- Нам бы с в о е успеть, - молвил он не без вещей печали в глазах. Кто за нас с вами в операционной-то пахать будет?
   Молодой Плохий и на это, понятно, имел ответ и возраженье по сути, но в контексте ситуации возражать было неуместно.
   Георгий же Иванович на посошок сделал предложение - он дает Плохию тему, тот спустя год-полтора защищается, а там...
   Там было не секретом. Ассистент, доцент... Профессор... Член-корреспондент, если вовремя не умереть. На худой конец, остепененный зав отделением.
   Зарплата - в два, два с половиной раза, потом в три... Он заводит машину, покупает дачу, едет в Геленджик... Перед смертью друзья, дети и внуки благодарят его за доставленное им удовольствие.
   Они снова взаимообразно пожали руки, и Плохий пообещал, что подумает.
   И так совпало, в дни подумыванья зав гнойной хирургии, с коим, вопреки разнице лет, они трудились душа в душу, наткнулся на петитную заметочку в "Вестнике хирургии". "О дисконтактном - что-то такое - методе леченья стеклянных1 отморожений..."
   Как они разобрались впоследствии, модификация метода русских еще почтовых ямщиков.
   Решили проверить.
   Верная супруга зава сшила из двух ватников изящные, с тесьмою бахилы, предупредили с ведома Мал-ва старших смен по дежурствам, и через неделю больной со стеклянным отморожением по санавиации поступил.
   Насунули на ноги бахилы, завязали тесемочки, воткнули в подключичную капельницу с физраствором, глюкозой и пр., а когда стопы начали отходить, подключили наркотики, анальгетики... Орал, скрипел зубами, матюгался и даже ревел, но не прошло суток, парень поднялся, стрельнул у палатских "примака" и на собственных своих двоих почапал в туалет.
   Это был триумф автора заметки, рядового какого-то коллеги из глубинки, а у зав отделением с клиническим ординатором пир и праздник на скучной земле.
   Со светло-прохладноватой улыбкой Георгий Иванович поблагодарил их на утренней оперативке за клиническую инициативу, две понимающие дело перевязочные сестры всплакнули, всплеснув чуду руками, но и... все!
   Между тем в учебниках, монографиях, во всех - от клинических до участковых - действующих больницах альтернативой ямщицкому средству оставалась а м п у т а -ц и я, которую делывали по меньшей мере половина из гымкающих на оперативке ученых; делал во времена оны зав отделением, делал в районе и Вадя Плохий.
   Спустя годы касание истины2 случится еще раз, когда, вопреки учебникам и авторитетным указаниям других уч-ченых (эндокринологов), Плохий, действуя по-своему, исцелит от диабета мать.
   Как бы там ни было, а более по наитию, нежели заключеньями ума, Плохий от "темы" отказался и впоследствии за всю жизнь ни разу о том не пожалел.
   * * *
   Как только Плохий закончил ординатуру, из могучего их отделения выделили проктологию, заведующий, лелеявший мечту об узкой специализации, перешел туда, а на его место был оставлен Плохий, несмотря на отказ от темы и молодость.
   Через год-полтора умер от болезни огорчения3 Георгий Иванович в возрасте сорока девяти лет - средней продолжительности жизни практических хирургов. Огорчение - семнадцать подряд леталов при освоении первого в тех края АИКа4...
   Став завом и забрав из мединститута трудовую, Плохий милостью того же проректора жил в его, мединститута, общаге, а главный врач областной обещал жилплощадь при условии, что "уважаемый Вадим Мефодьевич"... м-м... покончит с жизнью холостяка.
   М-да... Шутка, конечно. Но не без...
   Гам-бряк и лавированье с подносом в студенческой столовой, кипятильник, книжки на полу в комнате... Угрызения совести по известному вопросу... В сочетании с обещанной квартирой все было безусловно з а.
   Но были и контрсоображения.
   "Если ты одинок, - как брат, по-мужски делился с ним мыслями один из титанов Возрождения, - ты полностью принадлежишь себе. Если рядом хотя бы один человек, ты принадлежишь себе наполовину или даже меньше, в пропорции к бездумности его поведения, а уж если рядом с тобой более одного человека, то ты погружаешься в плачевное состояние глубже и глубже..."
   Победило, по обыкновению, невежество. А "более одного", догадался потом он, это у Леонардо имелась в виду теща.
