У стойки бара сидели несколько мужчин, но они его не интересовали. Трое мужчин в его коллекции были соответственно его вторым, четвертым и пятым приобретениями, взятыми потому, что были доступны, уязвимы, в обстоятельствах, которые позволяли ему без шума справиться с ними и незаметно увезти их тела. Он не испытывал отвращения к убийству мужчин, но убивать предпочитал только женщин. В основном молодых. Ему нравилось умерщвлять их до того, как они смогут произвести на свет новую жизнь.
Самыми молодыми из посетителей были четыре женщины примерно одного возраста, лет двадцати, сидевшие в трех столиках от него, также у окна. Они были слегка навеселе и вели себя весьма легкомысленно, перегнувшись друг к другу над столом, о чем-то оживленно беседовали, скорее всего сплетничали и при этом громко и вызывающе смеялись.
Одна из них была весьма прехорошенькой, и Вассаго тотчас ее возненавидел. У нее были огромные, шоколадного цвета, глаза и что-то грациозно-звериное в облике, делавшее ее похожей на лань. Он дал ей кличку Бэмби. Ее черные, цвета воронова крыла, волосы были коротко подстрижены и крыльями распадались по сторонам, оставляя открытыми нижние половинки ушей.
Ах, что это были за удивительные уши, большие, но очень изящные по форме. Ему казалось, что он может сотворить с ними нечто исключительно оригинальное, и потому он продолжал упорно наблюдать за ней, пытаясь решить про себя, действительно ли она может стать достойным приобретением его коллекции.
Бэмби была самой говорливой и самой смешливой из них. Ее громкий смех напоминал ослиное ржание. И хотя она была невероятно привлекательной, впечатление портили ее нескончаемая болтовня и этот идиотский смех. По всему было видно, что ей нравилось слушать только себя.
Она может значительно выиграть, если вдруг станет глухонемой.
На него разом нашло вдохновение, и он даже выпрямился на стуле. Если отрезать ей уши и, вставив их в ее мертвый рот, плотно сжать ей губы и затем плотно сшить их вместе, то всем своим видом она будет символизировать порочный изъян в своей красоте. Это было так просто и одновременно обладало такой изобразительной мощью, что…
– Один коктейль, – сказала официантка, ставя перед ним на стол высокий стакан с ромом и кока-колой. – Хотите открыть у нас счет?
Вассаго поднял на нее недоумевающий взгляд. Перед ним стояла пожилая, довольно полная рыжеволосая женщина. Он прекрасно видел ее сквозь темные стекла очков, но, поглощенный своими мыслями, никак не мог сообразить, чего она от него хочет.
Наконец он спросил:
– Счет? Нет, простите. Я расплачусь наличными, спасибо, мэм.
Когда он вынул свой бумажник, у него возникло ощущение, что он держит в руках ухо Бэмби. Когда же его большой палец скользнул вверх и вниз по гладкой коже бумажника, он уже ощущал не то, что было в его руке, а то, что там должно было быть: изящно и ладно скроенные хрящевидные бороздки, формирующие примулу аврикулу ушной раковины, пластичные изгибы выемок, направляющих звуковые волны к барабанной перепонке…
Он вдруг сообразил, что официантка уже второй раз обращается к нему, повторив цену коктейля. А пальцы его все еще хранили ощущение восхитительных мгновений, пережитых им в грезах о смерти и обезображивании.
Не глядя, он извлек из бумажника хрустящую бумажку и протянул ей.
– Но это сотенная, – сказала она. – Нет ли чего помельче?
– Нет, мэм, простите, – сказал он, стремясь поскорее отделаться от нее, – мельче ничего нет.
– Но у меня нет сдачи с такой крупной суммы. Мне надо пойти разменять ее в баре.
– Да, пожалуйста, как вам будет угодно. Спасибо, мэм.
Когда она повернулась, чтобы уйти, он бросил взгляд в сторону четырех молодых женщин и увидел, что они уже встали из-за стола и направились к двери, на ходу надевая на себя пальто.
Он начал было также вставать из-за стола, чтобы пойти вслед за ними, как вдруг застыл на месте, услышав голос, произнесший: «Линдзи».
Это был явно его голос. Но никто в зале не услышал его. Кроме него самого. И это его сильно удивило.
Он как застыл, опершись одной рукой о стол, а другой о спинку стула, так и остался в этом полустоячем положении. И пока он так стоял, не зная, что и подумать, четыре молодые женщины вышли из ресторана. Бэмби сразу же потеряла для него всякий интерес, вытесненная из сознания именем Линдзи, и он снова сел на свое место.
У него не было знакомых с таким именем.
Никого, кого бы звали Линдзи.
Каким же образом он мог произнести это имя вслух?
Он взглянул через окно на бухту. На покрытой мелкой рябью воде покачивались, стукаясь друг о друга бортами, поднимаясь и опускаясь, сотни миллионов долларов, истраченных на удовлетворение собственного эго. Сверху – мрачное небо было таким же неприветливым и холодным, как вода внизу. Между ними протянулись мириады серебристо-серых ниточек дождя, словно природа стремилась пришить небо к океану и таким образом уничтожить узкое пространство между ними, где еще теплилась жизнь. Будучи когда-то одним из живых, затем одним из мертвых, а теперь превратившийся в живого мертвеца, он считал себя предельно искушенным существом, настолько приблизившимся к познанию абсолютной истины, насколько это было возможно для человека, рожденного простой смертной женщиной. Он полагал, что в мире не существует более ничего, не познанного им, что могло бы научить его чему-нибудь новому. А теперь вдруг это. Сначала приступ в машине: там что-то движется! А теперь вот Линдзи. Но, что интересно, оба эти события были совершенно различны, так как во второй раз не незнакомый голос прозвучал в его сознании, а он сам вслух произнес это совершенно неизвестное ему имя. Но оба события, он чувствовал, были как-то связаны между собой. И в то время как он разглядывал пришвартованные к пирсам яхты, бухту и темное небо за окном, все случившееся стало казаться ему странным и загадочным, с чем он давно уже не сталкивался в этом мире.
