В одной из комнат-гриден хлопнула дверь. Кто-то, члекая каблуками, прошел позади коридором в туалет.
   Да, согласилась она. Ей и самой бывает не по себе от подобных "догадок". Но ведь это частное, личное ее предположение... Ну, не ее то есть, без нее обошлись, но это душе ее не претит. И к тому ж она ведь женщина, у нее и гемоглобина поменьше, ей и ошибиться не большой грех. Кому от ее мнения хуже? Никому!
   Чупахин про гемоглобин возразил. Как известно, у собак суки умнее кобелей, сказал он галантно. Да и пословица: бабий ум лучше всяких дум!
   Она засмеялась. Смех у нее был октавою выше речи. Какой-то был колокольчиковый, звенящий, мелодичный.
   "А как же самоубийцы... они тоже..." - начал было формулироваться у Чупахина терзавший давно вопрос, но отчего-то недовозник, растворился сам собою на подступах.
   - Sunt lacrimае rerum, - пробормотала она на непонятной Чупахину латыни, - et mentem mortolia tangunt.1 И как-то слишком порой сильно, Константин Тимофеевич!
   "Д е с я т а я б р и г а д а, н а в ы з о в! - раздалось и покатилось с раскатами по коридору. - Д е с я т а я! И к о н н и к о в а, Ч у п а х и н... Н а в ы з о в!.."
   И, получилось, разговор в холле закончился. Так для Чупахина и осталась секретом услышанная латинская фраза.
   * * *
   Дела их не допускают их обратиться:
   Господа они не познали...
   Охватив округло-молочной рукою белобрысого подростка лет пятнадцати, она, эта женщина, сидит на краю разложенной двухспальной тахты и раскачивается с ним вместе из стороны в сторону. Круглое ее с мелкими чертами личико выражает мольбу и муку.
   - Не отнимайте у меня моих детей! - плачет, захлебывается она бегущими по щекам слезами. - Не отнимайте у меня моих детей!
   Босая, очень полная, в холщовой ночной рубашке, с подплывающим синевой глазом, со сгустком крови на расквашенной верхней губе.
   Дети - это мальчик, которого она обнимает за плечи, с тупым терпением покоряющийся ее воле, и дочь - тоже круглолицая, пышная молодая дама, которая отзывает "докторов" в сторонку для конфиденциального сообщения.
   Неделю назад была статья в газете об убийстве и изнасиловании тринадцатилетней девочки. Не читали они? - Вопрос задается собранно, деловито и, как ни некстати это сейчас, не без некоторой доли гордости. Так вот, убитая - племянница плачущей толстухи, а сегодня здесь, вот в этой квартире, справлялись по ней поминки.
   Вчера, продолжает дама, милиция, "ничего умнее не придумав", арестовала ее мужа, зятя женщины, поскольку накануне он заезжал по делу в дом погибшей девочки.
   - А ее муж, - мотает она подбородком в направлении тахты, - отец мой, второй месяц, я извиняюсь, пьет. Запой у него, видишь... Чтоб ему поменьше досталось, мамка возьми и выпей из бутылки на столе... А раньше водки не пила никогда. Ни грамма!
   Ну и... Оскорбленный до глубины сердца муж вмазал в таком случае супруге за инициативу и, бахнув дверью, ушел квасить к верным товарищам.
   А с "мамкою" по его уходе началось э т о. Она заплакала, затряслась и с тех пор без остановки умоляет не отнимать у нее ее детей. "А кто их отнимает-то?" - пожимает пухлыми плечами дочь.
   И это всё из-за Насти, высказывает она догадку, из-за племянницы. Вломились, изнасиловали, задушили веревкой, а потом еще зачем-то горло перерезали... А мамка любила ее очень, Настю-то. Она всех любит, как эта... как ненормальная!
   Отслушав, Л. В. усаживается к лопочущей мольбы толстухе, садится по другую сторону от мальчика, обнимает за полуголое плечо и просит санитара Чупахина сделать больной "...ниум".