   И пошла-поехала, началась его, Плохия, несуразная личная жизнь: растянувшееся на шесть лет сексуально-архетипическое недоразумение обреченное предприятие с подложно-сомнительными в основании средствами.
   Вадим Мефодьич постиг - д л я ч е г о не давать святыню псам, зачем не дразнить гусей... Какое это небо с овчинку...
   Не успев, жалко, аттестоваться, но зато залучив в один из Дней медика медальку "За...", он после развода поехал домой: на родиму радиоактивную сторонушку.
   "Воротился, - как выразил это другой любимый его гений, - к родной матери от ненужной жены..."
   * * *
   Городок - родина Плохия - был собою невелик: душ где-то тысяч под сто. В ориентированной на оборонку Я-й области, обслуживаемой их отделение (гнойным), было подобных с дюжину.
   Под вывеской радиозавода, который частью в самом деле существовал на поверхности, в засекреченных цехах - в цехах подземных - изготовлялась некая важнейшая часть нейтронной бомбы.
   Озера, горы и золотостволые сосновые леса вокруг были заражены на десятки лет так, что легче было, по совету Чапаева, "наплевать и забыть", нежели выслушивать любые в любую сторону доводы и предположения...
   Где капля блага, там на страже
   Уж просвещенье иль тиран...
   Зато у скученной на манер Академгородка и технической преимущественно интеллигенции шла здесь какая-то культурная жизнь. "Вольфганг Амадей Моцарт. Шесть ноктюрнов для двух сопрано и баса". С остроумным ТЭМом1, встречами с "интересными людьми" (Плохий видел Тарковского, Высоцкого и Олега Даля) и с тою уютно обустроенной библиотекой, где в школьные годы спасал он свою душу от идеологической интоксикации.
   Школьные друзья, три-четыре персоны, были тоже те самые, подзабытые умом, но узнаваемые чревесами, но только при гаражах, машинах, дачных участках
   (у кого - что, пока) и готовности обсуждать газетно-телевизионное "остренькое".
   Плохий сидел в чьем-нибудь гараже, пил чужую водку, слушал разнообразный с похвальбой треп, анекдотцы, сетованья на нехватку правды, служебно-домашние утеснения, и мрак в его душе густел до овеществленно-дегтярного состояния, до желанья небытия.
   Если без дисконтактных бахил или ямщицкого ведра со льдом отогревать стеклянное отморожение по-обычному, обыкновенным содержанием пострадавшего в комнате, то промерзшие, не пропускающие кровь артерии в глубине отогреваются последними, и ожившие, требующие кислорода ткани снаружи задыхаются без кислорода до смерти.
   От разлученья с дочерью замерзли, похоже, питавшие душу Плохия тонкие какие-то корешочки, и он сызнова, как когда-то в юности, как под зимним льдом рыба в придухе, стал задыхаться и пропадать.
   Спасла матушка.
   После болезни и кончины отца во втором - советском после немецкого плену, она, комсомолка тридцатых, из-за отсутствия газет у сдавшей им комнату старушки прилучилась читать Евангелие, а позже и ходить за семь верст в церковку одной из ближних полубашкирских деревень.
   Матушка и отправила Плохия в монастырь.
   - Съезди, сына, - вздохнув и перекрестившись, сказала ему, - оно авось-как и полегшает...
   Возвратился "сына" невеселый, задумавшись пуще прежнего, но и в решимости претерпеть.
   Без особых притык его приняли ординатором в плановое отделение местной городской больницы.
   Открытия в медицине более Плохия не интересовали, охотников на холецистэктомии и резекции было довольно без него, ну а грыжи, варикозы и всякие прочие энуклеации делать он умел.
   Зато снова, как в юности, мог читать, мог обдумывать все-таки интересную для него загадку человеческого существования.
   Еще у себя в гнойном, наблюдая за плохо выздоравливающими, они со старым его завом пришли к выводу: хочешь сделать иммунную систему сильной ("Чтоб зажило...") - верни организму чистоту: выведи шлаки, токсины, радикалы... Дай больному поголодать, дай морозник кавказский...
   Здесь же, у мало знакомых доселе авторов, речь велась о возвращеньи чистоты душе человека.
   Человек уподоблялся дереву, чьи корни к насущным питающим благам были налицо, а требующие солнечного света листики прозревались на веру.
   Тело жило душой, душа духом, а дух...