Вассаго взял со стола коктейль. Сделал большой глоток.
Когда ставил стакан на стол, произнес вслух:
– Линдзи.
Стакан чуть не выпал из его руки, так сильно снова удивило его это имя. Он произнес его не для того, чтобы поразмыслить о нем. Оно само вырвалось из его груди, как стон, и на этот раз довольно громко.
Это уже становилось интересным.
Казалось, ресторанчик был окутан волшебством.
Он решил немного здесь задержаться и посмотреть, что произойдет дальше.
Когда официантка принесла ему сдачу, он сказал:
– Еще один коктейль, мэм.
И протянул ей двадцатидолларовую купюру.
– Думаю, этого хватит, а сдачу оставьте себе.
Обрадовавшись чаевым, она поспешила к стойке бара.
Вассаго снова повернулся к окну, но в этот раз уставился не на бухту, а на свое отражение в стекле. Тусклое освещение ресторана сделало его неярким, опустив некоторые детали. В туманном зеркале его темные очки почти слились с лицом. От этого оно стало более походить на череп с огромными зияющими глазницами. Видение понравилось ему.
Хриплым шепотом, не привлекшим, однако, внимания присутствующих, но прозвучавшим с ноткой отчаяния, он вдруг произнес:
– Линдзи, нет!
Как и в предыдущие два раза, это произошло само собой, помимо его воли, совершенно неожиданно для него, но он не испугался. Быстро приноровившись к этим загадочным происшествиям, он попытался найти им рациональное объяснение, так как не в состоянии был долго чему-нибудь удивляться. Ибо, побывав в Аду, как в настоящем, так и потешном, под бывшим парком аттракционов, он принимал как должное возможность вторжения мистики в реальную действительность.
Заказал и выпил третий коктейль. Когда прошел еще час и ничего не произошло и когда бармен объявил, что ресторан закрывается, Вассаго встал и вышел.
Но жажда убивать и творить так и осталась неудовлетворенной. Не имея ничего общего с выпитым спиртным, она жгла его изнутри, забивала дыхание и сжимала сердце, как готовую лопнуть от напряжения пружину часового механизма, закрученную до предела. Он уже жалел, что не пошел вслед за женщиной с глазами лани, которой дал кличку Бэмби.
Он срежет ей уши, когда она наконец умрет или когда еще будет жива?
Интересно, сможет ли она по достоинству оценить артистизм его иносказания, когда он будет сшивать вместе ее красивые полные губы? Вряд ли. Никто из его жертв не обладал ни достаточным умом, ни проницательностью, чтобы не то что понять, но хотя бы удивиться уникальной самобытности его таланта.
Один на почти совершенно опустевшей автостоянке, он стоял под проливным дождем, чтобы хоть немного остудить полыхавшую в груди жажду творчества. Было почти два часа ночи. Времени на охоту до наступления рассвета уже не оставалось. Придется возвращаться в свое тайное убежище с пустыми руками, без нового приобретения для коллекции. Но для того чтобы лучше подготовиться к новой охоте на следующую ночь, неплохо хотя бы немного вздремнуть в течение наступающего дня, и потому сейчас необходимо во что бы то ни стало погасить эту жажду накопительства и унять свой творческий порыв.
Вскоре Вассаго начал зябко поеживаться.
Жар в его груди уступил наконец место беспощадному холоду. Он поднял руку, поднес ее к щеке. Лицо было холодным, но пальцы были еще холоднее, как у статуи Давида, которой он всякий раз восхищался, когда – в ту пору еще один из живущих – оказывался в мемориальном парке кладбища «Форест Лоун».
Так-то оно лучше.
Открывая дверцу машины, он еще раз оглянулся на омытую дождем ночь. И снова, но уже по собственной воле, произнес:
– Линдзи?
Ответом ему была тишина.
Кто бы она ни была, видимо, время их встречи еще не пришло.
Ну что же, он будет терпелив. И хотя был явно заинтригован и раздираем любопытством, решил, что случившееся непременно должно получить какое-то дальнейшее развитие. Терпение было одним из главных достоинств мертвых, и он, пока еще только на половине пути в страну Смерти, постарается выдержать это испытание временем.
18
19
Самыми молодыми из посетителей были четыре женщины примерно одного возраста, лет двадцати, сидевшие в трех столиках от него, также у окна. Они были слегка навеселе и вели себя весьма легкомысленно, перегнувшись друг к другу над столом, о чем-то оживленно беседовали, скорее всего сплетничали и при этом громко и вызывающе смеялись.
Одна из них была весьма прехорошенькой, и Вассаго тотчас ее возненавидел. У нее были огромные, шоколадного цвета, глаза и что-то грациозно-звериное в облике, делавшее ее похожей на лань. Он дал ей кличку Бэмби. Ее черные, цвета воронова крыла, волосы были коротко подстрижены и крыльями распадались по сторонам, оставляя открытыми нижние половинки ушей.
Ах, что это были за удивительные уши, большие, но очень изящные по форме. Ему казалось, что он может сотворить с ними нечто исключительно оригинальное, и потому он продолжал упорно наблюдать за ней, пытаясь решить про себя, действительно ли она может стать достойным приобретением его коллекции.
