Император предложил оставить школьные и университетские кафедры для тех, кто еще верен язычеству (парадоксальность сложившейся ситуации состояла в том, что жрецы традиционных языческих культов почему-то отказывались браться за перо и защищать свои веры[26] — так что насаждать язычество пером и мечом пришлось самому императору)…
   Юлиан рассчитывал, что среди христиан победят настроения тех суеверных ревнителей, которые боялись всего нецерковного. Такие люди в тогдашней Церкви были. Они всерьез были озабочены вопросами типа «можно ли христианам покупать и есть плоды из огородов, принадлежащих языческим храмам» — и блаженному Августину приходилось их успокаивать (св. Августин. Послание 46)[27]. Они, конечно, охотно подчинилась бы этому императорскому указу. И тем самым стали бы жертвой провокации. «Другие меры, принятые против христиан, вредили им в настоящем, это же отнимало у них будущее. Их детям придется или продолжать заниматься в школах ораторов и философов, обратившихся совершенно в язычников, и тогда они не устоят против соблазна этого учения, которое возвратит их к прежней вере; или же они перестанут посещать школы и через некоторое время, лишенные благодетельного учения, которое образует людей, мало-помалу утратят прекрасные качества греческого ума и обратятся в варваров, и секта таким образом мало-помалу окончательно угаснет во мраке и невежестве»[28].
   Но, к счастью для христиан, устами Церкви той поры были не пугливые суеверы, а св. Григорий Богослов. Себя он называл филологом («любителем словесности») и об указе Юлиана он отозвался так:
   «Тогда как дар слова есть общее достояние всех словесных тварей, Юлиан, присвояя его себе, ненавидел в христианах, и о даре слова судил крайне неразумно. Во-первых, неразумно тем, чтозлонамеренно, по произволу, толковал наименование, будто бы эллинская словесность принадлежит язычеству, а не языку. Почему и запрещал нам образоваться в слове, как будто такое наше образование было похищением чужого добра. Но cиe значило тоже, как если бы не дозволять нам и всех искусств, какие изобретены у греков, а присвоять их себе по тому же сходству наименования» (Слово 4. Первое обличительное на царя Юлиана)[29]. «Но я должен опять обратить мое слово к словесным наукам; я не могу не возвращаться часто к ним; надобно постараться защитить их по возможности. Много сделал богоотступник тяжких несправедливостей, но особенно, кажется, в этом он нарушал законы. Да разделят со мною мое негодование все любители словесности, занимающееся ею, как своим делом, люди, к числу которых и я не откажусь принадлежать. Ибо все прочее оставил я другим, желающим того, оставил богатство, знатность породы, славу, власть. Одно только удерживаю за собою, — искусство слова. Если же всякого гнетет своя ноша, как сказал Пиндар, то и я не могу не говорить о любимом предмете. Итак, скажи нам, легкомысленнейший из всех: откуда пришло тебе на мысль запретить христианам учиться словесности? Это была не простая угроза, но уже закон. Откуда же вышло сие и по какой причине? Какой красноречивый Гермес (как ты мог бы выразиться) вложил тебе сие в мысли? Словесные науки и греческая образованность, говорит он, — наши; так как нам же принадлежит и чествование богов; а ваш удел — необразованность и грубость; так как у вас вся мудрость состоит в одном: веруй… Как же ты докажешь, что словесные науки тебе принадлежат? А если они и твои, то почему же мы не можем в них участвовать, как того требуют твои законы и твое бессмыслие? Какая это греческая образованность, к которой относятся словесные науки, и как можно употреблять и разуметь cиe слово? Ты можешь сказать, что греческая образованность относится или к языческому верованию, или к народу и к первым изобретателям силы языка греческого. Если это относится к языческому верованию, то укажи, где и у каких жрецов предписана греческая образованность, подобно, как предписано, что и каким демонам приносить в жертву? Кому же из богов или демонов посвящена образованность греческая? Да если бы это было и так: все, однако, не видно из сего, что она должна принадлежать только язычникам, или, что общее достояние есть исключительная собственность какого-нибудь из ваших богов или демонов; подобно, как и другие многие вещи не перестают быть общими оттого, что у вас установлено приносить их в жертву богам»[30].