   "Мы были во власти лукавого, проданные под грех и сластолюбием купившие себе повреждение..."1
   Душа просыпалась в дух, в свою настоящую и вторую, духовную жизнь, как проклевывается и прорастает зернышко у яблока, предназначенного стать деревом.
   "Много званых, - читал он, - да мало избранных..."
   Жизнь тела, животная, с питанием и размножением, воспроизводимая еще и еще, это лишь необходимое условие для прорастания... этап..."
   "Не хлебом единым... но всяким словом, исходящим из уст Божиих!"
   Лечить, ис-целять, возвращать целость имеет долгие резоны (смысл) лишь при развороте от хлебов к слову, исходящему из...
   Дух Истины стяжается в душевную чистоту.
   .......................................................................
   На дворе, за окном библиотеки шла постперестроечная конверсия. Выморочная, больная и едва не истребленная страшным режимом любовь божия покидала поле борьбы для переразметки его в цивилизованное правовое пространство.
   Школьные Плохиевы товарищи оставили свои закрытые КБ и без былых патриотических экивоков и "государственных" обиняков напрямую начали "делать деньги". Это чтобы "если уж не они, то дети их..." И проч. и проч.
   И умерла мать.
   Он схоронил ее на погосте при башкирской церквушке, купил в приватизированном книжном географический атлас и как-то раз вечерком, под настроение, раскрыл...
   * * *
   И вот прошли-минули еще какие-то годы, он, Вадим Мефодьевич Плохий, лежит в продутой сквозняками казенной квартире, одинокий, в неисходимом черном похмелии, а вздрагивающие невидимые во тьме пальцы его гладят, едва касаясь, шершавенькую известку на прикроватной стене.
   "Если рай в пьянстве, - говаривал он бывало больным и женщинам, иллюзорен и короток, то зато ад его настоящ и долог!"
   Думал лежал о соколиной охоте.
   * * *
   - Ба-а! Елена Всеволодовна! - утром, часов эдак в десять-одиннадцать восклицает он весело у себя в амбулатории. - На прием? Какая радость, какая приятность...
   И, громыхнув стулом, поспешает из-за стола принимать плац, встряхивать его от водицы; усаживает дорогую гостью, хлопочет, довольно убедительно притворяясь обрадованным.
   Она садится напротив, у стола, и, не выказывая ни смущения, ни любопытства, учтиво, с полуулыбкой слушает его торопящуюся речь.
   - Чаю, мадам? Кофе? - деловито-насмешливо осведомляется он. Пятипроцентной глюкозы?
   - Нет-нет, Вадим Мефодьич... Спасибо! Вы не... беспокойтесть! - и, бросив исподлобья краткий испытующий взгляд - что он? как? - снова окаменевает в величавой женской недвижности.
   За приоткрывшейся дверью в "недра" мелькнуло было полузнакомое санитарка? лаборантка? - лицо, которое, как всякое в деревне, виделось уже раньше, но нынче что-то вот не узнается...
   - Доброе утро! - бросает Е.В. туда, за захлопнувшуюся белую дверь, чтобы оттуда, как положено, услышать шепот, сдавленное девичье прысканье, звуки возни и толкотни.
   Плохий от длящегося замешательства вытягивает из халатного кармана змейку фонендоскопа и, поиграв-поперемещав в разные положения головку, набрасывает его себе на шею.
   Наверняка Як Якыч завернул вчера доложить об итогах переговоров, и вот Е.В. прибежала убедиться, что он, Плохий, и вправду не станет стрелять в ее алюминиевого Джо.
   Она предлагает доктору "прогуляться".
   Он скашивает припухшие зенки на белую дверь, опускает их вниз и словно бы думает, возможно такое или невероятно.
   Ну бывают же вызова, наседает она с энтузиазмом, ведь вызывают же на участок!
   Расслышав и уловив двусмысленность в этом "вызывают", они оба попеременке улыбаются.
   - Ну, так как? - Чуть даже пригибаясь, она старается поймать его взгляд. - Дозволительно или не дозволительно?
   - Сейчас? - глупо уточняет он.
   - Ага, - она снова улыбается; взблескивают зеленые ненамакияженные глаза.
   Со вздохом он выбирается со своего места и, наперед зная, что пусто, заглядывает на всякий случай в предбанник, где ждут обычно зова явившиеся на прием.
   Уходит, уковыливает в белую дверь.
