчив ли к горю других, умеет ли отличать хорошее от плохого?
   Доброе ли у него сердце?
   Умеет ли он любить по-настоящему?
   В горячке реанимационных процедур, когда дорога́ каждая секунда и требуется сделать слишком много, а времени на это отпущено слишком мало, Джоунас не позволял себе думать о самой главной этической проблеме, с которой сталкивается любой врач, ибо задумайся он об этом, и все его усилия окончатся прахом. Сомневаться и гадать он будет позже, много позже… Мораль предписывает любому врачу стремиться сделать все от него зависящее, чтобы спасти жизнь пациенту, но всех ли надо спасать? Ведь если умирает злой человек, разве не будет более правильным – и этически оправданным – оставить его в когтях Смерти?
   Если Харрисон был плохим человеком, то вина за содеянное им зло по выходе из больницы частично ляжет и на плечи Джоунаса Нейберна. Боль, которую Харрисон причинит другим людям, в какой-то мере запятнает и его, Джоунаса, честь.
   Но на этот раз особой проблемы вроде бы не было. Харрисон был известен как благородный гражданин и порядочный человек, уважаемый всеми владелец антикварного магазина, женатый на художнице – говорят, неплохой, – во всяком случае, Джоунас слышал ее имя. А хорошая художница, будучи более тонкой и восприимчивой по натуре, чем обыкновенный человек, гораздо острее и нагляднее чувствует действительность. Ведь так? И если бы она по ошибке вышла замуж за плохого человека, то наверняка уже давно оставила бы его. Нет, на этот раз можно было совершенно определенно сказать, что они спасли жизнь, достойную быть спасенной.
   Единственное, чего желал Джоунас, – это чтобы дело всегда оборачивалось таким образом.
   Он отошел от кровати и подошел к окну. Пятью этажами ниже, со всех сторон освещаемая фонарями на столбах, находилась почти опустевшая к этому времени автостоянка. От проливного дождя лужи на ней пузырились, и казалось, что вода в них кипит, словно под асфальтом стоянки был разложен огромный костер.
   Долгим взглядом Джоунас задержался на том месте, где еще недавно стояла машина Кари Доуэлл. Он искренне восхищался ею и находил ее весьма привлекательной. Временами она ему даже снилась по ночам. И после этих снов он чувствовал себя удивительно хорошо. Он не стеснялся сам себе признаться, что иногда ему очень хотелось быть с ней рядом, и радовался мысли, что это желание было скорее всего взаимным. Но она ему была не нужна. Ему нужна была только его работа, нужна для того, чтобы хоть изредка насладиться своей победой над Смертью и…
   – Там… что-то… движется…
   Начало фразы вклинилось и перебило мысли Джоунаса, но голос был таким слабым, что он не сразу понял, откуда он донесся. Он обернулся и поглядел в сторону открытой в коридор двери, предположив, что голос доносится оттуда, и только на третьем слове сообразил, что это говорил Харрисон.
   Его голова была повернута к Джоунасу, но взгляд прикован к окну.
   Моментально очутившись подле кровати, Джоунас взглянул на электрокардиограф и увидел, что сердце Харрисона билось очень быстро, но, слава богу, ритмично.
   – Там… что-то движется, – повторил Харрисон.
   Глаза его следили не столько за окном, сколько за какой-то точкой вне его, скрытой мраком дождливой ночи.
   – Это просто капли дождя.
   – Нет.
   – Обыкновенный зимний день.
   – Что-то очень нехорошее, – прошептал Харрисон.
   В коридоре послышались быстрые шаги, и в палату почти вбежала молоденькая медицинская сестра. Ее звали Рамона Перез, и Джоунас знал, что она всей душой предана делу и прекрасно справляется со своими обязанностями.
   – Ой, как хорошо, что вы здесь, доктор Нейберн. На телеметрической установке его сердце…
   – Знаю: забилось очень быстро. Он только что пришел в себя.
   Рамона подошла к постели больного и включила висевшее над его головой бра.