Бэмби была самой говорливой и самой смешливой из них. Ее громкий смех напоминал ослиное ржание. И хотя она была невероятно привлекательной, впечатление портили ее нескончаемая болтовня и этот идиотский смех. По всему было видно, что ей нравилось слушать только себя.
Она может значительно выиграть, если вдруг станет глухонемой.
На него разом нашло вдохновение, и он даже выпрямился на стуле. Если отрезать ей уши и, вставив их в ее мертвый рот, плотно сжать ей губы и затем плотно сшить их вместе, то всем своим видом она будет символизировать порочный изъян в своей красоте. Это было так просто и одновременно обладало такой изобразительной мощью, что…
– Один коктейль, – сказала официантка, ставя перед ним на стол высокий стакан с ромом и кока-колой. – Хотите открыть у нас счет?
Вассаго поднял на нее недоумевающий взгляд. Перед ним стояла пожилая, довольно полная рыжеволосая женщина. Он прекрасно видел ее сквозь темные стекла очков, но, поглощенный своими мыслями, никак не мог сообразить, чего она от него хочет.
Наконец он спросил:
– Счет? Нет, простите. Я расплачусь наличными, спасибо, мэм.
Когда он вынул свой бумажник, у него возникло ощущение, что он держит в руках ухо Бэмби. Когда же его большой палец скользнул вверх и вниз по гладкой коже бумажника, он уже ощущал не то, что было в его руке, а то, что там должно было быть: изящно и ладно скроенные хрящевидные бороздки, формирующие примулу аврикулу ушной раковины, пластичные изгибы выемок, направляющих звуковые волны к барабанной перепонке…
Он вдруг сообразил, что официантка уже второй раз обращается к нему, повторив цену коктейля. А пальцы его все еще хранили ощущение восхитительных мгновений, пережитых им в грезах о смерти и обезображивании.
Не глядя, он извлек из бумажника хрустящую бумажку и протянул ей.
– Но это сотенная, – сказала она. – Нет ли чего помельче?
– Нет, мэм, простите, – сказал он, стремясь поскорее отделаться от нее, – мельче ничего нет.
– Но у меня нет сдачи с такой крупной суммы. Мне надо пойти разменять ее в баре.
– Да, пожалуйста, как вам будет угодно. Спасибо, мэм.
Когда она повернулась, чтобы уйти, он бросил взгляд в сторону четырех молодых женщин и увидел, что они уже встали из-за стола и направились к двери, на ходу надевая на себя пальто.
Он начал было также вставать из-за стола, чтобы пойти вслед за ними, как вдруг застыл на месте, услышав голос, произнесший: «Линдзи».
Это был явно его голос. Но никто в зале не услышал его. Кроме него самого. И это его сильно удивило.
Он как застыл, опершись одной рукой о стол, а другой о спинку стула, так и остался в этом полустоячем положении. И пока он так стоял, не зная, что и подумать, четыре молодые женщины вышли из ресторана. Бэмби сразу же потеряла для него всякий интерес, вытесненная из сознания именем Линдзи, и он снова сел на свое место.
У него не было знакомых с таким именем.
Никого, кого бы звали Линдзи.
Каким же образом он мог произнести это имя вслух?
Он взглянул через окно на бухту. На покрытой мелкой рябью воде покачивались, стукаясь друг о друга бортами, поднимаясь и опускаясь, сотни миллионов долларов, истраченных на удовлетворение собственного эго. Сверху – мрачное небо было таким же неприветливым и холодным, как вода внизу. Между ними протянулись мириады серебристо-серых ниточек дождя, словно природа стремилась пришить небо к океану и таким образом уничтожить узкое пространство между ними, где еще теплилась жизнь. Будучи когда-то одним из живых, затем одним из мертвых, а теперь превратившийся в живого мертвеца, он считал себя предельно искушенным существом, настолько приблизившимся к познанию абсолютной истины, насколько это было возможно для человека, рожденного простой смертной женщиной. Он полагал, что в мире не существует более ничего, не познанного им, что могло бы научить его чему-нибудь новому. А теперь вдруг это. Сначала приступ в машине: там что-то движется! А теперь вот Линдзи. Но, что интересно, оба эти события были совершенно различны, так как во второй раз не незнакомый голос прозвучал в его сознании, а он сам вслух произнес это совершенно неизвестное ему имя. Но оба события, он чувствовал, были как-то связаны между собой. И в то время как он разглядывал пришвартованные к пирсам яхты, бухту и темное небо за окном, все случившееся стало казаться ему странным и загадочным, с чем он давно уже не сталкивался в этом мире.
Вассаго взял со стола коктейль. Сделал большой глоток.
Когда ставил стакан на стол, произнес вслух:
– Линдзи.
Стакан чуть не выпал из его руки, так сильно снова удивило его это имя. Он произнес его не для того, чтобы поразмыслить о нем. Оно само вырвалось из его груди, как стон, и на этот раз довольно громко.
Это уже становилось интересным.
Казалось, ресторанчик был окутан волшебством.
Он решил немного здесь задержаться и посмотреть, что произойдет дальше.
Когда официантка принесла ему сдачу, он сказал:
– Еще один коктейль, мэм.
И протянул ей двадцатидолларовую купюру.
– Думаю, этого хватит, а сдачу оставьте себе.
Обрадовавшись чаевым, она поспешила к стойке бара.
