Саджо насушила тростниковых стеблей, нарезала их ровными кусочками и выкрасила в голубой, алый и желтый цвета. Потом она стала нанизывать их на длинные нити, искусно подбирая в затейливый узор. И, когда она повесила эти разноцветные нити тростниковых бус густыми рядами, по бокам окошек, ей казалось, что они выглядят как настоящие занавески. Девочка долго не могла налюбоваться на свою работу.
   Потом она начала хлопотать около стола. Расставила жестяные тарелки, положила ножи и вилки, как им полагается лежать. Скоро появился на середине стола большой каравай индейского хлеба баннок, только что испеченный и еще теплый. И хотя до рождества было далеко, Саджо украсила хлеб настоящей, только совсем маленькой елочкой. Девочка чувствовала себя по-праздничному, и ей очень хотелось, чтобы стол и все вещи в комнате выглядели нарядными.
   Маленькая железная печурка была начищена так старательно, что выглядела совсем новой. У этой печурки не было ни духовки, ни ножек. Пришлось подложить два больших плоских камня, что оказалось весьма удобным приспособлением для печения хлеба. А делалось это так. Сначала тесто ставилось на плиту, а потом, когда оно подходило, — под плиту, между двумя нагретыми камнями; там оно пеклось и даже подрумянивалось от огня в печке, который горел сверху. Иначе хлеб пришлось бы переворачивать на сковороде, когда он был наполовину испеченным, и не было бы полной уверенности в успехе. А Саджо, поверьте, прекрасно пекла хлеб; она не раз угощала им меня.
   И Шепиэн тоже не сидел сложа руки. Он разостлал посреди пола новую оленью шкуру, недавно растянутую и высушенную, принес охапку дров и положил их возле печки, на которой тушились в огромном горшке лакомые куски оленины — его охотничья добыча. Шепиэн подстрелил оленя из своего ружья, которое красовалось теперь в углу комнаты.
   Меднокожий, черноглазый, как и все индейцы племени оджибвей, Шепиэн казался не по летам серьезным мальчиком и ростом был выше своих сверстников.
   Закончив хлопоты по хозяйству, он сел в ожидании отца. Мальчик был уверен, что отец непременно вернется к их семейному празднику, как обещал; он всегда держал свое слово, если только в лесу с ним не случалось чего-нибудь неожиданного. А Саджо? Она продолжала суетиться и бегать взад и вперед по комнате, и вслед взлетали две черные косички, а карие глаза ее блестели от возбуждения. То она хлопотала у плиты, то расставляла у стола чурбаны, заменявшие им стулья, то поправляла свои тростниковые занавеси.
   Шепиэн смотрел в окно. Перед его взором открывалась широкая даль озера. Он не отрывал глаз от воды и напряженно ждал, что вот-вот появится каноэ отца. Но мальчик не хотел выдать свое волнение, поэтому и сел в стороне у дальнего окна — ведь уже целый месяц, как он оставался в доме старшим; хотя ему исполнилось всего четырнадцать лет, он должен был вести себя, как подобает мужчине.
   Саджо распевала песенку и, казалось, не ходила, а летала по комнате, едва касаясь пола своими расшитыми бисером мокасинами, — так и мелькало ее яркое клетчатое платье. Девочка чувствовала себя по-праздничному: этот чудесный день был не только днем приезда ее горячо любимого отца, но днем ее рождения.
   Только подарков она не ждала. С тех пор как могила ее матери заросла дикими цветами, некому было баловать девочку. Правда, отец смастерил как-то две деревянные куклы и подарил их ей ко дню рождения. Но на этот раз ему не до игрушек — он вернется из далекого пути.
   Саджо достала своих любимиц — одну из них звали Чилеви, а другую Чикени — и усадила их на край скамьи. На куклах тоже были веселые клетчатые платьица, как и у Саджо, но вид у них был какой-то печальный — краска сошла с их лиц, наверно, во время купания. Надо было помочь беде. Девочка побежала за кисточкой и быстро навела алый румянец на побледневшие щеки своих безмолвных подруг, пестрой шалью повязала их деревянные головки. И все-таки они выглядели очень странно — у них не было ни пальцев, ни носа, ни рта; но, видно, они об этом даже не догадывались… «Что делать? Придется любить их и такими, ведь других игрушек нет», — подумала Саджо.