   Словно не замечая присутствия Джоунаса и медсестры, Харрисон все еще пристально всматривался во что-то, только ему одному видимое. Голосом еще более тихим, чем в прежние разы, в котором чувствовалась непреодолимая усталость, он снова повторил:
   – Там что-то движется.
   Затем веки его сонно заморгали и закрылись.
   – Мистер Харрисон, вы меня слышите? – спросил Джоунас.
   Но пациент молчал.
   Ритм сердца на мониторе ЭКГ быстро упал со ста сорока до ста двадцати, а затем и до ста ударов в минуту.
   – Мистер Харрисон?
   Девяносто ударов в минуту. Восемьдесят.
   – Он опять заснул, – прошептала Рамона.
   – Вроде бы да.
   – Просто заснул, – добавила она. – О коме, думаю, и речи быть не может.
   – Да, на кому, пожалуй, не похоже, – согласился с ней Джоунас.
   – А ведь он что-то сказал. Что-нибудь осмысленное?
   – Похоже, что да. Но что́ он имел в виду, не совсем понятно, – сказал Джоунас, склонившись над пациентом и внимательно всматриваясь в его веки, под которыми ясно угадывались быстрые движения глаз. Харрисону снова что-то снилось.
   Снаружи дождь внезапно превратился в ливень. Усилившийся за окном ветер завыл громче.
   – Я ясно слышала слова, он их довольно четко произнес, – проговорила Рамона.
   – Да, вполне. А фактически он говорил законченными предложениями.
   – Значит, у него нет афазии, – сказала она. – Вот здорово!
   Афазия – невозможность говорить или понимать устную и письменную речь – представляет собой одно из наиболее тяжких последствий болезни или тяжелой травмы. Пораженный афазией пациент может общаться только с помощью жестов, но ограниченные возможности языка жестов вскоре начинают его удручать, и он впадает в глубокую депрессию, откуда он никогда так и не возвращается.
   Харрисону, очевидно, это не грозило. Не грозил ему и паралич, и если в его памяти было не слишком много провалов, то в ближайшем будущем, выписавшись из больницы, он сможет вести нормальный образ жизни.
   – Не будем спешить с выводами, – заметил Джоунас. – И не будем строить воздушных замков. Ему предстоит еще долгая дорога. Но в историю его болезни необходимо обязательно вписать, что впервые он пришел в сознание в одиннадцать часов тридцать минут вечера, спустя два часа после возвращения к жизни.
   Харрисон что-то бормотал во сне.
   Джоунас низко склонился над ним и подставил ухо прямо к его едва заметно шевелившимся губам. Слова, произносимые на выдохе, были едва слышны, словно транслировались по радио с радиостанции, находившейся на другом конце света, и, отраженные от атмосферного слоя, с трудом пробившись сквозь помехи и огромные пространства, казались загадочными и пророческими, несмотря на то что их трудно было разобрать.
   – Что он говорит? – спросила Рамона.
   Из-за шума дождя и ветра за окном Джоунас не был уверен, что действительно расслышал слова Харрисона, но ему показалось, что тот беспрестанно повторял одну и ту же фразу: «Там… что-то… движется».
   Ветер снаружи неожиданно яростно завыл, и дождь с такой силой забарабанил в окно, что казалось, вот-вот вышибет его.

14

   Вассаго обожал дождь.
   Небо было полностью укрыто тучами, не оставившими ни единой щелочки для луны. Пелена дождя делала сияние уличных фонарей и фар двигавшихся ему навстречу автомобилей менее ярким, приглушала краски неоновых реклам, смягчала ночные контуры и вкупе с солнцезащитными очками позволяла с большими удобствами и меньшим напряжением вести машину.
   Сначала он поехал в западном направлении от своего логова, затем свернул на север и покатил вдоль побережья в поисках не очень ярко освещенного бара, в котором можно было бы найти пару-тройку подходящих женщин. Многие бары в понедельник вообще не работали, в других посетителей в это время ночи, в половине первого, было что кот наплакал.