Вассаго снова повернулся к окну, но в этот раз уставился не на бухту, а на свое отражение в стекле. Тусклое освещение ресторана сделало его неярким, опустив некоторые детали. В туманном зеркале его темные очки почти слились с лицом. От этого оно стало более походить на череп с огромными зияющими глазницами. Видение понравилось ему.
Хриплым шепотом, не привлекшим, однако, внимания присутствующих, но прозвучавшим с ноткой отчаяния, он вдруг произнес:
– Линдзи, нет!
Как и в предыдущие два раза, это произошло само собой, помимо его воли, совершенно неожиданно для него, но он не испугался. Быстро приноровившись к этим загадочным происшествиям, он попытался найти им рациональное объяснение, так как не в состоянии был долго чему-нибудь удивляться. Ибо, побывав в Аду, как в настоящем, так и потешном, под бывшим парком аттракционов, он принимал как должное возможность вторжения мистики в реальную действительность.
Заказал и выпил третий коктейль. Когда прошел еще час и ничего не произошло и когда бармен объявил, что ресторан закрывается, Вассаго встал и вышел.
Но жажда убивать и творить так и осталась неудовлетворенной. Не имея ничего общего с выпитым спиртным, она жгла его изнутри, забивала дыхание и сжимала сердце, как готовую лопнуть от напряжения пружину часового механизма, закрученную до предела. Он уже жалел, что не пошел вслед за женщиной с глазами лани, которой дал кличку Бэмби.
Он срежет ей уши, когда она наконец умрет или когда еще будет жива?
Интересно, сможет ли она по достоинству оценить артистизм его иносказания, когда он будет сшивать вместе ее красивые полные губы? Вряд ли. Никто из его жертв не обладал ни достаточным умом, ни проницательностью, чтобы не то что понять, но хотя бы удивиться уникальной самобытности его таланта.
Один на почти совершенно опустевшей автостоянке, он стоял под проливным дождем, чтобы хоть немного остудить полыхавшую в груди жажду творчества. Было почти два часа ночи. Времени на охоту до наступления рассвета уже не оставалось. Придется возвращаться в свое тайное убежище с пустыми руками, без нового приобретения для коллекции. Но для того чтобы лучше подготовиться к новой охоте на следующую ночь, неплохо хотя бы немного вздремнуть в течение наступающего дня, и потому сейчас необходимо во что бы то ни стало погасить эту жажду накопительства и унять свой творческий порыв.
Вскоре Вассаго начал зябко поеживаться.
Жар в его груди уступил наконец место беспощадному холоду. Он поднял руку, поднес ее к щеке. Лицо было холодным, но пальцы были еще холоднее, как у статуи Давида, которой он всякий раз восхищался, когда – в ту пору еще один из живущих – оказывался в мемориальном парке кладбища «Форест Лоун».
Так-то оно лучше.
Открывая дверцу машины, он еще раз оглянулся на омытую дождем ночь. И снова, но уже по собственной воле, произнес:
– Линдзи?
Ответом ему была тишина.
Кто бы она ни была, видимо, время их встречи еще не пришло.
Ну что же, он будет терпелив. И хотя был явно заинтригован и раздираем любопытством, решил, что случившееся непременно должно получить какое-то дальнейшее развитие. Терпение было одним из главных достоинств мертвых, и он, пока еще только на половине пути в страну Смерти, постарается выдержать это испытание временем.
18
Во вторник, ранним утром, едва наступил рассвет, сонливость Линдзи как рукой сняло. Все ее тело, каждый мускул и каждая жилочка ныли и болели, и то немногое время, что ей удалось поспать, ни в коей мере не повлияло на ее вконец истощенный организм. Но она упорно отказывалась принимать снотворное. Не желая откладывать дела в долгий ящик, она настояла, чтобы ее немедленно отвезли в палату к Хатчу. Дежурная сестра, предварительно посоветовавшись с Джоунасом Нейберном, который все еще находился в больнице, повезла ее в кресле-каталке по коридору в палату 518.
Нейберн, с опухшими от бессонницы красными глазами и весь взлохмаченный, тоже находился там. Простыни на ближайшей к двери кровати развернуты не были, но имели весьма помятый вид, словно доктор несколько раз в течение ночи ложился на них отдохнуть.
К этому времени Линдзи уже кое-что выяснила о Нейберне – меньшую часть от него самого, большую от нянечек и медсестер – и знала ходившие о нем легенды. До недавнего времени он был известен как крупный специалист по сердечно-сосудистым заболеваниям, но в течение последних двух лет, после потери жены и двух детей, погибших ужасной смертью, он большую часть времени отдавал реанимационной медицине в ущерб своей хирургической практике. Он был не просто предан своей работе. Он был одержим ею. В обществе, которое только стало приходить в себя после тридцатилетнего периода потворства личным амбициям и «я-первизма», легко было восхищаться таким бескорыстным человеком, каким был доктор Нейберн, и все вокруг действительно боготворили его.
Линдзи же просто была от него без ума. Ведь он спас жизнь Хатчу.
Несмотря на свой несколько помятый вид и воспаленные от бессонной ночи глаза, Нейберн быстро подошел к занавеси, отделявшей кровать Харрисона от остальной комнаты, и отдернул ее, затем, ухватившись за ручки кресла Линдзи, подкатил ее ближе к мужу.
Ночью прошел сильный ливень. Теперь же утреннее солнце, пробившись сквозь щели между ребристыми пластинками жалюзи, покрыло одеяло полосками золотистого света и тени.
Из-под псевдотигровой шкуры виднелись только одна рука и лицо Хатча. И хотя кожа на них имела тот же полосатый окрас огромной кошки, было заметно, что он еще очень бледен. Сидя в кресле и рассматривая лежащего за кроватной решеткой Хатча под необычным ракурсом, Линдзи, заметив у него на лбу окруженную расползшимся во все стороны уродливым синяком рану с наложенным на нее швом, почувствовала, что у нее начинает мутиться в голове.