   Но мы-то — вы и я, — мы знаем секрет, который был тайной для девочки, когда она весело хлопотала, — она ничего не знала о том замечательном сюрпризе, который ожидал ее.
   Шепиэн по-прежнему сидел очень тихо в глубине комнаты и не сводил глаз с озера. Он все ждал, когда же сестренка угомонится и будет вести себя более степенно. «Однако два таких больших события, как возвращение отца и день рождения, могут вывести из равновесия любую женщину», — подумал он. И вдруг его собственное сердце стало биться все быстрее и быстрее — он с трудом сдержал себя, чтобы не броситься к окну. Далеко-далеко на озере показалась движущаяся точка.
   — Сестра, — сказал он, как всегда ровным, спокойным голосом, — наш отец возвращается.
   — Где? Где? — воскликнула Саджо и, не дожидаясь ответа, схватила свою шаль, стремглав бросилась к двери и растерянно стала глядеть во все стороны. — Где? Покажи скорее, Шепиэн!
   Шепиэн указал рукой в том направлении, где он заметил точку на воде:
   — Вон там, сестра, видишь — крошечное пятнышко?
   — О-о-о!.. — разочарованно протянула Саджо.
   И в самом деле, мало ли чем могло быть это пятнышко!
   — А вдруг это плывет медведь или олень, — сказала девочка, надеясь все же, что брат будет настаивать на своем.
   Однако ему не пришлось доказывать.
   Издалека послышался звук, слабый, отрывистый, — то был выстрел из ружья. А вслед за ним другой. Дети продолжали слушать. Последовала пауза, во время которой можно было сосчитать до трех. Потом раздался еще один выстрел.
   — Это он! Это он! — закричала Саджо.
   — Да, это сигнал нашего отца, — с трудом сохраняя спокойствие, подтвердил Шепиэн.
   И, забыв обо всем, он вместе с сестренкой бросился в хижину.
   — Теперь скорее за работу! — скомандовал мальчик.
   И, несмотря на то что челн был еще очень далеко и ожидать отца можно было не раньше чем через час, в хижине стоял дым коромыслом. Дети подбежали к полке, уставленной горшками с вареньем из голубики и земляники. Саджо делала эти запасы ежегодно, но в этом году она впервые сварила варенье сама, без чьей-либо помощи, а так как девочка много потрудилась, то варенье получилось очень вкусным, и теперь ей хотелось убедить себя, что она давно овладела этим искусством. Затем они поставили на плиту большой чайник, потыкали длинной вилкой оленину, чтобы узнать, готова ли она, снова бежали к столу, еще раз возвращались к печке, метались взад и вперед — словом, вели себя так, как обычно ведут себя дети в подобных случаях, независимо от того, богаты они или бедны, принадлежат ли к королевскому роду или же они просто маленькие индейцы.
   И когда наконец наступил долгожданный момент и желтое каноэ с настороженным птичьим глазом и виляющим хвостом врезалось в песчаный берег, все заговорили в один голос.
   Не успел Гитчи Мигуон выйти из челна, как он уже сжимал — одной рукой две детские руки; другую он почему-то держал сзади. Он пытался ответить на все вопросы сразу, и лицо его, которое бывало иногда таким суровым, сияло веселой улыбкой, когда он заговорил:
   — Дети, дети, подождите, дайте же мне сказать… Да, я здоров… Метисов не видел, нет — наш охотничий участок в порядке… Да, еще как скучал! Но теперь уже мы вместе. Ну, с днем рождения, Саджо! С днем рождения, дочка!
   Только теперь он протянул вперед руку, которую держал за спиной. В ней была берестяная корзинка с плетеной ручкой из кедровой коры.
   — Смотрите! Это тебе подарок, Саджо. Ко дню рождения.
   Охотник отдал корзинку дочери, предупредив, чтобы она несла ее очень осторожно. Потом он обратился к сыну:
   — Тут и для тебя, Шепиэн, — их там двое.
   — Двое? Кто же это там, отец? — спросил Шепиэн, следуя за сестрой, которая уже прошла вперед. — Что в корзинке?
   Но Большое Перо ответил уклончиво:
   — Подожди немного и увидишь.
