3
   Славное дело, чудесное дело – яичница! Ах, как весело шкворчит сало на раскаленном голом пузе сковороды, пузырясь и стреляя коричневой подгорелой пленкой. Ах, как славно всадить с размаху тяжелый нож в хрупающую под его беспощадным острым лезвием скорлупу и, разломивши ее на половины, выпустить тягучее солнечно-облачное содержимое на клокочущее жаром обнаженное чугунное пузо. Ах, как чудесно, ах, что за упоение, вооружившись вилкой и ломтем белого хлеба, есть потом с этого горячего пуза кусочки испекшегося во мгновение ока толстого пористого блина, высушивая кусочками хлеба оставшуюся в середке первозданно текучей желтую плоть!..
   Игнат Трофимыч, впрочем, готовясь бить яйца Рябой, никаких подобных чувств не испытывал. Страх он испытывал – и ничего другого. Однако же он решился, а решившись, имел привычку Игнат Трофимыч принятому решению не изменять. И оттого, как ни прыгали у него руки, а, собрав все яйца из поставца в миску, вооружился ножом и, взяв из миски одно яйцо, примерился к нему.
   – Ой, а может, ну его, не надо! – прижимая руки к груди, простонала Марья Трофимовна.
   Игнат Трофимыч не ответил ей. Не до ответов ему было. А ну как расколю, а оттуда какой-нибудь с хвостом и рогами, думалось ему.
   И под эту мысль – «а ну как оттуда…» – хватил он ножом по яйцу что было мочи.
   Но, видимо, мочи у него было немного, потому что яйцо не раскололось, не хрупнуло даже, а только осталась на нем небольшая узкая вмятина.
   – Ой, дак золотые-то разве эдак бьют? – вскинулась Марья Трофимовна. – Пошибче надо. С оттягом.
   – Откуда тебе знать, как золотые бить? – огрызнулся Игнат Трофимыч. – Много их набила за жизнь?
   – Дак яснее ясного. Золото – это известка тебе? Это металл, чай.
   – А-ах! – подобно штангисту, вырывающему над собой на вытянутых руках штангу, хрипло выдохнул Игнат Трофимыч, бросая нож на зажатое в левой руке яйцо с гильотинной неотвратимостью.
   Скорлупа проломилась с каким-то скрипучим хрустом, и на пальцы ему выхлестнуло жидкое и зеленое, тотчас ударившее в нос зловонием.
   – Ой, батюшки! – подвзвизгнув, вскрикнула Марья Трофимовна.
   – Ух ты! – облегченно вздыхая, сказал Игнат Трофимыч. Зловоние, исходившее от яйца, обрадовало его. Обычное оказалось яйцо, никаких рогов с хвостами, и даже протухло, как любое другое, – тепло, видно, было в поставце-то!
   Воротя нос в сторону, он стряс содержимое яйца с пальцев в помойное ведро, обмыл наскоро скорлупу под рукомойником и, стряхнув с нее воду, взвесил на руке.
   – А ведь граммов семьдесят верных.
   И лицо у него в этот миг – о чем он сам и ведать не ведал – приобрело плотоядное, хищное выражение.
   У Марьи Трофимовны широкое ее круглое лицо в мешочках одрябшей кожи было исполнено почтительного и как бы завистливого благоговения.
   – Како семьдесят, – сказала она, взяв у него скорлупу и взвесив на своей ладони. – Все сто будет.
   – Ну-ка, – отобрал у нее скорлупу обратно Игнат Трофимыч. Покачал в воздухе рукой и согласился: – А пожалуй. Все сто, очень похоже.
   Благоговение на лице Марьи Трофимовны вдруг, в одно мгновение, будто невидимая рука, коснувшись его легким движением, смела случайно приставшую тонкую паутинку, снова сменилось ужасом.
   – Ой, дак че ж это? – плачуще простонала она. – Ой, дак это ж сколько у нас добра-то этого? Ой, дак это если обнаружат… че ж это с нами будет?
   Есть ли что на свете для мужика крепче бабьего слова? Вожди ли приказывают народам, гении ли повелевают умами?