   ...ниума в ящике одна ампула, придерживаемая исключительно на "экстру", на особый случай, а здесь, видит уже Чупахин, дело закончится вызовом психбригады, и ему вроде как жалко: что зря-то, мол?
   Однако без обсуждений он достает, подпиливает носик ампулы круглой картонной пилочкой, набирает довольно бойко шприц и собственною рукой производит подкожную инъекцию в среднюю треть плеча.
   Не вздрогнув, не почувствовав боли, толстуха улыбается ему опухшими губами, умиляясь вниманьем к скромной ее персоне.
   "Ну что, звонить?" - взглядывает Чупахин на Л. В.
   "Звонить!" - кивает она.
   Лицо сейчас у любимой женщины и начальницы Чупахина замершее и бледное, безразлично-отсутствующее, и он понимает, кажется ему, почему.
   Телефон, по счастью, в коридоре, и на первом же гудке трубку снимает Варвара Силовна.
   - А, господин Чупахин! Понятно. Где вы? Ждите, высылаем...
   Толстуху отвезут в психдиспансер, госпитализируют с диагнозом "галлюцинаторно-параноидальный синдром".
   Пожилой усатый фельдшер, давший Чупахину нечто вроде эксклюзивного интервью у туалета на нечаянной ночной сходке, итогово сформулирует:
   - Многовато впечатлений, бляха-муха! Не сдюжила бабочка твоя... Жидковата оказалася...
   * * *
   Ты ратуешь за царства, они несказанны,
   и там не бывает побед.
   - А он?
   - А он подал заявление об уходе.
   - И всё?
   - И всё.
   Мать мнется, отводит смущенный, сбитый с панталыку взгляд, но любопытство и желанье помочь дочушке превозмогают все-таки деликатность.
   - А ты как же теперь? Он ведь, ты говорила... Как без помощника-то?
   - Да дадут кого-нибудь, эка беда! - Люба бросает чайную ложечку в кружку и нарочито небрежно потягивается изогнувшимися в локтях руками. - Я о другом жалею: зачем было вообще переходить в четвертую смену...
   И, поколебавшись, она рассказывает матери, как умоляли ее слезно поменяться сменами, какие трогательные, возвышенные приводились аргументы и как ныне, спустя месяцок, нечаянно выяснилось, что под этот обмен у нее удобную машину (РАФ) обменяли на неудобную (УАЗ). Что - как объяснили ей в чайной - она лохиня и это ее кинули.
   Сначала, хмурясь и сдвигая бровки, мать сочувственно внимает ей, а затем, хмыкнув и тряхнув седыми куделечками, нелогично подмигивает.
   - Все к лучшему, дочь моя! - провозглашает она весело. - Кто обманул, того и беда... А у тебя к лучшему, к лучшему!
   Еще недавно был у них разговор - мать, она и Тоська - и мать вспоминала о самой первой встрече с отцом. Она, мол, хорошо, то есть искренне, смело и просто, вела себя на приеме в комсомол, и ее не приняли. Поступить в местный пединститут без "комсомольской характеристики" нечего было и думать, и через массу неудобств, разлучение с бабушкой и собственное "не хочу" ей, девчонке, пришлось отправляться в хладнодушную соседствующую Прибалтику... И вот, пожалуйте бриться, поехала, а Господь в награду за отвагу и честь послал ей там судьбоносную встречу.
   - Ты лучше скажи, доча, какой он человек, этот Чупахин? О чем мучается-то? Что за душой?
   Люба "по-честному", как говорит их Тоська, задумывается, молчит с полминуты, но так и не справляется с задачей.
   - Да откуда я знаю, мама! - с грустью и досадой говорит она. - Он будто и не мучается особо. Да и как это - какой? А мы с тобой - какие?
   - Жи-вы-е! - без запинки нараспев отвечает мать, и свет радости в очах ее непоправимо тускнеет. - Я, во всяком случае.
   Вышло неумышленно, но в который раз Люба увильнула от человеческого ответа. Задушевного разговора не состоялось.