   И они пошли вслед за Саджо вверх по тропинке к дому. Девочка смешно семенила ногами, ее расшитые бусами мокасины мелькали из-под клетчатой юбки, но корпус, начиная от колен, она старалась совсем не сгибать, вероятно для того, чтобы не шелохнуть корзинку. Она держала ее в вытянутой руке, словно это было большое и очень хрупкое яйцо, которое могло разлететься на тысячу кусочков при малейшем толчке.
   Неудивительно, что Саджо шла так осторожно: из таинственной корзинки доносились очень странные звуки.
   «Ребеночек! — подумала она. — Кажется, даже два. Как только могли они поместиться в такой маленькой корзиночке? Наверно, совсем крошечные».
   И, как только Саджо вошла в хижину, она тихонько опустила корзинку на пол; Шепиэн уже был тут как тут и придерживал таинственную корзинку за края, пока Саджо поднимала крышку. Заглянув внутрь, она увидела то, что для вас уже не тайна: двух маленьких пушистых зверьков. Они уцепились крошечными лапками, словно ручками, за край корзинки и смотрели на нее так доверчиво своими блестящими черными глазками-пуговками!
   — О-о-о! — у нее захватило дыхание. — Ах, ах! — Это все, что ей удалось произнести, и ничего другого она не могла придумать. — Ах! — снова вырвалось у нее. — Медвежата, живые медвежата! — воскликнула она и осторожно опрокинула корзинку набок.
   Зверьки вылезли, и только теперь, когда Саджо увидела их плоские хвостики, она поняла, что это за малыши.
   — Это еще лучше, чем медвежата!
   — Маленькие бобры! Маленькие бобры! — побледнев от волнения, закричал Шепиэн. От его мужской выдержки и чувства собственного достоинства не осталось и следа. — Настоящие, живые!
   Большое Перо улыбался, глядя на детей. Вряд ли можно было ожидать лучшей встречи для бобрят. Саджо сидела на полу все еще с полуоткрытым от изумления ртом, но уже ни один звук не вылетал из него. Она даже забыла показать отцу занавески, которыми так гордилась; правда, можно не сомневаться, что они не ускользнули от зоркого глаза Большого Пера. И обед тщетно ждал на плите, а знаменитое ружье Шепиэна, такое чистое и блестящее, стояло незамеченным в углу.
   Большое Перо много возился с бобрятами во время долгого путешествия и хорошо их кормил — они стали толстенькими, кругленькими, упитанными. Саджо казалось, что эти зверьки — самые прелестные существа на свете. А когда они кое-как вскарабкались к ней на колени, девочка наклонилась и прижалась щекой к их пушистой шерстке, которая так хорошо пахла от подстилки из душистой травки и ивовой коры.
   Большое Перо и Шепиэн пошли за свежей подстилкой и кормом для маленьких гостей.
   Саджо осталась одна. И, пока никого не было, она взяла на руки сначала одного, потом другого бобренка и держала их по очереди в сложенных ладонях, где они очень удобно поместились, и что-то нежно шептала им. А они ухватились своими ручонками (иначе нельзя назвать их лапки) за ее пальцы и — о чудо! — что-то по-детски пролепетали ей в ответ и при этом внимательно смотрели на нее своими черными блестящими глазками.
   Потом Саджо держала обоих бобрят вместе, и они тыкались своими теплыми влажными носиками в ее шею, сопели и пыхтели совсем как маленькие ребята.
   Саджо поняла, что будет очень сильно любить их.
   Но вот девочка встретилась взглядом со своими куклами Чилеви и Чикени, и ей показалось, что они стали еще печальнее и смотрят на нее с упреком. Чтобы не огорчать кукол понапрасну, она посадила их обратно на полку и повернула лицом к стене.
   В скромной бревенчатой хижине, приютившейся в далеком северном лесу, в тот день было трое счастливцев: Гитчи Мигуон, потому что его возвращение домой оказалось таким радостным; Шепиэн — ведь отец подарил и ему бобрят, а кроме того, похвалил его за работу, и маленькая Саджо, потому что она никогда еще не получала в день рождения такого чудесного подарка.

Глава VI. БОЛЬШАЯ КРОШКА И МАЛЕНЬКАЯ КРОШКА

   Конечно, люди не могли заменить бобрятам их близких, но семья охотника сделала все, чтобы зверьки почувствовали себя как дома. И бобрята скоро привыкли к новой жизни.