   Баба владеет миром, бабий подол сильнее любого штыка и тяжелее пули. Слаб мужик против бабы, что стрела перед тетивой – как натянет, так и полетит. Еще, бывает, баба и слова не скажет, только бровью шевельнет, а мужик уж пойдет кружиться волчком, со всем рвением да усердием – то ли чтоб от греха подальше, то ли уж потому, что и в самом деле дана над ним такая власть бабе…
   Игнат Трофимыч, только что с такой отвагой взявшийся раскокать Рябухины яйца, слушая свою старую, весь словно перекрутился внутри, и глаза его темно налились отвагой совсем уже другого рода. Совсем иная решительность загорелась в них, и, ничего не ответив Марье Трофимовне, бросив яичную скорлупу на стол, он подхватился и споро бросился в сени. А там, увидела Марья Трофимовна в дверь, сцапал он в сенной полутьме стоявший, как всегда, в уголке, на положенном ему месте топор.
   – Ты че это надумал? – всполошенно крикнула она ему вослед. Но Игнат Трофимыч теперь уже не слышал ее. Шибанув уличную дверь, вывалился он на крыльцо и, горя глазами, заперебирал ногами по нему вниз.
   Только тут и дошло до Марьи Трофимовны, на что, не сознавая того, подвигла она своего старого. – Стой! Стой! – бросилась она за ним. – Стой, кому говорю!
   Но не слышал ее Игнат Трофимыч. Рябая была его целью, и, кроме Рябой, не осталось существовать для него на всем белом свете больше ничего.
   Фф-р-рр! – захлопав крыльями, разметалась из-под его ног стайка кур на дорожке. Дверь курятника, выбежав из него, Игнат Трофимыч оставил открытой, и куры, разумеется, предпочли заточению уличную волю. Рябой, однако, среди них не было.
   Не оказалось ее и в курятнике. Игнат Трофимыч обшарил взглядом все углы, даже рукой пошебуршал в сене – остались в курятнике две курицы, жались от него к стенке, квохтали, но рябой не было, нет!
   Марья Трофимовна дотряслась до курятника как раз когда Игнат Трофимыч, с топором перед грудью, выметнулся из него наружу.
   – Ты че эт надумал?! – попыталась поймать его за рукав Марья Трофимовна.
   Но Игнат Трофимыч увидел Рябуху. В компании еще нескольких кур та разгуливала в огороде, тюкалась в землю клювом, выискивая себе корм. «Ах ты, проклятая», – просипел Игнат Трофимыч – разумея под этим словом в данный момент вовсе не Марью Трофимовну – и, подскочив к огородному пряслу, с несвойственной ему обычно бойкостью перемахнул через слегу.
   – Цып-цып-цып-цып, – зачем-то пригибаясь и подгибая ноги, будто прячась, пошел он к пасшейся в огороде компании кур. – Цып-цып-цып-цып!..
   Куры, заслышав призывный хозяйский голос, одна за другой, вперевалку, не спеша, потянулись по грядкам к Игнату Трофимычу, и Рябуха тоже подалась к нему.
   Марья же Трофимовна, бросившись за своим старым, с налету взлезла было на прясло одной ногой, а перебраться через него, перебросить вторую ногу – это у нее никак не получалось.
   – Погоди, эй, погоди, – торопливо заприговаривала она с прясла, убеждаясь, что, пока слезет, старый ее, глядишь, сотворит, что задумал. – Погоди, ты че, не спеши! Успеем в суп-то, ты че! Все равно уж вон сколько нанесла, куда денем?
   – В нужник! – коротко, прервавшись подманивать кур, соизволил, наконец, ответить ей Игнат Трофимыч.
   – В нужник, ага! – задергалась, забилась на прясле Марья Трофимовна. – Какой поспешливый!
   Тут ее осенило лечь на слегу грудью, и, обнявши теплое дерево, Марья Трофимовна перетащила вторую ногу к первой. Но, как перетащила, ее тотчас потянуло вниз, к земле, и, не удержав себя, Марья Трофимовна с тяжелым хряском рухнула прямо на заросли молодого изумрудного укропчика.