   Почему те святые могли таким спокойным взором смотреть на языческую культуру? Да потому что они верили в Христа. Христианам ли — бояться? «Если Бог за нас, кто против нас?» (Рим. 8:31). Оттого и говорил в третьем веке Климент Александрийский: «Для нас вся жизнь есть праздник. Мы признаем Бога существующим повсюду… Радость составляет главную характеристическую черту Церкви» (Строматы 7,7 и 16). Так переживая Евангелие, Климент мог улыбнуться и по интересующему нас поводу: «Есть между нами немало людей, боящихся эллинской философии, подобно тому как дети боятся привидений» (Строматы 6,10).
   И св. Василий Великий радовался своей вере. Умел передавать эту радость и эту веру другим. А потому не боялся посылать своих духовных чад на воспитание к нецерковным учителям. «Стыжусь, — писал Василий своему бывшему учителю знаменитому ритору Либанию, — что представляю тебе каппадокиан (земляки св. Василия — А. К.) поодиночке, а не могу убедить всех взрослых заниматься словесностью и науками и избрать тебя в этом занятии наставником. А так как невозможно достигнуть, чтобы все за один раз избрали, что для них самих хорошо, то и посылаю к тебе, поодиночке, кого только уговорю»[31].
   Знаете, к кому посылал своих учеников св. Василий? — К языческому наставнику.
   Это тот самый Либаний, который на смертном одре со скорбью ответил своим близким на вопрос, кого из своих воспитанников он желал бы назначить своим преемником по школе — «Иоанна, если бы не похитили его у нас христиане» (Созомен. Церковная история. 8,2). Так язычник Либаний сказал об Иоанне, которому предстояло войти в историю с прозвищем Златоуст.
   Впрочем, Либаний был действительно достойный человек — например, он ходатайствовал перед императором Юлианом о помиловании христиан: «Если Орион думает о богах иначе, чем мы, то это заблуждение вредит только ему одному, но нисколько не служит причиной его преследовать»[32].
   Конечно, посылая христианских юношей на учебу в языческие школы, св. Василий предостерегал их: «Не должно однажды навсегда предав сим мужам кормило корабля, следовать за ними, куда ни поведут, но, заимствуя у них все, что есть полезного, надобно уметь иное и отбросить… Нам предлежит подвиг, для приготовления к которому надобно беседовать и со стихотворцами, и с историками, и с ораторами, и со всяким человеком, от кого только может быть какая-либо польза к попечению о душе»[33]. То, что христианам удавалось жить по этому правилу, свидетельствует Юлиан Отступник: «Нас колют нашими же стилями[34], то есть ведут против нас войну, вооружившись произведениями наших же писателей» (Феодорит Кирский. Церковная история 3,8).
   Это было в четвертом веке. Сейчас уже век двадцать первый. И дискуссии возобновились по тем же самым вопросам: можно ли христианскому ребенку читать не-христианские книги? Вспоминая реакцию св. Григория Богослова на указ Юлиана, я и сегодня спрашиваю: зачем же христианам уходить из мира детской и школьной культуры? Зачем помогать Отступнику?
   Чего мы испугались? Просто того, что где-то рядом с нами кто-то читает детские сказки, в которых действуют персонажи языческих мифов…
   Так, может, не будем выставлять свое маловерие напоказ? Не будем позорить Православие? Ну, почему мы считаем апостольскую веру столь слабой, что все время пробуем ее спрятать от дискуссионного сопоставления, защитить полицейскими и цензорскими ограждениями?
   Катится какая-то цепная реакция: преизобилие наших страхов мешает понять суть нашей веры и надежды; плохое знание своей веры опять же порождает увлеченность новыми волнами паники…
   Чтобы не сорваться в апокалиптической истерике, надо знать церковную традицию — во всей ее сложности и многообразии. Церковная история учит реализму: ну, не все святые и не всё свято. Не всегда жизнь идет по правилам[35]. Если эту пестроту (не в себе, не в своей душе, а в других) не терпеть, то легко стать инквизитором, сжигающим прежде всего свою душу (в постоянном раздражении и осуждении), а затем — книги и тела других людей.