   Спустя час, согревшись под тяжелым бабушкиным одеялом, когда пружина рабочего возбуждения приотпускает в ней свои закруты, Люба снова, но наедине с собой, без искажающих эмоций вспоминает про заявленный Чупахиным уход. Что ж, думает она философски, все проходит, все рано или поздно кончается. Жалко лишь, что единственный сочувствующий ее затее понимающий человек тоже покидает ее.
   Еще во дни послеродового отпуска и после, в Придольске, вопреки своей воле разлученная с врачебной практикой, она, чтобы не терять времени, познакомилась с идеями "нетрадиционщиков", которым в связи со сменой политических ветров удалось открыто и не хитря обозначить свои идеи. С иными из адептов и апологетов удалось познакомиться лично, кое с кем завести переписку, но главное, недоверчиво на первых порах вникая и осваивая, она получила возможность проверять их открытия на себе.
   Результат оказался грандиозный, ошеломляющий!
   Приемы и подходы у методов были разные, аргументы и объяснения тоже, но действовала везде, как открылось однажды Любе, одна простая и ясная мысль. Бо
   лезнь - исход ошибочно живущейся жизни. Промах сознания. Целить возвращать целое - возможно не на уровне веточек и следствий, а в стволе, в корне...
   Не только душа, как учат святые отцы, требует для живой жизни трезвения и усилий к царствию Божию, но и телесная природа нуждается в том же самом. Молитва и пост - ко единой цели.
   Грех - "непопаданье" по-древнегречески, болезнь - овеществленье его. Дело за тем, чтобы помочь не "промахиваться", вывести на утраченную тропу в засасывающем болоте. Гиблое, унизительное для врача место - "скорая", отстойник институтских бездарей и алкашей, и единственное, куда в безработицу могла она устроиться по переезде, с таким, обновленным взглядом на дело, рисовалось в ином свете...
   Открывалось поприще! Не "государство" и его холуйско-чиновничий садизм, не бедность и сулящая неотвратимость погибели экология, а зарываемый в землю талант, по недоразумению не употребляемый резерв - вот, ликовала Люба, настоящий выход. Достоинство, если угодно! Свобода воли.
   И два-три года только тем она и тешилась, что учила, разъясняла и, как ни совестно это сознавать, "проповедовала". Делала и то, что положено по общеугодной программе, - анальгетики, спазмолитики, ЭКГ, перевязки, иной раз и посложней что-нибудь. Отвозила, куда деваться, в наглеющие от обнищания приемные покои. Однако заповедным, сердечным, оправдывающим существование было э т о. Попробую. Помогу! Хоть одного, двух, трех спасу по-настоящему.
   "Бывает, - говорила на вызове, - или сначала трудно, а потом легко, либо наоборот - сперва легко и приятно, а потом плохо!"
   - Ишь ить чё-о! - искренне ошарашивалась больная старушка. Гляди-кось... чё.
   Говорила про потребительское отношение к корове, обращенной в травожующую фабрику, а как аукнется, дескать, по законам природы, так и откликнется. Из-за молока чуть не две трети ведущих заболеваний... Какой-нибудь молодухе толковала о вреде искусственного вскармливания, о "работе мышечной клетки", зашлаковке и проч. и проч. "Бывает или сначала трудно..." А попав полгода спустя по прежнему адресу, воз обнаруживала не только что на прежнем месте, а еще ниже по горе.
   - Дык как же-ть, - вступала в мировоззренческую дискуссию умная старушка, - ниуж все округ таки глупые, а одна тока ты и ведашь про всё? Да и скуль и ем-то я его, творогу-то...
   И просился, натурально, укол, на худой случай таблэтка, а еще так лучше бесплатный рецепт на хорошо лекарство, коли так. Раз уж Люба така добрая.
   Молодуха и вовсе отводила посуровевший взгляд: "Вот, накаркали нам тогда..."
   Ладно, делала Люба вывод, извлекая урок. Не следует метать бисер, абы метать. Нужно вглядываться, нужно выявлять слышащих... Но, попробовав в деле, испытывала еще больший стыд: выходило, сама же она и обрекала кого-то на выбраковку... Страждущих действительного выведения на тропу при "вглядываньи" оставалось меньше и меньше. А им, толчущимся в дверь (всё чаще - злая догадка), отворится рано или поздно и без Любы.