   – Ай, лешай! – выругалась, понятное дело, в сердцах Марья Трофимовна, вмиг окручинясь из-за погибшего укропа, но лежать и кручиниться не было у нее времени, и, охнув раз да другой, она подхватилась с земли и побежала к Игнату Трофимычу, вопя на ходу, и, надо признаться, довольно истошным голосом: – Стой, говорю! Стой, лешай тя!
   Рябая, которую Игнат Трофимыч уже едва не держал в руках, от звука этого истошного голоса Марьи Трофимовны шарахнулась в сторону, Игнат Трофимыч, повинуясь охотничьему инстинкту, метнулся за ней, и Рябая, вконец перепугавшись, припустила со всех своих куриных ног к соседской изгороди. Взмахнула, шумно встрепетав крыльями, в воздух и приземлилась уже там, на другой стороне.
   – Что ты тут мне под руку тоже!.. – Игнат Трофимыч, осерчав, замахнулся на свою старую, забыв, что в руке у него топор, и вышло, что замахнулся он топором.
   Марья Трофимовна струхнула. Хотя и был ее старый вовсе не дикого нрава, а скорее наоборот – можно из него было и веревки вить, знай только, с какой стороны завивать, но все же, учитывая нынешние обстоятельства… чем черт не шутит, а вдруг он не в себе?
   – Ты че! Ты че! – пошла она от него назад пятки и, отпятясь на расстояние, показавшееся ей уже безопасным, повернулась и бочком, оглядываясь на Игната Трофимыча, отбежала трусцой еще на несколько шагов. – Одурел, че ли?! – возвысив голос, закричала она на него с привзвизгиванием. – Совсем не соображашь ниче?!
   – Трофимовна! Свидетелем буду! – было ей ответом – чужим голосом, со стороны, и не мужской голос был вовсе, а женский, но зычный, крутой, твердый, как березовое полено, так, поленом, он и влупил Марье Трофимовне по барабанным ее перепонкам, она на какое-то мгновение аж оглохла. – Бери свидетелем – все видела! Годок припаяют – отдохнешь без хрыча старого, еще с молоденьким познакомлю!
 
4
   Тут, в этом месте я вынужден прерваться. Дабы сказать несколько слов об обладательнице голоса, так неожиданно и бесцеремонно ворвавшейся в интимную, можно сказать, семейную сцену. Она б и не заслуживала такого внимания, эта обладательница, если бы не особая роль, которую ей уготовано было сыграть во всей приключившейся истории. Собственно, может быть, и никакой бы истории не приключилось, если б не она. Толкуй после этого о роли личности в истории. Вот не она бы – и ничего б не приключилось. Но она, не кто другая была соседкой стариков, и история была обречена.
   Имя ее было простое русское имя, как и у Трофимычей, – Евдокия Порфирьевна, и фамилию она тоже имела простую и русскую: Ковригина. Вот только уличная кличка у нее подкачала – почему-то соседка была прозвана по-французски: Марсельеза. Впрочем, русский человек очень даже не против поживиться чем-нибудь иностранным, и если ничем больше нельзя, то почему бы, спрашивается, не прозвищем?
   Возрасту Евдокии Порфирьевне Ковригиной-Марсельезе было на означенный период времени сорок три года, и второй уже год она снова жила одна, спровадив третьего мужа Ваську Кабана (вот нормальное прозвище, все без объяснений понятно), как и двух предшествующих ему, на некоторый срок в места государственного вразумления, потому что была женщина властная и поперек себя не терпела никаких слов, а как женщина крупная не терпела никакого применения рук к своему телу, и оттого всякое ее замужество заканчивалось крупной дракой, из которой она при помощи государства неизменно выходила победительницей. Когда-то в молодости Евдокия Порфирьевна, а попросту еще Дуся, работала на ткацком производстве города, работала разметчицей в машиностроительном производстве, потом диспетчером в таксопарке, диспетчером в парке автобусном, но уже многие годы как нашла она свое призвание и тянула лямку, в которую другого нельзя было впрячь под пистолетным дулом, а именно: лямку автобусного контролера, справляя свои обязанности сурово и истово. Детей она вследствие неукротимого своего характера как-то не удосужилась завести, потому что заводить их нужно было от мужиков, а все, что от мужиков, кроме удовольствия в постели, казалось ей недостойным ее сил и внимания. Одинокая жизнь, хочешь не хочешь, сказывалась, скучно ей было, томилась она, все хотелось занять себя чем-то, возвеселить, приперчить жизнь какою-нибудь лихой забавой – и вот, выйдя поутру на крыльцо добежать до нужника, не успев еще и сойти на ступени, увидела своих стариков-соседей в таких занимательных обстоятельствах, что никак не могла не понаблюдать. А потом уж, когда Трофимовна, трясясь и колыхаясь, побежала от своего благоверного, тут уж выдержать, не вставиться со своим словом совсем было невозможно.