   Легко, очень легко разгромить «Гарри Поттера» с позиций православного «Закона Божия» (при том условии, что признаком опровержения и разгрома согласиться считать отклонение от церковного канона).
   Насколько легко разгромить даже Андерсена — продемонстрировал один участник интернет-дискуссии по «Гарри Поттеру»: «Шёл солдат — раз-два! раз-два! Увидел старушку, попросила та за огнивом в дупло слазить, посулила денег. Слазил, деньги взял, огниво взял, но бабке не дал, а саму прибил — просто так, потому что он бравый солдат — раз-два! раз-два! — а она — дурная бабка. Потом бесовским огнивом украл принцессу, той же бесовской силой прибил законного монарха и сам сел на трон. Вот молодец солдат! Раз-два. И все ведь читали в детстве. И что? Теперь подсознание требует прибить старушку, раз-два!? Не верю я в пагубное действие на детей игровых детских книг, особенно когда игровой момент как раз и показан, как у Роулинг, довольно нравственно»[36].
   Разгромить легко. Достаточно любой детской книжке и игре задать вопрос: «А одобрил бы это преподобный Иосиф Волоцкий?» Ну, конечно, не одобрил бы.
   Средневековые подвижники не одобрили бы ни этих, ни других сказок. Прежде всего потому, что церковная средневековая книжность была всецело моралистична, назидательна, она всегда проповедовала идеал и требовала ему соответствовать.
   Отчего-то средневековая — господствующая — церковь стала более опасливой, чем церковь позднеантичная — гонимая. В средневековом мире, в котором язычников стало совсем мало, христиане стали отчего—то их бояться больше, чем в «золотой» (и пограничный) век Григория Богослова, Иеронима, Василия Великого…
   Да, средневековье создало свою дивную культуру. Но в этой культуре не было места для ребенка.
   Средневековая культура вообще не интересовалась ребенком, рассматривая дитя просто как маленького взрослого. Основу ее библиотеки составляли книги, написанные монахами и для монахов. Великие книги. Мудрые советы. Но в итоге, как оказалось, христианскую педагогику нельзя импортировать из средневековья. Ее там просто не было: «идеал благонравного ребенка — тихий, рассудительный маленький старичок»[37].
   «Домострой» просто запрещает отцу улыбаться своим детям: «Не жалея, бей ребенка… Воспитай дитя в запретах… Не улыбайся ему, играя… Сокруши ему ребра, пока растет»[38].
   Так что православную педагогику приходится разрабатывать сейчас — совмещая наработки светской педагогики и возрастной психологии ХХ века с этикой древнего Православия.
   Именно современности приходится сочинять «православные сказки», и эти попытки оказываются порой неуклюжими, а порой и просто жуткими. Вот, например, сказочка новых «опричников»: «…И тут очнулись русские люди, обрадовались, помолились Богу, и Он дал им Грозного Царя. Теперь на том Царстве Грозный Царь всех колдунов и вещунов на кострах сжигает. Конец и Богу слава!»[39]. Вот их песенки: «...И не будет зоны, лагерей и тюрем, все враги России будут казнены. Мы врага настигнем по его же следу и порвём на клочья, Господа хваля...» (Жанна Бичевская)[40]. Вот их поэзия: «И Ты Христе в нас зацарюешь. Всеосвети ж нас в век и век. На враг же наших всех наплюет Сладчайший Богочеловек»?.
   А ведь это логично: кто не может зажигать детей радостью своей веры, в конце концов будет сжигать тех, кто поводы к своей радости нашел на стороне.