   Наконец в Ньюпорт-Бич рядом с автострадой он наткнулся на небольшой придорожный ресторанчик. Это был обыкновенный кабак, но с претензией на добропорядочность, с раскинутым над тротуаром балдахином, рядами миниатюрных лампочек, протянувшихся вдоль крыши, и небольшим рекламным щитом, на котором крупными буквами значилось: «ТАНЦЫ ПО СРЕДАМ – СУББОТАМ В СОПРОВОЖДЕНИИ ОРКЕСТРА ДЖОННИ УИЛТОНА». Ньюпорт был самым богатым в округе городом, с крупнейшей в мире гаванью для стоянки частных яхт, поэтому любое заведение, претендовавшее на обслуживание богатых клиентов, скорее всего таким и было на самом деле. С середины недели на автостоянке, видимо, дежурил специальный лакей, присматривавший за машинами, что было не очень хорошо, так как он мог стать потенциальным свидетелем, но в такой дождливый день, да к тому же еще и в понедельник, лакея на стоянке не оказалось.
   Вассаго припарковал машину невдалеке от ресторана, и, когда выключил мотор, с ним вдруг случилось нечто невероятное: с головы до пят его тело потряс мощный электрический разряд. Глаза закатились, и ему показалось, что его тело бьется в конвульсиях и он не может ни охнуть, ни вздохнуть. Невольно из груди вырвался стон. Припадок длился не более десяти или пятнадцати секунд и окончился тремя словами, которые, казалось, прозвучали прямо у него в голове: «Там… что-то… движется». Это не было возникшей из ниоткуда мыслью, порожденной случайным коротким замыканием в мозгу, так как он явственно слышал голос, произнесший эти слова, – мысль ведь абстрактна, у нее нет ни тембра, ни интонации, но эту мысль кто-то произнес. Но не он сам, а кто-то другой, так как голос был совершенно ему незнаком. Его охватило непреодолимое ощущение, что в машине, кроме него, находится еще кто-то, невидимый ему, чей дух, пробившись сквозь разделяющую миры преграду, воплотился в реального человека, чье присутствие он и ощущает в данный момент. Затем все прекратилось так же внезапно, как и началось.
   Он не двигался, ожидая повторения.
   Дождь неистово барабанил по крыше.
   Мотор, остывая, потрескивал.
   Он попытался вникнуть в тайный смысл случившегося. Были ли эти слова – «там что-то движется» – каким-то знаком, психическим предвидением? Или угрозой? К чему они относились?
   Снаружи машины не было ничего особенного, ночь как ночь. Идет дождь. Вокруг благословенная темнота. На мокром асфальте, в лужах и потоках бурно мчащейся по сточной канаве воды тускло и нервно переливается свет фонарей и вывесок. Изредка по автостраде с шумом и брызгами проносится одинокая машина, и, насколько он мог видеть – а ночью он видел, как кошка, – ни вблизи, ни в отдалении не было ни одного пешехода.
   Спустя некоторое время он решил, что поймет, что с ним произошло, когда ему будет дано это понять. И нечего ломать себе над этим голову. Если это была угроза, откуда бы она ни исходила, она его совершенно не беспокоила. Он был невосприимчив к страху. Пока это было единственным его приобретением с тех пор, как он покинул мир живых, хотя временно и застрял на полдороге к смерти: ничто в мире уже не могло его напугать и тем более ужаснуть.
   И все же услышанный голос был одним из самых странных ощущений, которые он когда-либо испытывал. А странных ощущений в его жизни было не занимать.
   Он вылез из своего серебристого «Камаро», захлопнул дверцу и пошел ко входу в ресторан. Дождь приятно холодил лицо. В порывах неистового ветра листья пальм гремели, как старые кости.

15

   Линдзи Харрисон также поместили на пятом этаже больницы, но в дальнем от мужа конце коридора. Когда Джоунас вошел в ее палату и приблизился к постели, то почти ничего не смог увидеть, так как в комнате даже не было мерцающего зеленого свечения электрокардиографа. Фигура женщины только угадывалась на кровати.