   - Вы извините, Лена, - говорит неуверенно, вернувшись, - но мне... переобуться тогда надо... Подождете?
   И вот они, доктор и молодая красавица пациентка, движутся по центральной и не слишком потому грязной улице, поочередно то уходя вперед по кой-где брошенной в грязь досочке, то расходясь и сходясь по фронту на утоптанных и еще твердых внутри стежках-дорожках.
   Моросит; едва заметно все-таки капает, и где-то впереди еле слышно урчит с угрозою гром.
   - А знаете что, - останавливаясь и отставая, говорит Е.В., - а я ведь вам целое письмище накатала в свое время, ей-Богу! Мы тогда приехали, а вы девочку у зоотехникши спасли... Вы не подумайте, не про любовь... так... От восхищения! По-человечески, елки-палки! Не верите?
   Он, куда деваться, тоже останавливается. Ждет.
   - Не верю, что по-человечески можно? - Он изо всех сил старается не улыбнуться. - Ну, почему? Я сам бы мог вам написать, по-человечески! Вон вы какая... славная...
   Они минуют дом на окраине, один из углов подпирает столбик из камней... Так было, когда Плохий принимал медсанчасть, и вот минуло восемь лет, и столбик держит, а дом стоит.
   - Мы мамин... - показывает подбородком на столбик Елена Всеволодовна, тоже третий год ремонтируем... - И она машет - А! - и на дом, и еще на что-то безнадежно-горестное рукою.
   Улица переходит в дорогу, та в проселок, а с последнего они сворачивают в сторону леса по тропе.
   - Вы нарочно меня... выгуливаете?! - осеняет Плохия догадка. - По моим же рекомендациям... Пожалели, да? Курацию решили осуществить?
   Но она прямо, без утайки и без улыбки встречает его глаза.
   - Нет, Вадим Мефодьевич, увы! До этого мы не додумались, простите. У нас дело.
   Тропа подводит к поваленной березе на прилесном, в жухлой прошлогодней траве лужку. Елена Всеволодовна ведет пальцем по мертвому потускневшему стволу.
   - У Хмелева, Як Якыча, рак, - глухо выговаривает она, разглядывая с вниманием следок на своей перчатке. - Шефиня наша узнала случайно в городе... - И без перерыва-паузы, стреляя в упор, в лицо, в лоб ему: - Вы, Вадим Мефодьевич, можете вылечить?
   Без того через силу понуждающий себя передвигаться и стоять, Плохий тотчас и без размышлений сел.
   "Так, - сказал про себя он, - та-ак..."
   Села рядом, рискуя испачкать плащ, и Елена Всеволодовна.
   Пахло тут натаявшей водой, перегнойным тленком и близостью еще не ожившего леса.
   - Сможете? - некорректный, ни в какие врата не лезущий вопрос этот на ребре.
   Он поднимает из-под ног сопревшую в зиму веточку, и та сама рассыпается под его пальцами в прах.
   - Я вам потом отвечу... позвольте?
   На предплечье его ложится небольшая и узкая, но странно тяжелая ладонь в тонкой матерчатой перчатке.
   - Спасите его, Вадим Мефодьич! Пожа-а-лыста! Это... это... Так бы...
   Он осторожно снимает ее, эту руку, и, заброковав мелькнувшую было мысль поцеловать, ограничивается дружески ободряющим пожиманием.
   Елена Всеволодовна плачет.
   Из тумана и дыма вырезывается в воображеньи Вадима Мефодьевича потухшее, испрашивающее лицо Хуторянина, и уклонявшуюся умаянную душу его пробивает нечто вроде электрического разряда.
   - Есть один момент "за", - выговаривает он нарочно, чтобы вытерпеть электричество. - Ирмхоф Лир Лоренцо! Понимаете? Не было бы у него надежды... Не звел бы!
   Она поворачивает на высокой, повязанной шарфиком шее милую свою головку, вдумывается в соображенье и слегка пожимает плечом.
   Это, дескать, все о двух концах и надвое бабушка.
   Глаза поставлены широко, по-козьи. Все женщины, говорил когда-то в гараже школьный его дружок, делятся на кошечек и козочек.
   - Я раньше, давно, - признается зачем-то Плохий этой женщине, - по людям сильно скучал... В общаге... Пить начал поэтому...
   Она точно вспомнила что-то, что обязательно намеревалась сказать.