   И что с ними сделалось от ее слов, как они там у себя задергались, как перепугались! Какие у них лица стали! Точь-в-точь «зайцы», когда прохлопают контролера – и ты для них как с неба свалишься. И, как те самые «зайцы» в надежде умилостивить тебя, Трофимовна, чуть оправившись от испуга, заулыбалась, закланялась – и до того льстиво, прямо вся замаслилась лицом:
   – Доброе утречко! Доброе утречко! Тут мы вот… Вот мы тут… Ты что, Дуся… мы физкультурой решили…
   И Трофимыч вслед ей тоже закланялся и, кланяясь, все пытался спрятать топор у себя на груди, закрывал его крест-накрест руками.
   – Ой, здравствуй, Дуся!.. Здравствуй! Это я… Рябую на суп хотел, Трофимовна вон велела…
   Евдокия Порфирьевна слушала их и веселилась, как уже давно не доводилось.
   – Ладно, – сказала она самым своим милостивым тоном. – Раз залетела, пусть уж пока у меня побегает. – И кивнула благодушно на будку конуры подле забора: – Не денется никуда, мой Верный ее придушит. С работы вернусь – сама суп сварю и вас приглашу.
   – Как придушит, ты че?! – завопила Трофимовна и полезла к забору прямо по лопухам и крапиве, а лицо сделалось – будто ее обворовали. – Он у тебя не на цепи, че ли? Почто он у тебя не на цепи-то?
   А за Трофимовной, будто привязанный к ней, полез в лопухи с крапивой и ее Трофимыч. У этого высохшего пня вид был такой, словно он пособлял воровать, воровал – и не знал, у кого ворует, а оказалось – себя ж и обчистил.
   – Цып-цып-цып-цып, – вопил он при этом, забыв спрятать топор и размахивая им.
   Шум поблизости от его местовладения встревожил Верного. Он высунул наружу большую, похожую на кувалду голову, поглядел настороженно в сторону этого шума, шерсть на загривке у него встопорщилась, и он с оглушительным лаем выметнул могучее тело наружу. Зазвенела цепь, побежав по проволоке, пропущенной поперек двора, натянулась, не пуская Верного к забору, вскинула его на задние лапы, рванула обратно, – и Трофимычи так и шарахнулись от штакетиника. Трофимовна, разворачиваясь, аж запуталась в своих толстых ногах и упала, умора была глядеть на них!
   Трофимыч, тот первый сообразил, что к чему.
   – Так на цепи, слава богу! – выдохнул он.
   – На цепи, конечно, – довольная наведенным на стариков шорохом, хохотнула Евдокия Порфирьевна. – Что ж вы думали. Гуляй ваша Рябая, сколько ей влезет. – И, приготовясь ступить с крыльца, крикнула: – Так ты, Трофимовна, значит, если что, так и сообщи: Марсельеза свидетельница. Упечем твоего хрена за милую душу.
   Трофимычи не нашлись, как ответить ей. Стояли в своих лопухах, шипели друг на друга, а ей ничего не говорили, не имели слов для нее. Ох, человеческая природа, дрянь, не природа: пышет жаром, клокочет огнем, а чуть возьми покрепче в кулак – кап-кап водичка, как сыворотка из творога…
   – Цып-цып-цып-цып, – только и осмелилась подать голос Трофимовна, когда Евдокия Порфирьевна сошла с крыльца.