   Они не готовы, думала она. Они не домучились еще до нежелания лжи.
   Потом Люба все-таки уснула. Заглянувшая через полтора часа мать, полтора - после кухонного разговора, осторожно выключила бра, подняла упавший страницами вниз журнал "Иностранная литература" и на цыпочках, мельком лишь бросив взгляд на бледное лицо дочери, вышла из комнаты, бесшумно затворив за собою дверь.
   "Эх ты, доченька, - вздохнула сама с собою, - доченька ты моя..."
   * * *
   Уж осени конец,
   Но верит в будущие дни
   Зеленый мандарин.
   Говорить речей на "скорой" не умели. При случающихся похоронах, юбилеях и проводах на пенсию смена, стыдясь отказаться, неохотно сбрасывалась по сколько-нибудь, "виновница торжества" приносила из дому помидоры, салаты и свинину с вареной картошкой, замглавврача, поднявшись за сдвинутыми столами в чайной, предлагала выпить за "молодую пенсионерку" либо "юбиляршу", "от души" желала крепкого здоровья, а засим все молчком сидели и жевали, покуда не раздергивались поодиночке по вызовам.
   Похоронная процедура проходила еще усеченнее.
   Разумеется, вряд ли это было хуже, чем те же мероприятия с умелыми и даже искренними речами, - поразмышляв, пришел Чупахин к грустному выводу.
   Прощаться здесь тоже было не в заводе. Большинство, закончив дежурство, исчезало по-английски, и лишь грудившиеся у диспетчерской "попутчики" (ждавшие вызова по пути) бросали, потом, ближе к дому, культурно и светски эдак: "Спасибо большое! До свидания...", - но это уж не своим, а тем, кто подвозил из новой смены.
   Здоровались же радостно, не по одному, бывало, даже разу; мужчины крепким рукопожатием, с усмешливой готовностью "дружески подколоть".
   Между тем Чупахину хотелось именно попрощаться: отчувствовать как-то это дело.
   С кем? Толя Стрюцков нынче, в последнее дежурство Чупахина, отчего-то не вышел: топчан его пустовал, Варвару Силовну, покидавшую корабль последней, он еще успеет попросить "не поминать лихом" после смены, но с Машей Пыжиковой и Филиппычем момент следовало ловить с утра: из-за чехарды с вызовами случая после могло и не выпасть.
   Машу он нечаянно перехватил в коридоре шагающей с вызывным квиточком в руке.
   - Вот, - сказал он. - Здравствуйте и прощайте! Я уволился, ухожу. Простите, если что не так.
   Озабоченная чем-то по обыкновению Маша подняла выщипанные насурмленные бровки.
   - Вот как? - все-таки и улыбнулась ему. - Недолго вы нас побаловали... Ну что ж, я тоже желаю... - И, крутя с квитком тоненькой исхудалой рукой, двинулась, покинув Чупахина, дальше.
   "До, даст Бог, следующей жизни..." - подумалось тому с дезертирской этой горечью.
   Филиппыч, договаривая в водительскую какие-то веселые, верно, слова, вышел в коридор на тот же, что и у Маши, вызов.
   - До свиданья, Геннадий Филиппыч. Увольняюсь, попрощаться хочу...
   - А... Ну, бывай... - подал старик горячую шершавую руку.
   Да, наверное, что-то он недопонял здесь, думал Чупахин, прохаживаясь напоследок по знакомым теперь лестницам и коридорам. Не победил ни рассудком, ни сердцем, поскольку не успел либо не сумел полюбить.
   Был вызов на ГБ (гипертоническую болезнь), отвозили с улицы пьяного, а перед обедом, когда объявили десятую и Чупахин спустился вниз, Варвара Силовна бодро сказала, подавая бумажку с адресом:
   - А это вам с Иконниковой для изучения правды жизни!