   Шепиэн у себя под кроватью устроил им домик со стенками из березовой коры; только одну сторону он оставил открытой — для входа. Гитчи Мигуон прорезал дыру в полу, укрепил в ней лоханку — вот и получился пруд, правда не очень просторный, но все-таки он был величиной с нырялку; бобрята проводили там полдня и, плавая на поверхности воды, жевали листики и стебли.
   Каждый раз, когда бобрята вылезали из лоханки, они усаживались тут же и прихорашивались. Сначала они обсушивались, выжимая воду из шерсти передними лапками, потом причесывались очень усердно собственной «гребеночкой», которой их наделила природа: на задних лапках у бобров есть раздвоенный ноготь, им они и причесываются.
   Все это они проделывали так серьезно, старательно и неторопливо, что Саджо не могла оставаться безучастной. Девочка усаживалась рядом с ними и помогала им как могла: кончиками своих пальцев она приглаживала их шерстку то в одну сторону, то в другую; бобрятам это, видно, нравилось, и они еще усерднее продолжали свою работу. Очень потешно они прихорашивались, особенно когда поднимали одну лапку высоко над головой, словно собирались плясать шотландский танец, а другой скребли себе бок. И есть они любили сидя. Усядутся и обгладывают кору с прутиков, вращают их между острыми зубами — ни дать ни взять два пастушка играют на свирелях. Иногда же, если это были очень молодые и нежные стебли, они съедали их целиком: засовывали один конец в рот, другой подталкивали лапками и грызли, грызли, грызли… Шум и треск, который бобрята при этом производили, был похож на шум двух неистово работающих швейных машин. Своей же позой, когда они запихивали в рот прутики, они напоминали двух шпагоглотателей, которым закуска из шпаг пришлась очень по вкусу.
   А молоко все же им нужно было еще давать. Саджо удалось выпросить у одной женщины в поселке бутылочку с соской. Но пока сосал один, крепко ухватившись обеими лапками за горлышко бутылки, другой поднимал такой неистовый крик и возню, что в конце концов, случалось, переворачивал жестянку с молоком. Пришлось раздобыть еще одну бутылочку с соской. С тех пор дети кормили бобрят одновременно: Саджо — одного, Шепиэн — другого.
   Скоро бобрята научились есть с блюдца. В молоко им стали крошить хлеб, и дело с кормежкой пошло куда проще. Бобрята брали кашицу одной лапкой и быстро запихивали себе в рот, но боюсь, их манеры за едой не были очень хорошими, потому что они громко чавкали, сопели и часто разговаривали с полным ртом. Зато они отличались одним достоинством, которым не каждый из нас обладает: они никогда не забывали прибрать свои блюдца и заталкивали их куда-нибудь в угол или под печку. Нельзя сказать, чтобы они делали это очень аккуратно: если кашица была недоедена, то, передвигая блюдца, они расплескивали и растаптывали остатки еды, оставляя по всей комнате липкие следы, так что нередко приходилось скоблить и отмывать пол по пути их следования. Саджо всегда собирала посуду бобрят и мыла так же, как мыла посуду «больших людей».
   Бобрята знали своих хозяев, и, когда дети звали их: «Ундас, ундас, эмик, эмик!»(«Сюда, сюда, бобры, бобры!»), каждый шел к тому, кто его всегда кормил.
   Сначала у них не было кличек. Но как-то Саджо вспомнила свой день рождения, печальные лица двух кукол; давно уже бобры вытеснили прежних любимиц из ее сердца. «Да, — подумала девочка, — все равно с куклами покончено», и решила назвать бобрят их именами. Итак, одного бобренка назвали «Чикени», а другого — «Чилеви», что в переводе с индейского значит: «Маленькая Крошка» и «Большая Крошка». Того, который был побольше, назвали «Чилеви», а того, который был поменьше, — «Чикени». Эти имена им очень подходили, потому что они действительно были очень маленькими и очень походили на две пушистые игрушки, которые вдруг ожили и спустились с полки. Очень скоро бобры привыкли к своим кличкам и тотчас вылезали из своего домика под кроватью Шепиэна, когда слышали, что их зовут. Однако их имена звучали настолько одинаково, что бобрята обычно приходили вдвоем, даже если звали только одного из них. Да и сами они были похожи, как две горошинки; разница в величине была очень небольшой, и дети часто путали зверьков. Дело осложнялось еще и тем, что бобрята как-то смешно росли: сначала один рос быстрее, потом он вдруг переставал расти, и другой его догонял и перегонял. Сначала один бобренок был больше другого, потом другой. И дети делали неожиданное для себя открытие: оказывается, под именем «Большая Крошка» скрывался «Маленькая Крошка» и наоборот. Но стоило это обнаружить, как они снова менялись размерами, а когда на некоторое время становились одинаковыми, их вообще невозможно было отличить.