   Он не знал, стоит ли будить пациентку, и очень удивился, когда услышал ее голос:
   – Кто вы?
   – А я думал, вы спите, – сказал он.
   – Не могу заснуть.
   – Разве вам не дали снотворное?
   – Оно не помогло.
   Как и в палате ее мужа, дождь с угрюмой настойчивостью барабанил в окно. До ушей Джоунаса доносился рокот и плеск потоков воды, низвергавшихся по расположенной неподалеку от окна оцинкованной водосточной трубе.
   – Как вы себя чувствуете? – спросил он.
   – А как, вы думаете, я могу себя чувствовать?
   Она попыталась вложить в свои слова убийственный сарказм, но была слишком истощена и подавлена, чтобы успешно справиться с этой задачей.
   Он опустил боковое ограждение на кровати, примостился на краешке матраца и протянул руку в направлении Линдзи, полагая, что ее глаза более привыкли к темноте, чем его.
   – Дайте мне вашу руку.
   – Зачем?
   – Меня зовут Джоунас Нейберн. Я – врач. Я хочу вам сказать несколько слов о вашем муже, и, мне кажется, будет лучше, если вы позволите мне держать вашу руку в своей.
   Она ничего не ответила.
   – Сделайте одолжение, – попросил он.
   Хотя эта женщина была уверена, что потеряла мужа, Джоунас вовсе не собирался мучить ее неведением, утаивая от нее факт его воскрешения. Но по опыту он знал, что хорошая новость подобного рода может быть такой же ошеломляющей, как и плохая, и потому человека необходимо готовить к ее восприятию весьма осторожно и постепенно. Когда ее доставили в больницу, она то впадала в полубредовое состояние, то выходила из него, что было результатом длительного пребывания в ледяной воде и нервного потрясения, но лекарства и грелки быстро исправили это положение. Уже несколько часов она находилась в нормальном – умственном и физическом – состоянии, достаточно долго, чтобы полностью осознать факт потери мужа и попытаться хоть как-то свыкнуться с ним. В душе еще глубоко скорбя по нему и полностью не осознавая себя вдовой, она к этому времени уже должна была отыскать на краю эмоциональной лавины, сбросившей ее вниз, небольшую складку, узенькую площадочку, остановившись на которой можно было перевести дух. И вот с этой площадочки он и намеревался ее сейчас спихнуть.
   Конечно, ему бы следовало быть с ней более откровенным и выложить ей все начистоту. Но, к сожалению, он не мог обещать, что вернет ей прежнего полноценного, совершенно не изменившегося мужа, не отмеченного печатью случившегося, способного быстро и без усилий возвратиться к прежнему образу жизни. Потребуется еще много часов, а может быть, и дней тщательнейших обследований Харрисона, прежде чем они смогут более или менее определенно высказаться относительно возможности его полного выздоровления. А далее Харрисона ждут многие недели, а может быть, и месяцы трудо– и физиотерапии, прежде чем вообще можно будет говорить о каких-либо положительных результатах.
   Джоунас все еще ждал ее руки. Наконец она неуверенно протянула ее.
   В лучших традициях поведения врача у постели больного он кратко стал излагать ей основы реанимационной медицины. Когда она сообразила, для чего ее посвящают в столь сложное и непонятное для непрофессионалов дело, пальцы ее крепко сжали его ладонь.