   В дороге водитель Сукин с Л.В. говорили о Толе Стрюцкове. Оказывается, вчера вечером третья смена отвезла Толину жену в горбольницу с "острым кровотечением"; Толя тоже был там и страшно, передавала третья, переживал.
   - Она для него спирт тырила в аптеке, - оскаливаясь в своих бакенбардах, сказал Сукин, - вот и доигрались!
   Он был из "борцов", из трех-четырех в гараже водителей, официально объявивших отказ таскать носилки с больными после отмены "носилочных". Они там все деньги себе выкручивают, а мы амай? - аргументировали "борцы" решение. Но большинство шоферов, в особенности пожилые, считали, что больные за начальство не отвечают, что, рассудив так, это и было бы попрощаться в себе с человеком.
   А минут через десять-двенадцать Л. В. и Чупахин с ящиком шли по нетвердой, чамкающей под ногами тропе городской свалки след в след за встретившим их парнем в кирзовых сапогах.
   Парень был еще не бомж, не оборванец, с ощутимой снаружи энергией в речах и движениях. Шагая, он, не таясь, рассказывал, как демобилизовался, искал больше года работу, что деревня его "сдохла" и деваться некуда... "Выпимши, естеств..."
   Свалка была громадная, без краев. По холмам и кручам лениво прогуливались разжиревшие до размеров куриц чайки с длинными бордовыми носами. Вспархивали, перелетая на метр-другой вбок, лоснящиеся фиолетом вороны. И над всем этим, как зной, стоял жуткий неподвижный дух разложения.
   "Трудись, - всплыли неизвестно чьи безукоризненные слова в сознанье Чупахина, - делая руками полезное, чтобы было из чего уделять нуждающемуся..."
   И где же, возразил он, подумав, сам себе, где сегодня это место? Если не врать, если вольно ли, невольно ли не воровать... Где?
   - Много вас тут? - спросила Л. В. у вожатая.
   - Человек двадцать пять, - отвечал тот.
   И вот пришли.
   Сработанная из картона, палок и кусков одеял палатка-шалаш внутри казалась просторнее, нежели снаружи. На так-сяк наискосяк набросанных в виде пола досочках валялось тряпье, а на нем в опохмельном отрубе вкушали сон три непохожих промеж собою человека.
   Одна была женщина. Л.В. потянулась было к ней будить, но парень-проводник остановил ее.
   - Это не та! - сказал в объяснение.
   - А т а где же? - глухим, срывающимся голосом спросила Люба.
   - А я знаю? - отвечал парень в сапогах по-одесски. - Делася куда-то! Где-нибудь спряталась, должно.
   Поразмыслив, Л.В. (и Люба всё больше с подписанием обходного) просит разбудить все-таки кого-то из спящих: быть может, смогут подсказать.
   Бывший дембель взбирается в шалаш и некоторое время честно сомневается - кого?
   Ногами к выходу и отверзши завешенный грязными усами рот, слева, храпит на спине "хозяин". Не совсем ясно, хозяин заболевшей женщины или прибежища, но так ли - иначе будить, по мнению выбирающего, его не стоит. Он взгальный, в больницу бабу не "отпускат", а в медицину никакую не верит, почитая за шарлатанство и обман трудящихся. Если разбудить, он еще "сделает чё-нибудь".
   - Хорошо, хозяина не буди! - соглашается Люба.
   Рядом, но сравнительно поодаль от того, на боку, с подогнутыми коленями спит крупная, лет тридцати пяти женщина по имени Мария. Она спит бесшумно, сосредоточенно и по-женски как-то аккуратно.
   Третий спящий - господин средних лет в галстуке, плаще и дорогих кожаных полуботинках - навалился спиной на опорную палку и переносит забытье практически полусидя. Дембель-экскурсовод об этом третьем не находит нужным вообще что-то сообщать.
   - Если кто что и знает, то она! - показывает он наконец на Марию.
   От поднесенной к носу ватки с нашатырем Мария морщится, открывает тёмные потухшие глаза и садится, не выказывая ни удивления, ни неудовольствия...
   Осторожно, чтобы не потревожить спящих, она выбирается из шалаша наружу, и они отходят за него в сторонку с бывшим солдатом.