   Эти «опричники» боятся, что сказки про Гарри Поттера толкнут детей в объятия антихристианства. Им и в голову не приходит, что именно в случае осуществления их мечты о торжестве православных инквизиторов и палачей люди, увидев зло, творимое «православными», и кинутся к «добру», творимому гуманистом-антихристом. По замечательному слову М. Маркиша — «Человек остается человеком: неприязнь к неправде в нем неискоренима. Когда нас уже будет тошнить от мелких скучных частых полуправд — в каждой конфессии, в каждой церкви своя — тогда предложат нам взамен супернеправду, одну, глобальную, мощную, яркую — последнюю»[41]
   Странно: в советские времена христиане не боялись отдавать своих детей в пионеры, а сегодня боятся даже православных скаутских организаций. В советские времена не боялись, что в школе проходят советские мифы; сегодня все не-православное страшит...
   И тут уже мы подходим к гораздо более серьезному и печальному вопросу: ну, почему в православной среде сегодня принято всего пугаться (начиная с интернета, фотовспышек, ИНН, и кончая сказками)? Почему критерием ортодоксальности сегодня становится мера испуганности? Эти волны страхов, расходящиеся от некоторых церковных проповедников (и от всех приходских сплетниц) не есть ли симптом серьезной болезни?
   А раз уж оказался упомянут царь Иван Грозный, то стоит вспомнить и то, что как раз его отношение к «забаве» бывало трезвым, то есть — не-суровым, не-грозным. Полемизируя с показным благочестием Андрея Курбского, царь писал ему: «Что же до игр, то лишь снисходя к человеческим слабостям, ибо вы много народа увлекли своими коварными замыслами, устраивал я их для того, чтобы он нас, своих государей признал, а не вас, изменников, подобно тому как мать разрешает детям забавы в младенческом возрасте, ибо когда они вырастут, то откажутся от них сами или, по советам родителей, к более достойному обратятся, или подобно тому, как Бог разрешил евреям приносить жертвы — лишь бы Богу приносили, а не бесам. А чем у вас привыкли забавляться?»[42]
   В общем — пока сказка не подменяет собою веру, а «игра» — серьезность «общего служения», Литургии, до той поры мир игры обычен (средневековье хорошо умело различать и порою примирять то, что предписано церковным каноном, а что — народно-государственным «обычаем»). Волшебная сказка — это обычай. Наличие нечисти и волшебства в сказке — тоже обычай. Бунт же против обычая есть что? — Модернизм. Что бы ни думали о себе сами христиане, протестующие против сказки про Гарри Поттера (себе они кажутся традиционалистами), на деле их позиция — позиция модернизма.
   Совсем недавно радикал-модернисты — большевики — пробовали запретить сказки (слишком много сверхъестественного и чудесного). Но вовремя одумались. Сегодня православные неофиты пробуют лишить своих малышей сказок («нечистая сила» и т.п.). И это тоже модерново и тоже неумно.

ДЕМОНИЧНА ЛИ НЕЛЮДЬ?

   Критики волшебных сказок исходят из формулы, уместной в богословии, но вряд ли применимой к литературоведению. Эта формула гласит, что существо, наделенное разумом, но при этом не являющееся ни человеком, ни ангелом, несомненно является бесом. Третьего не дано. «Выдуманные персонажи не из Ангельского мира, значит по отношению к человеку они враждебные духи… Третьего здесь быть не может… С принятием Православия русский человек научился тому, что воистину добрыми по отношению к человеку могут быть только Бог и чины Ангельские. Мир духовный разделен четкой гранью: есть добрые духи — Ангелы, и злые духи — служители сатаны… Христианство научило нас, что добро и зло не могут друг другу помогать»[43], — пишет православная публицистка о русских сказках, забыв, что в них и черти и баба-яга нередко помогают «добрым молодцам».
   Но вот, например, всем известная сказка «Морозко». Ее главный герой (как видно и из названия) — не бедная девочка, а именно Морозко. Кто он? Человек? — Нет. Ангел? — Тоже не так. Сестер Марфутки он заморозил до смерти, а старик (отец Марфутки) потом «внучат Морозком стращал»[44]. Злой ли он бес? И это не так. Кто же? — Да просто дед Мороз (в других вариантах этой сказки он так и именует себя). В иных мифах есть «бог солнца», а у нас был «дух мороза».