   И такая все время происходила путаница, что Саджо в конце концов надумала дать им одно общее имя: «Крошки». Но случайно все само собой устроилось. Чилеви очень любил дремать под печкой между камнями. Однажды очень сильно запахло паленой шерстью, но никто не мог понять, в чем дело. Посмотрели в печку. Выгребли золу, постучали по трубе, однако ничего не обнаружили. Между тем запах гари становился все сильнее. Наконец кто-то догадался заглянуть под печку. И что же оказалось? Чилеви безмятежно спал, а его пушистая шерстка на спине припалилась и почернела. Получилось нечто вроде клейма, как у скота на фермах, и бобрят все лето было легко отличать друг от друга. Теперь, когда следовало позвать обожженного, говорили «Чилеви», а необожженного — «Чикени». Так они и привыкли к своим кличкам, и все наконец уладилось.
   А что за говоруны были эти малыши Чилеви и Чикени! Они все время неугомонно болтали, иногда издавая очень странные звуки. А когда кто-нибудь из детей обращался к ним, что случалось весьма часто, бобрята вместе отвечали потешными взвизгиваниями.
   Стоило бобрятам заметить, что в хижине происходит что-то интересное — носят дрова или воду, подметают пол, смеются и говорят громче обыкновенного или же зашел кто-нибудь из чужих, — они выскакивали из своего убежища узнать, в чем дело, и начинали возиться и проказничать. Известно было, что, когда бобрята получали угощение со стола, они тащили его к себе в домик и там ели или прятали про запас. Поэтому, когда они, как непослушные дети, мешали разговаривать с гостями и нужно было от них отделаться, им давали кусочек хлеба. Зверьки удалялись, но ненадолго. Скоро они снова приходили за хлебцем и снова убегали, а потом опять возвращались к столу.
   Очень быстро они поняли, что, когда приходят гости, можно получить хлеб. Не упускали они и других возможностей поживиться, и, как только хозяева садились за стол, бобрята уже начинали вертеться около них, тянуть за платье, кричать, карабкаться на колени. А получив требуемое, они, тряся головой и пружиня ножками, убегали в свой домик под кроватью.
   Бобрята были неразлучны с детьми и все время следовали за ними по пятам. Очень смешно передвигались они на своих коротеньких ножках: когда зверьки бежали, казалось, что катятся на колесиках две игрушки, которые кто-то завел и они не могут остановиться.
   Все, что бобрята находили на полу — мокасины, щепки или другие предметы, — они начинали таскать по комнате из угла в угол. Потом, когда бобрята подросли и стали сильнее, даже дрова начали исчезать из ящика около печки — они волокли их к себе в дом под кроватью и там отдирали острыми зубами волокна древесины, чтобы устлать свои постельки, которые всегда отличались чистотой и аккуратностью. Если бобрята замечали на полу какую-нибудь небольшую вещицу — принадлежность одежды, — они поспешно, пока хозяин не успеет спохватиться, тащили ее к себе в дом. Бобрята играли всем, что только находили, но все-таки любимыми их игрушками были щепки и метла. Мне кажется, что им нравился шум, который получался в этой игре.
   Больше всего они любили бороться. Став на задние ножки и обхватив короткими ручками шею противника, они упирались головой в чужое плечо и пробовали повалить друг друга. Это давалось нелегко. Их широкие хвосты и большие перепончатые лапы служили им хорошей опорой, и зверьки напрягали все силы — толкались, храпели, пыхтели, сопели до тех пор, пока кто-нибудь из них, почувствовав, что теряет равновесие, не начинал отступать; второй продолжал наступление, тесня противника что есть мочи. Иногда отступающий, собрав все силы, переходил в наступление, и тогда борцы двигались в противоположную сторону. И так взад, вперед и вкруговую бобрята отступали, наступали, кружились совсем как в вальсе.