   – Пошла! – поддела Евдокия Порфирьевна ногой Рябую, проходя мимо нее.
   Рябая метнулась в сторону и, негодующе закудахтав, взлетела на поленницу около забора. А оттуда спланировала и в родной огород.
   – Принимайте! – крикнула Трофимычам Евдокия Порфирьевна на ходу. – На супчик потом позвать не забудьте.
   И Трофимычи опять ничего не ответили, промолчали… Ох, человеческая порода!
***
   Повеселив себя с утра пораньше, потешив душу натощак так, что чувствовала себя сытой на весь день, Евдокия Порфирьевна совершила все необходимые утренние дела и, заперев дом, вышла за калитку – начинать трудовой день. Родная зеленая улица с двумя пыльными колеями посередине повела ее к широкой асфальтовой дороге, что тянулась вдоль железнодорожных путей.
   Последним домом перед асфальтовой магистралью в ряду, мимо которого шла Евдокия Порфирьевна, была небольшая избушка без палисадника с пузатым чемоданчиком стеклянной вывески под козырьком крыши: «Опорный пункт охраны общественного порядка», электрически светящейся ночью. Сейчас вывеска не светилась, а перед избушкой занимался гантельной гимнастикой ее хозяин – участковый, старший лейтенант милиции Альберт Иванович Аборенков, мужчина высокий и широкий, истинно напоминающий сложением добротно сработанный славянский шкаф. Обнажившись до пояса, аккуратно сложив на траве голубую форменную рубашку и поместив сверху нее синюю форменную фуражку, он приседал и одновременно взметывал руки с гантелями вверх, приседал и взметывал, вдох-выдох, ходила его широкая грудь, вдох-выдох.
   Евдокия Порфирьевна шла себе и шла, помахивая сумкой, смотрела, как ходят вверх-вниз, будто поршни в моторе машины, руки Аборенкова, и вдруг ее будто что-то толкнуло в бок, она остановилась. Когда-то, когда она отправила государству на перевоспитание первого мужа, второй раз хотела она выйти замуж за него, за Аборенкова, но он только воспользовался ее желанием, тело ее принял, а от руки и сердца отказался. И хотя уже минуло много лет, а рука и сердце Евдокии Порфирьевны все помнили нанесенную обиду.
   – Баклуши бьешь? – сказала Евдокия Порфирьевна Аборенкову. – Мышцы для баб качаешь? А у нас вон старик за старухой с топором гоняется!
   – Где? – замер в присяде с вознесенными вверх руками Аборенков.
   – Где, где! – ответствовала Евдокия Порфирьевна. – На вверенном тебе участке, где! Трофимычей знаешь, со мной рядом?
   – Да брось! – неверяще и сурово протянул Аборенков, но руки с гантелями опустил и встал в рост.
   – Мне что бросать, – сказала Евдокия Порфирьевна, – я не брала ничего. А вот у тебя на участке труп будет – за тебя возьмутся!
   Сказала – и пошла себе дальше, как ни в чем ни бывало, помахивая сумкой. Но это только для Аборенкова – как ни в чем ни бывало, а на самом деле тормозя шаг, выворачивая голову и кося глазами так, что белки едва не выскакивали из орбит. Не увидеть результатов своей интриги было бы обидно. Неуж эта тумба не заглотит ее крючок? Из глаз у Евдокии Порфирьевны от неимоверной косьбы готовы уже были рвануть слезы, когда она удостоверилась: заглотил! Аборенков стоял, стоял, а потом резво бросился к своему обмундированию на траве и спешно стал облачаться в него.
   – У, зараза! – с сердцем выговорила вслух Евдокия Порфирьевна, возвращая глаза в нормальное положение. Вернуть их в это положение было не легче, чем скосить в самый угол. Такая боль! Но сердце в груди аж прыгало от радости: давай-давай, сбегай, протрясись немного, тумба с погонами!