Если бы не показания монитора и едва заметное движение вверх-вниз одеяла на его груди, она бы ни за что не подумала, что он жив.
Но он был жив, жив, и она ощутила, как в груди у нее стеснило дыхание и к горлу подкатил ком – верные признаки подступивших слез, такие верные, как молния, предвещавшая близкую грозу. То, что она может сейчас заплакать, ужасно ее удивило. Ее грудь взволнованно вздымалась.
Она не плакала ни тогда, когда их «Хонда» сорвалась с обрыва в пропасть, ни во время тяжелейших физических и эмоциональных испытаний, которые ей выпало пережить в эту кошмарную, только что прошедшую ночь. Она не гордилась своим стоицизмом, она просто была такой, какой была.
Нет, не совсем так.
Такой, какой она стала во время страшного поединка Джимми со своей ужасной болезнью. С того момента, как был поставлен диагноз и обнаружен рак, ему оставалось жить ровно девять месяцев, столько же, сколько она потратила, чтобы зачать и с любовью выносить его в своем чреве. И в конце каждого дня этого медленного угасания ей хотелось забраться с головой под одеяло и, свернувшись калачиком, дать волю слезам и плакать до тех пор, пока они из нее не вытекут до конца и она, пересохнув, не превратится в прах и не исчезнет с лица земли. Сначала она иногда плакала. Но ее слезы очень пугали Джимми, и она поняла, что любое выражение душившего ее горя было не чем иным, как выражением жалости к самой себе. Даже когда она плакала на стороне, он догадывался об этом; он всегда был чересчур восприимчивым и мнительным для своих лет, а болезнь только обострила эти свойства характера. Тогдашняя теория иммунологии придавала огромное значение положительным эмоциям, смеху и уверенности как успешному оружию, которое необходимо использовать в борьбе с тяжелыми недугами. И она научилась подавлять в себе ужас при мысли, что может потерять его. Теперь он всегда видел ее только смеющейся, любящей, уверенной в нем, в его мужестве, не сомневающейся в том, что он одолеет свою страшную болезнь.
Ко времени смерти Джимми Линдзи так великолепно научилась подавлять в себе желание плакать, что теперь вообще уже не могла этого делать. Лишенная возможности дать выход отчаянию в слезах, она замкнулась в себе, в своих переживаниях. Стала быстро худеть – сначала на десять, пятнадцать, а в конце и на все двадцать фунтов, – пока не превратилась в ходячий скелет. Перестала мыть голову и причесываться, следить за собой и своей одеждой. Убежденная, что она не оправдала ожиданий Джимми, пообещав ему свою помощь в борьбе с болезнью и не оказав ее, она считала, что не имеет права радоваться пище, следить за своей внешностью, получать удовольствие от книг, кинофильмов или музыки – вообще от чего бы то ни было. С течением времени Хатчу пришлось приложить немало усилий и терпения, чтобы доказать ей, что ее желание взять на себя всю вину жестокой, коварной и слепо разящей судьбы было такой же болезнью, как и болезнь Джимми.
И хотя она так и не сумела возвратить себе умение плакать, ей все же удалось выбраться наружу из того эмоционального провала, в который она забилась. И с тех пор она так и жила на краю пропасти, всегда рискуя сорваться вниз.
И вот теперь, после столь длительного срока воздержания, слезы удивили и обеспокоили ее. В глазах у нее защипало, и они вдруг стали горячими. Все вокруг потеряло свои очертания. Не веря случившемуся, дрожащей рукой она коснулась своей щеки и ощутила катящуюся по ней влагу.
Нейберн вынул из стопки на тумбочке салфетку и подал ей.
Эта маленькая услуга подействовала на нее так сильно, что она уже больше не могла сдерживать рыдания.
– Линдзи…
От всего, что произошло с ним, у него пересохло горло и голос был хрупким и едва слышимым; она скорее увидела движение губ, чем услышала его. Но она была абсолютно уверена, что это было сказано не в бреду, что он обращался именно к ней.
Салфеткой она быстро стерла слезы и наклонилась вперед в своем кресле-каталке, коснувшись лбом заградительной сетки на кровати. Глаза его были открыты и ясны, и он смотрел прямо на нее.
– Линдзи…
Он нашел в себе силы выпростать из-под одеяла правую руку и протянуть ей.
Она наклонилась еще больше вперед. Взяла его руку в свою.
Кожа его была сухой. Поверх ссадины на ладони была приклеена тонкая марлевая повязка. Он был еще слишком слаб, и пожатие его было едва ощутимым, но он был теплый – господи! – он был теплый и живой.
– Ты плачешь, – сказал Хатч.
И это было правдой, Линдзи действительно плакала, а вернее, ревела навзрыд и одновременно улыбалась сквозь потоки слез. То, что не смогло в течение этих ужасных пяти лет сделать горе – вызвать у нее слезы, – радость сделала в какую-то долю секунды. Она плакала от радости, и ей казалось, что так и должно быть и что это ее исцеляет. Она чувствовала, как с сердца один за другим слетают железные обручи, сжимавшие его, и все потому, что Хатч жив. Был мертвым, и вот, надо же, живой!
Но если не чудо может так взволновать сердце, то что же еще способно это сделать?
– Я тебя люблю, – прошептал Хатч.