   Борьба сопровождалась пыхтением, взвизгиванием, вздохами; топали лапки, хлопали хвосты. В конце концов один из хвостов подгибался и отступающий падал на спину. Тогда борьба моментально прекращалась, и противники дружно улепетывали, как два провинившихся проказника. Состязания всегда проходили весело и забавно, и дети не могли насмотреться на зверьков.
   Подумать только, сколько у бобрят было дел и как они были заняты целый день: состязание в борьбе, игра на свирели, глотание шпаг, выпрашивание лакомых кусочков, таскание дров и всякие шумные проказы; бывали дни, что они успокаивались, только уходя спать. Очень занятная и шумная была эта пара, с ними некогда было скучать.
   Но случалось иногда, что бобрята вдруг притихнут. Бывало, усядутся они рядышком, тихие, словно мышки, прижав передние лапки к груди, загнув хвост вперед, и, не издавая ни единого звука, смотрят вокруг и прислушиваются, словно стараясь вникнуть в смысл окружающей жизни. Когда они сидели так, Саджо опускалась перед ними на колени и рассказывала им сказку, размахивая в такт пальцем прямо перед их носиками, словно она управляла хором. А они сидели тихо, слушали и следили за пальцем и вдруг начинали кивать головами вперед и назад, из стороны в сторону, как обычно делают бобры, когда бывают довольны. Они раскачивались всем тельцем и кивали так сильно, что опрокидывались назад и катались по полу, и тогда казалось, будто они поняли смысл сказки и теперь просто надрываются от смеха5.
   Шепиэн в таких случаях держался в стороне, боясь уронить свое мужское достоинство, хотя в глубине души он, наверно, не прочь был бы принять участие в дружеской беседе. То, что он считал себя взрослым, не раз мешало ему позабавиться.
   Иногда малышам становилось тоскливо, и они так жалобно скулили в своей маленькой, тесной каморке, что Саджо, которая знала, почему они тоскуют — ведь и она была сиротой, — брала их на руки и напевала им тихую песенку, стараясь убаюкать их. Бобрята прижимались к ней, вцепившись крепко друг дружке в шерсть, словно боясь расстаться, и тыкались носиками в шею девочки. Скоро горе рассеивалось, бобрята переставали скулить; глубоко вздохнув и счастливо бормоча что-то, они забывались в крепком сне. Ведь они были бездомными сиротками, эти смешные шалуны; они полюбили детей охотника так, как любили отца и мать, которых потеряли, но не могли забыть.
   Особенно Чикени любил Саджо. Он был слабее Чилеви, спокойнее и нежнее. Чилеви отличался веселым, бесшабашным нравом, он был одним из тех, для кого жизнь — лишь шутка. Чикени же нередко охватывали приступы тоски, и он часто сидел, забившись в угол. В такие минуты его нужно было приласкать, взять на руки. Очень часто он скулил по ночам около кровати Саджо и не успокаивался до тех пор, пока девочка не укладывала его рядом с собой. А Чилеви тем временем громко похрапывал в каморке, развалившись на спине.
   Когда Чикени попадал в беду — разобьет ли нос около печки или проиграет состязание в борьбе, — он бежал к Саджо, ища сочувствия Саджо всегда жалела его, потому что он был более слабым; она опускалась на колени, а Чикени карабкался к ней на руки и устраивался там, успокоенный и счастливый.
   А Чилеви приходил, чтобы его приласкали, только когда уставал от проказ. Тогда и он забирался на колени к Саджо; бывало, примостится около Чикени, повздыхает немного, а потом затихнет, видимо довольный своими похождениями. Саджо сидела тихо, боясь пошевельнуться, пока бобрята не пожелают слезть.
   Теперь уже нетрудно было их отличить друг от друга. Чилеви был сильнее, отважнее и предприимчивее, чем его братишка; он потешно шалил и, казалось, не без удовольствия стукался лбом о ножки стола, ронял вещи себе на лапки или летел кувырком в ящик с дровами. Он был любопытен, как попугай, и совал свой нос всюду, куда только мог. Однажды проказник взобрался на край ведра с водой, которое не успели убрать с пола, и, решив, вероятно, что это нырялка, со всего размаху бросился на дно. Ведро с грохотом опрокинулось, вода разлилась по полу. И что же? Чилеви был удивлен не меньше других.