   Асфальтированная проезжая дорога, отделявшая одноэтажную деревянную часть города, подобно некоей пограничной полосе, от части каменной, многоэтажной, со всякими учреждениями, заводами и очагами культуры, гудела проносящимися по ней машинами, визжала тормозами, бренчала прицепами грузовиков, дышала смрадом выхлопных газов. Выходя на нее, Евдокия Порфирьевна неизменно несколько раз чихала. После этого организму ее становилось легче, и он становился способным к жизни и действию в цивилизованных условиях.
   Вот и сейчас, крепко сотрясясь всем своим могучим телом три раза, Евдокия Порфирьевна утерла затем нос посредством большого и указательного пальца – и замахала рукой приближающемуся автобусу, в маленьком квадратном окошечке которого, под самой крышей, слепо темнел номер маршрута: стой, стой, кому говорю!
   Останавливаться автобусу здесь, где она вышла на дорогу, не полагалось. Но автобус тем не менее, как она только замахала рукой, живо затормозил, отчего, должно быть, пассажиров хорошо болтнуло вперед, и, подкатив передней дверцей ровнехонько к Евдокии Порфирьевне, покорно встал на тормоза и, натужно заскрипев складнями двери, распахнул ее.
   – Что, много безбилетников везешь? – всходя по ступеням и доставая одновременно из сумки жетон контролера, хозяйски спросила Евдокия Порфирьевна водителя.
   – Да чего ты в одиночку-то будешь, а, Дусь? – с заискиванием сказал парень-водитель, открывая окно внутрь салона. – Доедем до парка, а там уже с кем-нибудь в паре…
   Как огня боялись водители Марсельезовых проверок. Придется потом помогать ей кого-нибудь скручивать, тащить в милицию, – не случалось еще такого, чтоб Евдокия Порфирьевна, если кто попался ей, того бы упустила.
   – А чего мне в одиночку. Мне хоть в одиночку, хоть как, – перебила парня Евдокия Порфирьевна. – Ты только, гляди, заднюю дверь не открывай. – И объявила зычно, оборотясь к тесно набитому пассажирами автобусному нутру: – Приготовьте билетики, граждане! Отсутствие проездных абонементов от штрафа не освобождает!..
   Наметанным глазом вырвала из спрессованной толпы боязливо метнувшиеся от нее глаза безбилетника и, принимая в руки абонементы, надрывая их, прямиком двинулась к этим глазам, и под ложечкой внутри с приятностью екало: счас дам, ох, сейчас дам!..
 
5
   Рябая, перепуганная Марсельезой, вновь оказалась на родном огороде, сама Марсельеза скрылась в нужнике, громко хлопнув дверью, и Марья Трофимовна обрела, наконец, волю взнуздать своего старого. Господи помилуй, какого страху натерпелась ни за что ни про что… совсем ее старый умом свихнулся!
   – Ты че это, ты че это, – с обычной своей приговоркой напустилась она на Игната Трофимыча, забирая у него топор и подталкивая к огородной калитке. – Ты это как это додумался? Раз – и на суп! А может, Рябая-то… – Тут она понизила голос, потянула Игната Трофимыча за рукав и произнесла ему в ухо: – Может, она и не Рябая вовсе? Понимаешь, нет? Может, эти яйца – нам знак какой?
   – Какой знак? – непонятливо спросил Игнат Трофимыч.
   – Какой! Такой. Не наше дело, не думай. Кто подает – тот и объяснит, надо будет. А ты – на суп ее!
   – Так ты же сама говорила: на суп! – уязвленно воскликнул Игнат Трофимыч.
   – Когда это я говорила? – вскинулась Марья Трофимовна. – Ополоумела я, че ли, чтоб такое сказать?
   О Господи, воля твоя, только и оставалось произнести про себя Игнату Трофимычу.
   – Ты мне, главное, под руку не лезь, – сказал он вслух. – Ясно? Я теперь понял, как их бить надо.