   "А не такая ли она, сбежавшая, маленькая из себя, щекастенькая такая? Не бывают ли у нее эпилептические припадки?" - так бы и спросил Чупахин у солдата или Марии, коли б возможно, если бы уместно было спросить.
   - Я что, фраер, получается?! - доносится из-за шалаша возмущенно-напирающий голос. - Люди приехали. А кто вызывал-то? Я! А кто кудахтал: "Ой, из меня текёть! Ой, из меня текёть..." Ну как это по-русски называется-то?!
   В ответ что-то едва слышно шелестит оттуда, но все уже более-менее ясно: женщина, к которой вызывали их "скорую", спряталась неизвестно где, чтобы не забрали в больницу.
   - Не-е, не сыскать ее теперь, - подводит итог, выходя к ним, последний из сдохшей деревни.
   Чупахин оглядывает окрест необозримую эту свалку и находит соображение убедительным. Не сыскать!
   На дворе ноябрь, думает он, а эти люди не мерзнут, не замерзают в своем игрушечном шалашике, и это потому, что, разлагаясь, органические отбросы выделяют не только смрад, но и тепло...
   * * *
   Во почестном он лежит
   во большом углу,
   Что на этой брусовой
   лежит лавочке.
   К сердцу сложены его
   белы рученьки.
   И не успевают вывернуть на шоссе, в рации гремит голосище Варвары Силовны: "Де-сятая! Де-ся-тая! Икон-никова..."
   "Десятая слушает. Варвара Силовна".
   "Вы где? Везете кого-нибудь?"
   "Пустые! Со свалки выезжаем..."
   "Выедете на Рижский, у АЭС - к гаражам, гараж номер шесть. Сукин знает. Вас встретят. Десятая, как поняли? Отвечайте!.."
   Тон-то у Варвары Силовны уверенно-повелительный, но как-то избыточно деловит, напряжен более обычного.
   - Чего-то у них там не то! - переключая скорость, высказывает подозрение Сукин. - Кучерявое опять что-нибудь.
   Л.В. снимает из-за ушей рогульку фонендоскопа и перебрасывает его хомутиком через шею. Чупахину тоже как-то не по себе.
   У гаражной двери с нарисованной белой краской цифрой "6" стоит-притаилась, точно акула, светло-серая приземистая иномарка.
   На звук глохнущего мотора из гаража выходит изысканно одетый джентльмен с пузцом и, заземляя возможный энтузиазм, неподвижно ждет их у двери без малейших признаков нетерпения. Это педиатр из первой смены, приятель Толи Стрюцкова и в придачу по второй с некоторых пор профессии предприниматель-бизнесмен.
   - Можете не спешить, - через голову Чупахина обращается он к Л.В. - Он, Толя, там... в машине.
   В новенькой своей девятке посреди гаража, уронив на руль голову, сидит мертвый Толя Стрюцков - Чупахин мгновенно узнает желтовато-белесую его стрижку.
   - Мотор я выключил, - сообщает педиатр деловым нейтральным голосом. Менты просили после констатации в судебный отвезти.
   Сквозь отворенную дверцу Люба кладет на Толину шею руку: подушечками пальцев проверяет пульс на сонной артерии. Потом по-сестрински, по-матерински раз и другой гладит по светлому замершему затылку.
   К рулю приколота записка: "Врач "скорой помощи", если мертвый, выключи мотор".
   Рядом на пустующем сиденье пустая пачка сигарет, потертый бумажник и бумажная маленькая иконка Иверской Божией матери.
   Правой рукой Чупахин обнимает, наваливает Толю на себя, а левую подводит под согнутые застывшие колени. Компактный, разве чуть грузноватый на вид Толя необъяснимо, почти неподъемно сейчас тяжел.
   Педиатр-предприниматель закрывает, запирает гаражную дверь. Ключи, оповещает он Любу, он сам отвезет в милицию.