16

   В палате 518 Харрисон захлебывался в безбрежном море кошмарных сновидений, бессвязных образов, наплывавших один на другой без какой бы то ни было логической последовательности и связи. Круговерть снега. Огромное чертово колесо, то украшенное праздничными огнями, то без них, сломанное и зловещее, в непроглядной темени дождливой ночи. Купы деревьев, похожих на пугала, с кривыми почерневшими ветвями, с содранными с них зимним ветром листьями. Пивовоз, развернутый под углом и перегородивший засыпанное снегом шоссе. Тоннель с бетонным дном, уходящим вниз, в пугающую черную неизвестность, заставляющую учащенно биться его сердце. Лежащий навзничь на больничной койке и умирающий от рака Джимми, сыночек: похудевший и осунувшийся так, что остались только кожа да кости. Вода, холодная, глубокая, черная, как тушь, захватившая все пространство вплоть до горизонта, выбраться из которой невозможно. Обнаженная женщина с неестественно повернутой назад головой, сжимающая в руках распятие…
   Часто на периферии его снов возникала какая-то странная, безликая и загадочная фигура, одетая во все черное, словно сама Смерть, похожая на тень и временами полностью сливавшаяся с нею. Иногда черная фигура отделялась от окружающего ее мира и как бы сама становилась его наблюдателем, и тогда Хатч видел этот мир глазами другого человека – глазами, которые смотрели на него с безжалостной, голодной, расчетливой практичностью кладбищенской крысы.
   На какое-то время события в кошмаре обрели определенную последовательность, и Хатч увидел, что бежит по вокзальному перрону, пытаясь догнать пассажирский вагон, медленно удаляющийся от него по рельсам. В одном из окон вагона он видит Джимми, худого, со впавшими щеками, тяжело больного, одетого в больничную пижаму, печальными глазами глядящего на Хатча, с поднятой в прощальном жесте маленькой рукой: прощай, прощай, прощай. Хатч отчаянно пытается ухватиться за поручень, чтобы вспрыгнуть на ступеньку вагона, но поезд набирает ход, и Хатч промахивается, и нога его соскальзывает со ступеньки. Бледное маленькое личико Джимми расплывается в пятно, тускнеет; вагон все быстрее и быстрее удаляется от перрона, пока совсем не исчезает в ужасающем ничто, в черной, бездонной пустоте, присутствие которой Хатч только сейчас ощутил. Затем мимо него под перестук колес начинает проезжать другой пассажирский вагон, и он видит в одном из окон Линдзи, потерянно глядящую на платформу. Хатч кричит: «Линдзи!», но она не видит и не слышит его, словно пребывает в каком-то забытьи, и он снова бежит и снова пытается на ходу вскочить в вагон, но и на этот раз вагон увеличивает скорость, как раньше с Джимми. «Линдзи!» Рука его всего в нескольких дюймах от поручня… Вдруг разом исчезают и поручень, и ступенька, и вагон. С жуткой текучестью любых сновидений вагон превращается в роликовые сани в парке аттракционов, под перестук колес подкатывающие к началу катания на горках. Хатч подбегает к концу платформы, но опять не успевает вскочить в тележку Линдзи, и она, скользнув мимо него, быстро взлетает на первый крутой подъем длинного, волнообразного маршрута. В этот момент, вслед за Линдзи, мимо него на бешеной скорости проносится последняя тележка санного поезда. В ней только один пассажир – Черная фигура, вокруг которой теснятся тени, как вороны на кладбище, – сидит на переднем сиденье тележки, низко опустив голову и скрыв лицо под густыми прядями волос, словно под капюшоном монаха. Оглушенный частым перестуком колес, Хатч кричит Линдзи, чтобы она оглянулась назад, а главное, чтобы крепче держалась за поручень. «Ради всего святого, держись крепче!» Вереница соединенных друг с другом тележек, достигнув гребня подъема и задержавшись там на миг, ухает вниз, наполняя все пространство визгом и криками ужаса.
 
   Рамона Перез, дежурная ночная медсестра, обслуживающая пятый этаж, куда входила и палата 518, стояла подле постели, глядя на своего подопечного. Она была обеспокоена и не знала, стоит ли позвать сюда доктора Нейберна.
   По данным монитора, пульс Харрисона вел себя нестабильно. В основном частота его была в пределах нормы – от семидесяти до восьмидесяти ударов в минуту. Но временами он подскакивал аж до ста сорока. С другой стороны, и это утешало, никакой сердечной аритмии у пациента не наблюдалось.
   Усиленное сердцебиение, естественно, сказывалось на кровяном давлении, но ни сердечный приступ, ни кровоизлияние в мозг, связанные с резкими перегрузками, пациенту не грозили, о чем свидетельствовали его систолические показатели, находившиеся в пределах нормы.