   А что касается «третьего здесь быть не может» — то это верно применительно к богословскому трактату. А в сказке могут быть свои системы координат и измерений. Ну, кто такой Чебурашка? Даже страшно представить, что напишут о нем такие богословицы, попади он к ним на зубок. С хоббитами они разделались мгновенно — на зависть оркам-урукхаям: «Герои Толкиена — очередная нелюдь, гномы, хоббиты. Как будто бы гномы — добрые и светлые существа. Как будто бы им присуще стремление к добру, как будто бы они могут ненавидеть то, что их породило»[45]. Толкинисты отдыхают. Такой ярой веры в реальное существование хоббитов нет даже в их среде. А тут так прямо сказано: хоббиты существуют, и порождены они сатаной. А не писателем по имени Толкиен.
   С помощью формулы «третьего не дано» легко разгромить хоть «Властелина колец», хоть «Гарри Поттера». Но эта формула камня на камне не оставит и от поэзии и от фольклора и от всех вообще сказок… Она настолько узка, что в ней нет места для детства.
   И тут уже именем Того, Кто сказал «если не будете как дети, не войдете в Царство Небесное», я заклинаю этих богословиц: уймитесь! Я верю, что вы уже не коммунистки, что вы уже усвоили азы богословия. На правах профессора богословия я ставлю вам «пятерку». Но помните: жизнь — это университет, а не только факультет богословия. Поэтому теперь, отдав катехизису — катехизисово, верните же детям — детство.
   Впрочем, и на богословском факультете можно узнать кое-что интересное о «нелюди».
   В «Жизни Павла Пустынника», написанной блаж. Иеронимом Стридонским в 374 году, есть удивительное место. Св. Антоний Фиваидский, по вдохновению свыше, идет отыскивать этого Павла, еще раньше Антония сделавшегося отшельником в той же пустыне и являвшегося, таким образом, в некотором роде старшим по длительности благочестивого подвига. «Как только занялась заря, почтенный старец, поддерживая посохом свои слабые члены, решает идти в неведомый путь. И уже пылал сожигающим солнцем полдень... вдруг увидел он полулошадь и получеловека, существо, у поэтов называемое Гиппокентавром. Увидев его, он спасительным знаменем осенил чело свое. „Эй ты, — сказал он, — в какой стороне обитает раб Божий?“. Тот бурчал что-то варварское, скорее выворачивая слова, чем произнося их, и старался выразить ласковый привет щетинистым ртом. Потом протянутой правой рукой указал путь и, проносясь окрыленным бегом в открытых равнинах, скрылся из глаз удивленного отшельника. Не знаем, было ли это наваждение дьявола, чтобы устрашить его, или же пустыня, плодовитая на чудовищ, породила также и этого зверя. И так изумленный Антоний, рассуждая с собой о случившемся, шел дальше. Прошло немного времени, и вот он видит среди каменистого дола небольшого человека с крючковатым носом, с рогами на лбу, с парою козлиных ног. Антоний при этом зрелище, как добрый воин, взял щит веры и броню надежды. Тем не менее упомянутое животное протягивало ему пальмовые плоды на дорогу, как бы в залог мира. Увидев это, Антоний задержал шаг и, спросив, кто он такой, получил ответ: „Я — смертный, один из обитателей пустыни, которых язычество, руководясь многообразным заблуждением, чтит под именем Фавнов, Сатиров и Инкубов. Я исполняю поручение собратий моих. Мы просим тебя, чтобы ты помолился за нас нашему общему Господу, о Котором мы знаем, что Он некогда приходил для спасения мира. По всей вселенной прошел слух о Нем“. Когда он сказал это, престарелый путник изобильно оросил лицо слезами, которые исторгала радость из его сердца. Он радовался славе Христа и гибели Сатаны» (PL XXII col. 22-23)[46].
   Для меня это не свидетельство о реальном существовании кентавров и фавнов. Но это вполне аутентичное свидетельство о мировоззрении блаж. Иеронима. Это свидетельство того, что сей святой муж мог допустить существование (хотя бы на страницах христианской литературы) таких персонажей языческих мифов, которые, тем не менее, просят молиться о них Христу. Бес-то этого точно делать не стал бы…