   В салоне они едут с мертвым Толей вдвоем. Чупахин перебирает взявшиеся у него откуда-то документы. С паспортной фотографии глядит сюда эдакий юный деревенский ухарь. По лбу изогнутая как-то по-особому челка, в маленьких, как бы смазанных глазах затаенно-застенчивое вопрошающее веселье: а чего, мол, ребята, ниуж не прорвемся?
   В огромном по-казенному холодном зале судебно-медицинского морга с дежурным мужиком перекладывают они его с носилок на освободившийся деревянный лежак.
   Лицо у Толи похорошело и расправилось, быть может, он видит сейчас какие-то прекрасные, непостижимые для остающегося Чупахина сны, а, возможно, дело обстоит еще как-нибудь иначе... Рвались вот, да не прорвались!
   * * *
   Здесь я
   непостижимое постиг.
   Прекрасны ночи.
   И прекрасны дни.
   Прошел двор, арку и по чистому, подмерзшему за ночь асфальту двинулся привычным маршрутом. Домой.
   - Константин Тимофеич, минуточку! - окликнули его. - Господин Чупахин! Товарищ санитар...
   Голос был ее, тот самый, и это она неслышно и споро бежала к нему в черном с развевающимися полами пальто.
   Он остановился и, раз остановился, закурил, ну, а коли окликнули, ждал.
   - "Костю кузовом задели. В Косте кости загудели!"1 Уга-дала? - она слегка запыхалась, но говорила легко, с улыбкой, без обыкновенной между ними нелов-кости. - Вы ведь не попрощались со мной, не стыдно?
   Он, не улыбаясь ответно, пожал плечами и выжидающе смотрел на нее. Кости у него и впрямь немножечко гудели, а стишок был по совпадению знаком.
   Вернувшись вчера после морга на станцию и ночью потом лежа рядом с пустующим топчаном Толи, он в первый раз, пожалуй, трезво задумался о себе: кто он и почему такой, каким оказался чуть не на старости лет, - и испытал нечто вроде горького облегчения, когда решил забыть великолепную Любовь Владимировну и все дальнейшие в этом роде поползновения... Что же делать, но ведь он, похоже, банкрот, ослабевший нищий эгоист-неудачник, и ему ли, такому, осчастливливать молодых женщин?! Нет, не ему, конечно же, и слава богу, не ему! Не ему...
   И, однако, они вот шли рядом, плечо в плечо, и Чупахину было хорошо известно, что, по меньшей мере до моста через Долю, им, что называется, по пути.
   - Вы, верно, обо мне бог знает что думаете? - вздохнула она.
   Он опять поднял было плечи: что, дескать, и ответить тут? - а затем, сюрпризом для себя, брякнул-ляпнул вовсе ни к селу ни к городу:
   - Я думаю, вы мне снитесь, Любовь Владимировна!
   Она серебристо и коротко, но как-то не до конца убедительно рассмеялась.
   - Давайте-ка я вот так... - взяла под руку его, - а ну-ка, раз, раз, раз... - пытаясь подстроить шаг под тяжелую чупахинскую поступь.
   И, заметно тоже волнуясь, будто торопясь успеть к сроку, поделилась с ним "некоторыми соображениями".
   Вот, сказала она, у Беранже: "Если к правде святой мир дорогу найти не сумеет, честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой!" Ей давно хотелось спросить у Чупахина - как ему сия мысль? Согласен он, Чупахин? Или нет? Ведь это, ей-то кажется, это и есть зарыть талант в землю, сиречь выживать и сдаться, что, помимо прочего, куда и тяжелей на круг, нежели ж и т ь...
   - Легко сказать, - процедил Чупахин едва слышно. - И где тут граница между жить и выживать? И вообще...
   Она покосилась, хотела что-то добавить и разъяснить, видно, но чуть-чуть усмехнулась только уголком рта.
   А Чупахину вспомнилась фотография Толи Стрюцкова: "Рвались, да не прорвались..." - и следом - заключительная фаза колодеевской повести: "Где-то милиционеры гнали Ваньку, не сумевшего прорваться сквозь наше детство..."