   Он был мокрым от пота, а круги вокруг глаз стали такими темными, что казались подрисованными художником. Несмотря на кипу набросанных на него одеял, он дрожал от холода. Пальцы левой руки, вынутой из-под одеяла для внутривенной подпитки, иногда судорожно сжимались и разжимались, однако не настолько энергично, чтобы сместить иглу, воткнутую в руку чуть пониже локтевого сгиба.
   Шепотом он беспрестанно повторял имя своей жены.
   – Линдзи… Линдзи… Линдзи, нет!
   Скорее всего Харрисону что-то снилось, а физиологическое воздействие сновидений, как известно, аналогично воздействию реально происходящих событий.
   В конце концов Рамона пришла к убеждению, что усиленное сердцебиение было результатом снившихся пациенту кошмаров, а не следствием расстройства сердечно-сосудистой системы. Он был вне опасности. Тем не менее она не отходила от его постели, внимательно наблюдая за его состоянием.

17

   Вассаго сидел за столиком у окна, выходившего на гавань. Уже после пятиминутного пребывания здесь он понял, что место для охоты выбрал неудачно. Все в ресторане раздражало его. И он уже жалел, что сделал заказ.
   По понедельникам в ресторане не исполняли танцевальных мелодий, хотя в одном из углов и примостился за фортепиано пианист. Но в его репертуар не входили ни сентиментальные песенки 30-х и 40-х годов, ни продуманно-легкий для восприятия рок-н-ролл, развращающе действовавший на мозги регулярных посетителей ресторана. Вместо этого из-под его пальцев вылетали довольно нудные композиции «Нью эйдж», адресованные тем, кто считал танцевальную музыку слишком крикливой и раздражающей.
   Вассаго же предпочитал тяжелый рок, быстрый и бурный, словно сдирающий кожу с живого человека. С тех пор как он стал жителем пограничной полосы, музыка вообще перестала его радовать, так как в большинстве своем ее упорядоченные структуры действовали ему на нервы. Он мог выдерживать только атональную музыку, резкую и немелодичную. Положительно он реагировал только на режущие ухо смены тональностей, грохочущие аккорды и взвизгивания электрогитар, бьющие прямо по нервам. Ему нравились диссонансы и рваные ритмы. Его возбуждала музыка, вызывавшая в его воображении сцены насилия.
   Поскольку вид из окна был очень красив, он так же, как и ресторанная музыка, действовал Вассаго на нервы. Вдоль всего берега бухты, каждая у своего пирса, стояли парусные и моторные яхты. Все они были привязаны, со свернутыми парусами или заглушенными моторами, и лишь чуть покачивались на воде, так как гавань была очень хорошо защищена, да и шторм на море был небольшой. Богатые владельцы яхт редко оставались на ночь на борту, независимо от размеров судна и наличествующих там удобств, поэтому только на некоторых из них можно было заметить свет в иллюминаторах. Струи дождя, превращенные прожекторами на пирсах в ртутное серебро, барабанили по палубам, оседали бисерными капельками на металлических частях яхт, жидким, расплавленным металлом стекали по их мачтам на палубу и по желобам бурными потоками низвергались за борт. Он не выносил красоты, гармонических композиций, подобных видам на почтовых открытках, потому что они казались ему насквозь лживыми и представляли действительность не такой, какой она была на самом деле. Его влекли визуальные диссонансы, рваные контуры, зловещие и искореженные формы.
   Ресторан с его мягкими, покрытыми плюшем стульями, с неярким янтарным освещением был слишком изнеженным местом для такого кровожадного охотника, как он. Обстановка размягчающе действовала на его инстинкты убийцы.
   Вассаго медленно обвел глазами посетителей, надеясь отыскать среди них хоть одного, подходящего по качеству для своей коллекции. Если он заметит нечто действительно стоящее, что заставит воспрянуть его страсть к приобретению, то никакая отупляющая атмосфера не сможет сдержать его решимости.