Потоки слез превратились в водопады, – о господи! – в реки слез, и она услышала свой собственный голос, говоривший: «Я люблю тебя!», и почувствовала на своем плече руку Нейберна, и этот трогательный добрый жест показался ей чрезмерной милостью, и она заплакала еще пуще. Она плакала и смеялась одновременно и видела, что Хатч тоже улыбается.
– Все в порядке, – хрипло выдавил он из себя. – Самое… страшное… позади. Все… плохое… мы уже… пережили…
Нейберн, с опухшими от бессонницы красными глазами и весь взлохмаченный, тоже находился там. Простыни на ближайшей к двери кровати развернуты не были, но имели весьма помятый вид, словно доктор несколько раз в течение ночи ложился на них отдохнуть.
К этому времени Линдзи уже кое-что выяснила о Нейберне – меньшую часть от него самого, большую от нянечек и медсестер – и знала ходившие о нем легенды. До недавнего времени он был известен как крупный специалист по сердечно-сосудистым заболеваниям, но в течение последних двух лет, после потери жены и двух детей, погибших ужасной смертью, он большую часть времени отдавал реанимационной медицине в ущерб своей хирургической практике. Он был не просто предан своей работе. Он был одержим ею. В обществе, которое только стало приходить в себя после тридцатилетнего периода потворства личным амбициям и «я-первизма», легко было восхищаться таким бескорыстным человеком, каким был доктор Нейберн, и все вокруг действительно боготворили его.
Линдзи же просто была от него без ума. Ведь он спас жизнь Хатчу.
Несмотря на свой несколько помятый вид и воспаленные от бессонной ночи глаза, Нейберн быстро подошел к занавеси, отделявшей кровать Харрисона от остальной комнаты, и отдернул ее, затем, ухватившись за ручки кресла Линдзи, подкатил ее ближе к мужу.
Ночью прошел сильный ливень. Теперь же утреннее солнце, пробившись сквозь щели между ребристыми пластинками жалюзи, покрыло одеяло полосками золотистого света и тени.
Из-под псевдотигровой шкуры виднелись только одна рука и лицо Хатча. И хотя кожа на них имела тот же полосатый окрас огромной кошки, было заметно, что он еще очень бледен. Сидя в кресле и рассматривая лежащего за кроватной решеткой Хатча под необычным ракурсом, Линдзи, заметив у него на лбу окруженную расползшимся во все стороны уродливым синяком рану с наложенным на нее швом, почувствовала, что у нее начинает мутиться в голове.
Если бы не показания монитора и едва заметное движение вверх-вниз одеяла на его груди, она бы ни за что не подумала, что он жив.
Но он был жив, жив, и она ощутила, как в груди у нее стеснило дыхание и к горлу подкатил ком – верные признаки подступивших слез, такие верные, как молния, предвещавшая близкую грозу. То, что она может сейчас заплакать, ужасно ее удивило. Ее грудь взволнованно вздымалась.
Она не плакала ни тогда, когда их «Хонда» сорвалась с обрыва в пропасть, ни во время тяжелейших физических и эмоциональных испытаний, которые ей выпало пережить в эту кошмарную, только что прошедшую ночь. Она не гордилась своим стоицизмом, она просто была такой, какой была.
Нет, не совсем так.
Такой, какой она стала во время страшного поединка Джимми со своей ужасной болезнью. С того момента, как был поставлен диагноз и обнаружен рак, ему оставалось жить ровно девять месяцев, столько же, сколько она потратила, чтобы зачать и с любовью выносить его в своем чреве. И в конце каждого дня этого медленного угасания ей хотелось забраться с головой под одеяло и, свернувшись калачиком, дать волю слезам и плакать до тех пор, пока они из нее не вытекут до конца и она, пересохнув, не превратится в прах и не исчезнет с лица земли. Сначала она иногда плакала. Но ее слезы очень пугали Джимми, и она поняла, что любое выражение душившего ее горя было не чем иным, как выражением жалости к самой себе. Даже когда она плакала на стороне, он догадывался об этом; он всегда был чересчур восприимчивым и мнительным для своих лет, а болезнь только обострила эти свойства характера. Тогдашняя теория иммунологии придавала огромное значение положительным эмоциям, смеху и уверенности как успешному оружию, которое необходимо использовать в борьбе с тяжелыми недугами. И она научилась подавлять в себе ужас при мысли, что может потерять его. Теперь он всегда видел ее только смеющейся, любящей, уверенной в нем, в его мужестве, не сомневающейся в том, что он одолеет свою страшную болезнь.
Ко времени смерти Джимми Линдзи так великолепно научилась подавлять в себе желание плакать, что теперь вообще уже не могла этого делать. Лишенная возможности дать выход отчаянию в слезах, она замкнулась в себе, в своих переживаниях. Стала быстро худеть – сначала на десять, пятнадцать, а в конце и на все двадцать фунтов, – пока не превратилась в ходячий скелет. Перестала мыть голову и причесываться, следить за собой и своей одеждой. Убежденная, что она не оправдала ожиданий Джимми, пообещав ему свою помощь в борьбе с болезнью и не оказав ее, она считала, что не имеет права радоваться пище, следить за своей внешностью, получать удовольствие от книг, кинофильмов или музыки – вообще от чего бы то ни было. С течением времени Хатчу пришлось приложить немало усилий и терпения, чтобы доказать ей, что ее желание взять на себя всю вину жестокой, коварной и слепо разящей судьбы было такой же болезнью, как и болезнь Джимми.
И хотя она так и не сумела возвратить себе умение плакать, ей все же удалось выбраться наружу из того эмоционального провала, в который она забилась. И с тех пор она так и жила на краю пропасти, всегда рискуя сорваться вниз.