   Яйца внутри были самые обыкновенные, самые обычные куриные яйца. И второе, и третье, и четвертое… И по-самому по-обыкновенному те из них, что были взяты раньше, стухли, а те, что посвежее – те сохранились. И когда Игнат Трофимыч, наловчившись раскокивать яйцо с одного удара, да еще так, чтобы не распустить желтка, разваливал скорлупу на две половины, ничего не происходило: ни гром не гремел, ни молния не блистала, не вырывался изнутри никто страхолюдный со струйкой дыма.
   И только вдруг, когда Игнат Трофимыч примерился к очередному яйцу, занес уже руку, собираясь бросить нож с отмерянной силой вниз, раздался стук. Громкий и беспощадный.
   Рука с яйцом у Игната Трофимыча так и подпрыгнула, а Марья Трофимовна издала непонятный звук, который при всем старании специально никогда бы произвести не смогла: вроде как мяукнула.
   И только долгие секунды спустя дошло до них, что стук этот произошел не из яйца, и вообще он не внутри дома, а то постучал кто-то в стекло кухонного окна. Однако же страшен был и наружный стук, и Игнат Трофимыч тянул себя к окну глянуть, что там такое, будто на аркане.
   А когда дотянул – увидел участкового Аборенкова, который в дом их отродясь не захаживал! И хорошо еще, что, взгромоздясь на забор палисадника, чтоб дотянуться до окна, Аборенков оказался в такой неловкой позе, что вынужден был смотреть в окно ухом, а ухо у него еще не научилось выполнять обязанности глаза.
   – Да ну? – плаксиво проговорила Марья Трофимовна, когда, отпрянув от окна, Игнат Трофимыч сообщил ей шепотом, кто там стучит.
   – Не «ну», а по лбу гну, – механически ответил ей Игнат Трофимыч. И вопросил с угрозой: – Ты языком никому не молола? Чего его принесло?
   Марья Трофимовна взорвалась:
   – Дура я, че ли? Сам если кому!
   А стук между тем раздался вновь – громкий, требовательный, властный, – и теперь они даже увидели производящую его руку, большую, что булыжник, обросшую волосом, как зверья лапа.
   – Ну что делать-то, что мыслишь? – рявкнул шепотом Игнат Трофимыч на свою старую.
   – А затаимся, как нет нас! – тотчас, будто давно и заранее все решила, сказала Марья Трофимовна. Но тут же и отвергла свое решение: – Како затаимся! Полгода замок заменить не можешь, живем – от добрых людей запираемся. Дернуть покрепче – и вылетит твоя щеколда!
   Верно, отозвалось в Игнате Трофимыче, щеколда слабая. Но не ответить на попрек своей старой было сверх его сил.
   – А как его заменить, замок-то?! Их никаких ни в одном магазине!
   – Был бы мужик хороший, давно бы добыл где! – не осталась в долгу Марья Трофимовна.
   – Ты не лайся давай, а что делать соображай! – снова рявкнул Игнат Трофимыч, не замечая того, что сам он тоже то лишь и делает, что «лается», а время, между прочим, идет.
   Только когда раздались в сенях тяжелые, могучие шаги Аборенкова, только тут и подхватились Марья Трофимовна с Игнатом Трофимычем по-настоящему. Откуда что и пришло к ним в голову, но, содрав с себя мигом фартук, расстелила его Марья Трофимовна на табурете, а Игнат Трофимыч, без всяких слов поняв ее, в тот же миг стряхнул туда с газеты всю скорлупу, покидал следом еще целые яйца, а Марья Трофимовна, будто заранее они договорились, кому какие обязанности, как он бросил последнее яйцо, сгребла фартук торбочкой и с маху обхватила ее под горло подвязками.
   – Эй, есть кто?! А ну открывай! – постучал в дверь Аборенков и затряс ее с такой силой, что щеколда вместе с гнездом так и запрыгала.
   – А полезай-ка! – пока Марья Трофимовна завязывала фартук, распахнул Игнат Трофимыч подпол под ногами, и спроси его, зачем он посылал туда свою старую, какой в этом смысл, он бы не ответил.
   А Марья Трофимовна, в свою очередь, не поперечив ему даже взглядом, послушно полезла в подпол – не произнеся ни слова, а лишь тяжело отпыхиваясь от натуги.