   - Вы вот что, Вадим Мефодьич... Не мне вас учить, конечно, но ведь это все
   вы... - Она щелкнула пальчиком по сонной артерии. - С маленькой дочкой расстаетесь? Так? Дочка выросла и другая тыщу лет, и вы все горюете, растравляете себя, нету вам, такому-то, прощения, нет утешения! Как другим жить, знаю, а сам не хочу! Эдак, мил Вадим Мефодьич, не пойдет. Есть мера и скорби... И вы...
   Он поднял руку, показывая ей - достаточно.
   Она некоторое время молчит и с иным уже выражением голоса поражает его иначе.
   - А скука, Вадим Мефодьич, - улыбается в отваге она, - это встреча с самим собой в факте собственного несуществования!1 Так как будто, елки...
   Когда до медлительного ума Плохия добирается в конце концов смысловая мощь высказыванья, из горла его сам собою вырывается звук, напоминающий кряк селезня.
   - Ничего себе! - отчасти чтобы загладить, поражается он и словесно. Это кто ж такое догадался? Гениально! В десятку. Наповал. - Плохия даже пот прошиб.
   - Был такой... один французский румын... Дам нам-то с вам что? Соль в том, что верно.
   Плохий приподнимается, снова садится. Вытирает рукавом лоб.
   - Кто же из нас всех существует-то тогда?
   Она вновь приподнимает плечи. На плечах погончики, на погончиках пуговички, а на пуговичках капельки воды, поскольку все-таки, как говорят казимовцы, бусит бусинец.
   - Монах какой-нибудь, - пытается она отозваться предположеньями, Диоген... Ребенок, покуда не схитрил... Некоторый русский человек за двести лет до итогов его развития, - засмеялась, - да все мы, наверное! Время от времени...
   - Ясно, - говорит он, - почему зрелищ!
   - Что? - не понимает она.
   - Почему "хлеба и зрелищ", - разъясняет он.
   Потом они говорят о прогрессе, о цивилизации (попытка устроить жизнь без Бога), о том, что у истинного монаха истина должна быть и за жену; оба нарочно смеются, и у них завязывается один из тех бесценно-редкостных разговоров, когда взаимосимпатия не мутит и не рушит, а, наоборот, сберегает для мужчины и женщины музыку смыслов.
   Словно танцевали какой вальсок или гуляли по раю до подползанья "прагматического" гада...
   "Без робкой нежности и тайного волненья"1.
   Понеже сердце ее принадлежало другому, а он, - как объяснит себе Плохий впоследствии, - был достаточно чуток без семи похмельных шкур.
   "Сам мир Божий соблюдал сердца их..."2
   Плохий поделился с Еленой Всеволодовной ключом разумения, единственным, по сути, имуществом своим на этой земле.
   Каждая тварь в самой себе имеет причины того, что находится в том или ином порядке вещей.
   Отчасти это был ответ и о Хмелеве.
   - Ориген! - назвал он имя еще одного рыцаря "истины-жены". - Был в третьем веке такой полуеретик...
   - Поняла, - кивает она, прикусив губу. - Это как печку затопить, а заслонку не доотодвинуть...
   И они обмениваются мнения о том и о сем, о Гене Онегине, о священном синоде, о жизни, о выживании, о возрождении и перерождении.
   Засим Елена Всеволодовна по-пальчично стягивает старенькую, но еще тугую перчатку и, ладошкою вверх, пробует определить, идет ли еще здесь, в дольнем мире дождичек.
   - Все как будто! - заключает она молодым, свежим и полным силы контральто. - Пора голубицу отпускать с масличной ветвью.
   Плохию хочется улыбнуться.
   Да, ему легче. Почти хорошо. Когда-то он был действительно нищим духом, алчущим и жаждущим, и вот, кажется, случилось, он утешен: все случившееся с ним было не зря...
   У поворота с тропы он оглянулся. Окинул запоминающими глазами лужок, березу, лес и, сколько было возможно, невысокий и серовойлочный, как в юрте, купол неба, нетленные ризы господни...
   Где-то лишь над хмелевской Хваленкой намечалось подобие окончатой небольшой протертости; ни голубизны эфира в ней, ни позлащающих солнечных лучей, но зато - или это мстится Плохию на трудную голову? - крепким сторожевым столбиком у светлого окна-паралеллограмма, клубясь и остывая от труда рождения, ждала его взгляда трехцветная и флуоресцирующая вертикальная радуга...