И вот теперь, после столь длительного срока воздержания, слезы удивили и обеспокоили ее. В глазах у нее защипало, и они вдруг стали горячими. Все вокруг потеряло свои очертания. Не веря случившемуся, дрожащей рукой она коснулась своей щеки и ощутила катящуюся по ней влагу.
Нейберн вынул из стопки на тумбочке салфетку и подал ей.
Эта маленькая услуга подействовала на нее так сильно, что она уже больше не могла сдерживать рыдания.
– Линдзи…
От всего, что произошло с ним, у него пересохло горло и голос был хрупким и едва слышимым; она скорее увидела движение губ, чем услышала его. Но она была абсолютно уверена, что это было сказано не в бреду, что он обращался именно к ней.
Салфеткой она быстро стерла слезы и наклонилась вперед в своем кресле-каталке, коснувшись лбом заградительной сетки на кровати. Глаза его были открыты и ясны, и он смотрел прямо на нее.
– Линдзи…
Он нашел в себе силы выпростать из-под одеяла правую руку и протянуть ей.
Она наклонилась еще больше вперед. Взяла его руку в свою.
Кожа его была сухой. Поверх ссадины на ладони была приклеена тонкая марлевая повязка. Он был еще слишком слаб, и пожатие его было едва ощутимым, но он был теплый – господи! – он был теплый и живой.
– Ты плачешь, – сказал Хатч.
И это было правдой, Линдзи действительно плакала, а вернее, ревела навзрыд и одновременно улыбалась сквозь потоки слез. То, что не смогло в течение этих ужасных пяти лет сделать горе – вызвать у нее слезы, – радость сделала в какую-то долю секунды. Она плакала от радости, и ей казалось, что так и должно быть и что это ее исцеляет. Она чувствовала, как с сердца один за другим слетают железные обручи, сжимавшие его, и все потому, что Хатч жив. Был мертвым, и вот, надо же, живой!
Но если не чудо может так взволновать сердце, то что же еще способно это сделать?
– Я тебя люблю, – прошептал Хатч.
Потоки слез превратились в водопады, – о господи! – в реки слез, и она услышала свой собственный голос, говоривший: «Я люблю тебя!», и почувствовала на своем плече руку Нейберна, и этот трогательный добрый жест показался ей чрезмерной милостью, и она заплакала еще пуще. Она плакала и смеялась одновременно и видела, что Хатч тоже улыбается.
– Все в порядке, – хрипло выдавил он из себя. – Самое… страшное… позади. Все… плохое… мы уже… пережили…
19
В дневное время, скрываясь от лучей солнца, Вассаго ставил свой «Камаро» в подземный гараж, когда-то до отказа забитый электротележками, ручными тачками и грузовыми машинами, которые использовались бригадами по обслуживанию парка аттракционов. Теперь, угнанные кредиторами, все эти средства передвижения исчезли. «Камаро» одиноко стоял в центре огромного сырого помещения без единого окошка.
Из гаража по широкой лестнице – лифты уже давно не работали – Вассаго спустился еще ниже, на другой подземный уровень. Этот этаж располагался под всей территорией парка аттракционов и вмещал в себя, кроме специального помещения охраны с десятками видеомониторов, на которых как на ладони просматривался весь парк, любой его закоулок, еще и центр управления всеми механическими аттракционами, сверху донизу нашпигованный сложнейшей ультрасовременной электронной аппаратурой, а также помещения для столярных и электромеханических мастерских, столовую для обслуживания персонала, раздевалки с запирающимися шкафчиками для сотен костюмированных служащих, работавших повсеместно, лазарет для оказания срочной медицинской помощи и, помимо этого, различные кабинеты, где располагалась дирекция парка и другие помещения.
Не останавливаясь, Вассаго прошел мимо дверей, ведущих на этот уровень, и спустился еще ниже, на самый последний этаж подземного комплекса. Несмотря на обильно прогретые солнцем песчаные грунты Южной Калифорнии, на такой глубине от стен исходил влажный известковый запах.
Из-под ног Вассаго не шарахались и не разбегались с писком в разные стороны крысы, и это его удивило тогда, много месяцев тому назад, когда он впервые спустился в свое будущее подземное царство. Ни одной крысы не встретил он за все те несколько недель, что бродил по мрачным переходам и безмолвным комнатам огромного пустого пространства, хотя он бы не возражал против такого соседства. Крысы ему нравились. Пожиратели падали, эти рыскающие по пятам смерти уборщики сбегались на пир при первом запахе гниения. Видимо, они не наводнили подвалы парка потому, что по закрытии все, что можно было отсюда унести, было унесено, место осталось совершенно голым. И кроме покореженного бетона, изодранной в клочья пластмассы и ржавеющих металлических конструкций, покрытых тонким налетом пыли, да валявшихся на полу обрывков бумаги, там не было ничего, что могло бы заинтересовать крыс, опустевшее пространство было таким же стерильным для грызунов, как летающая вокруг Земли космическая станция.
В конце концов крыс наверняка привлечет его коллекция в Аду, и, после того как твари набьют там свои желудки, они останутся жить с ним по соседству. Вот тогда у него и будет подходящая компания, с которой ему станет не скучно коротать светлое время дня, когда он не может выходить по своим делам.
В конце четвертого, и последнего, лестничного марша, двумя этажами ниже подземного гаража, Вассаго вошел в дверной проем. Дверей в нем не было, как не было их нигде по всему комплексу: их утащили сборщики утиля и продали за несколько долларов каждую.