   И кто прорвался, кто не прорвался куда? Этот блатарь Ванька, дружок Колодея, из детства. Сам Коля - из западни коммунистической ереси. Толя Стрюцков - из неразрешимости личной жизни. А он, Чупахин, - из... из...
   "Ну что ж, солдат не виноват. Душа солдата виновата..."
   Впереди, за сбавляющими скорость автомобилями, за утренними малочисленными прохожими завиднелся знакомый парапет. До реки оставалось метров шестьдесят.
   И бывший старпом с северных морей не решил вопроса. И Ирина Ким Бейсинджер... И та, последняя Чупахина капля, съехавшая с ума от страха за детей толстуха-мать...
   - Пушкин в наслажденье тем, что гибелью грозит, допускал "бессмертья, может быть, залог", - возобновила беседу сопутствующая Чупахину женщина, - а мне, знаете, куда больше видится этого з а л о г а в лицах спящих. Они спят, а душа их далеко, где-то на божиих, быть может, пажитях... В селениях праведных... Я и про метапсихоз задумалась в первый раз, когда на спящего Васю моего смотрела... Нет, правда! Вы не смейтесь, Костя. Ведь мы ничего толком не знаем ни о чем. Ни вы, ни я.
   - Ну вы-то, положим... - бормотнул было Чупахин с досадой, но опомнился, оборвал на полуслове. - От животного ярого эгоизма - к святости, - поправляя дело, поспешил спросить он, - здесь магистраль-то у вас? Страданья, непопаданья... Преображенье... Это? Так, кажется?
   Она с некоторым трудом, но улыбнулась ему.
   - А вы готовы признать, что жизнь - "пустая и глупая шутка"? возразила она. И вдруг подскользнуласъ, повисла с секунду на его руке; но справилась и продолжа-ла: - Очень и очень вероятно, что так оно и есть, святость, что тяжесть, плотность, грязь, муть, полупрозрачность, чистота, свет... И это для всех без исключения. А вы потому и иронизируете, что на себя злитесь. Отчаиваетесь!
   Переждав две-три легковушки, они перешли на правую сторону и взошли на мост.
   Ближе к стрежу вода в реке крупно рябилась, кой-где даже пенилась от несильного встречного ветра. У берега настывал голубовато-станиолевый, похожий на бескровные голые десны старика, лед.
   "Нет, не пойду я с тобой, сероглазая, - вспомнилась Чупахину старая общежитская песня, - счастья искать, чтобы горе найти..."
   Где-то на середине моста они, не сговариваясь, остановились и, положив руки на перила, повернулись лицами к реке. На секунду Чупахину показалось, что спутница его исчезла.
   - И куда вы теперь? - услышал он потом странный этот ее голос. - В бизнесмены подадитесь? - и, не дождавшись ответа, сняла одну из перчаток, чтобы нахлобучить поглубже капюшон пальто.
   Можно было взять ее руку в свою, осторожно повернуть к себе и поцеловать в теплые и, он знал, дрогнувшие бы навстречу губы... Невыносимо, терпимо все-таки, неплохо, хорошо, прекрасно, замечательно! Все ведь и было в какой-то миллиметровой дольке градуса, критической массе. И была ли она, женщина, существовала ли в яви или только пригрезилась Чупахину с тоски, по большому, по настоящему-то счету решающего значения не имело. Дело было в нем, в его способе понимать вещи, в его душе.
   Вот и всё, думал он, вот и все. Всё.
   По пешеходной дорожке позади шли люди, шуршали машины насыпанным поутру песочком от гололеда, проехала, быть может, "скорая" на какой-нибудь неведомый вызов, а он, Чупахин, стоял и стоял у парапета, не сдвигаясь и не уходя, смотрел и вглядывался в холодную бегущую под ним воду.
   Примечания.
   В эпиграфах использованы произведения Ду Фу, Софокла, "Песни царства Вэй",
   Андрея Платонова, оперы "Кармен", бл. Августина, Дж. Конрада, Ван Гога, Иоанна Богослова (Иоанн 16, 13-23), Басё, Блеза Паскаля, Ген. Шпаликова, Осии (Ос. 5,4), Готфрида Бенна, древнерусского плача.