Прямо за порогом начинался большой, шириной в восемнадцать футов, тоннель. Пол был ровный, и точно по центру его бежала жирная желтая полоса, как на шоссе, которым по замыслу его создателей тоннель и был. Бетонированные стены, изгибаясь, плавно переходили в потолок.
Другая часть этого самого нижнего яруса была отдана под склады, где когда-то хранилось несметное количество припасов. Здесь было все необходимое, чтобы поставлять продукцию в разбросанные по всей территории парка закусочные-забегаловки: пластиковые стаканчики и запакованные в целлофан гамбургеры, коробки с жареной кукурузой и хрустящим картофелем, бумажные салфетки и маленькие пакетики из фольги с кетчупом и горчицей. Деловые бланки. Пакеты с минеральными удобрениями и банки со средством против насекомых, используемые бригадой по благоустройству территории парка. Все это – и многое другое, необходимое для обеспечения жизнедеятельности этого маленького города, – давно уже исчезло отсюда. Теперь складские помещения были пусты.
Целая сеть небольших тоннелей соединяла их с грузовыми лифтами, подававшими товары наверх, к аттракционам и в рестораны. С их помощью можно было доставлять пищевые продукты и в случае поломки какого-нибудь из аттракционов людей для его починки, не беспокоя при этом посетителей и не разрушая иллюзий, за которые они заплатили деньги. Через каждые сто футов на стене красовалась нарисованная краской цифра, обозначавшая тот или иной маршрут, а на пересечении тоннелей имелись даже специальные вывески, на которых маршруты указывались стрелками:
Из гаража по широкой лестнице – лифты уже давно не работали – Вассаго спустился еще ниже, на другой подземный уровень. Этот этаж располагался под всей территорией парка аттракционов и вмещал в себя, кроме специального помещения охраны с десятками видеомониторов, на которых как на ладони просматривался весь парк, любой его закоулок, еще и центр управления всеми механическими аттракционами, сверху донизу нашпигованный сложнейшей ультрасовременной электронной аппаратурой, а также помещения для столярных и электромеханических мастерских, столовую для обслуживания персонала, раздевалки с запирающимися шкафчиками для сотен костюмированных служащих, работавших повсеместно, лазарет для оказания срочной медицинской помощи и, помимо этого, различные кабинеты, где располагалась дирекция парка и другие помещения.
Не останавливаясь, Вассаго прошел мимо дверей, ведущих на этот уровень, и спустился еще ниже, на самый последний этаж подземного комплекса. Несмотря на обильно прогретые солнцем песчаные грунты Южной Калифорнии, на такой глубине от стен исходил влажный известковый запах.
Из-под ног Вассаго не шарахались и не разбегались с писком в разные стороны крысы, и это его удивило тогда, много месяцев тому назад, когда он впервые спустился в свое будущее подземное царство. Ни одной крысы не встретил он за все те несколько недель, что бродил по мрачным переходам и безмолвным комнатам огромного пустого пространства, хотя он бы не возражал против такого соседства. Крысы ему нравились. Пожиратели падали, эти рыскающие по пятам смерти уборщики сбегались на пир при первом запахе гниения. Видимо, они не наводнили подвалы парка потому, что по закрытии все, что можно было отсюда унести, было унесено, место осталось совершенно голым. И кроме покореженного бетона, изодранной в клочья пластмассы и ржавеющих металлических конструкций, покрытых тонким налетом пыли, да валявшихся на полу обрывков бумаги, там не было ничего, что могло бы заинтересовать крыс, опустевшее пространство было таким же стерильным для грызунов, как летающая вокруг Земли космическая станция.
В конце концов крыс наверняка привлечет его коллекция в Аду, и, после того как твари набьют там свои желудки, они останутся жить с ним по соседству. Вот тогда у него и будет подходящая компания, с которой ему станет не скучно коротать светлое время дня, когда он не может выходить по своим делам.
В конце четвертого, и последнего, лестничного марша, двумя этажами ниже подземного гаража, Вассаго вошел в дверной проем. Дверей в нем не было, как не было их нигде по всему комплексу: их утащили сборщики утиля и продали за несколько долларов каждую.
Прямо за порогом начинался большой, шириной в восемнадцать футов, тоннель. Пол был ровный, и точно по центру его бежала жирная желтая полоса, как на шоссе, которым по замыслу его создателей тоннель и был. Бетонированные стены, изгибаясь, плавно переходили в потолок.
Другая часть этого самого нижнего яруса была отдана под склады, где когда-то хранилось несметное количество припасов. Здесь было все необходимое, чтобы поставлять продукцию в разбросанные по всей территории парка закусочные-забегаловки: пластиковые стаканчики и запакованные в целлофан гамбургеры, коробки с жареной кукурузой и хрустящим картофелем, бумажные салфетки и маленькие пакетики из фольги с кетчупом и горчицей. Деловые бланки. Пакеты с минеральными удобрениями и банки со средством против насекомых, используемые бригадой по благоустройству территории парка. Все это – и многое другое, необходимое для обеспечения жизнедеятельности этого маленького города, – давно уже исчезло отсюда. Теперь складские помещения были пусты.
Целая сеть небольших тоннелей соединяла их с грузовыми лифтами, подававшими товары наверх, к аттракционам и в рестораны. С их помощью можно было доставлять пищевые продукты и в случае поломки какого-нибудь из аттракционов людей для его починки, не беспокоя при этом посетителей и не разрушая иллюзий, за которые они заплатили деньги. Через каждые сто футов на стене красовалась нарисованная краской цифра, обозначавшая тот или иной маршрут, а на пересечении тоннелей имелись даже специальные вывески, на которых маршруты указывались стрелками:
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента