Есть еще одна страсть, которой он страшно стыдится, хотя в этой страсти ничего позорного нет. Илья Антонович очень любит макароны. Когда они случайно появляются у нас в поселке, Голова все бросает и мчится в Узор за макаронами. В деревнях спать ложатся ранним вечером. И если в глухую ночь в Березовке у председателя горит свет, а из трубы валит дым, все знают, что Илья Антонович жарит макароны.
   Председатель Голова посредственный, а как хозяйственник и гроша ломаного не стоит.
   В районе его терпят, поскольку Голова фигура знаменитая и поскольку есть председатели и еще хуже Ильи Антоновича. Колхозом он командует, как командовал когда-то партизанским отрядом – дерзко и решительно. Встает Голова раньше всех в колхозе, с петухами. Ружье за спину, на лошадь – и в лес. К началу трудового дня возвращается – и прямо в правление. Там счетовод ему вручает листок бумаги, на котором расписано, что сегодня делать и кому что делать. Илья Антонович опять садится на лошадь и, огрев ее плетью, направляется на левый край села. Отсюда он начинает свой деловой объезд. Подскакав к дому, не слезая с лошади, стучит по раме плеткой и кричит:
   – Наташка, навоз возить!
   – Ладно, – отвечает Наташка.
   – Выходи!
   – Дай печку дотопить!
   – Выходи, а то я тебе всю печку по кирпичику разнесу! – орет Голова на всю деревню.
   Наташка выскакивает из дому как ошпаренная и, отбежав на приличное расстояние, начинает поносить председателя самыми что ни на есть последними словами: зверь, изверг, макаронник!
   Но ее гнев нисколько не волнует Илью Антоновича. Он свое дело сделал и направляется к следующему дому – и опять плетью по раме.
   – Макар!
   Открывается окно, и показывается плешивая голова старика.
   – Чего тебе?
   – Пойдешь… Постой, куда же ты пойдешь?… – Голова вытаскивает из кармана листок. – Ага! Пойдешь и переложишь печку на скотном дворе в водогрейке.
   – Неможется мне нонче, Илья Антоныч, поясницу ломит, – жалуется Макар.
   – Пойдешь и переложишь. Понял?
   – Не пойду. К доктору пойду. – Макар захлопывает окно.
   Но Илья Антонович настойчив и неумолим. Он сам открывает окно и, просунув голову, спрашивает:
   – Макар, где корова?
   – Известно где. В поле, – отвечает Макар.
   – Вот что, Макар, сейчас ты пойдешь в поле за коровой. Приведешь ее и поставишь на двор.
   – Это почему же? – возмущается Макар.
   – Потому что поля и трава колхозные, а колхоз тебе не дармовая кормушка. Понял? И не дожидайся того, чтоб я ее сам привел, – с угрозой заканчивает председатель, вспрыгивает на лошадь и направляется к дому Макарова соседа. А Макар, проклиная всех, собирается на работу – не потому, что боится угроз Головы, который, впрочем, только грозит, но никогда не переходит к решительным действиям, а потому, что знает: Илья Антонович, пока не выгонит его из дому, не успокоится.
   Исполнив утренний урок, Илья Антонович едет домой завтракать. Позавтракав, опять берет в руки плеть, садится на лошадь и направляется наблюдать за ходом работ. И весь день в полях, на скотных дворах гремит зычный командирский голос председателя.
   Когда Голову вызывают в район драить и перевоспитывать, что случается частенько, он стойко выдерживает головомойку, а потом, приняв удивленный вид, наивно спрашивает:
   – А зачем такой длинный разговор, зачем эти громкие слова? Не нравлюсь? Плохой я председатель? Так снимите!
   И как бы ни было районное начальство добродушно – снисходительно настроено по отношению к Голове, мало – помалу над буйной его головушкой сгущались тучи.
   как-то в канун ноябрьских праздников Голова на общем собрании внес предложение, текст которого дословно взят из протокола:
   «Торжественно всем колхозом отметить день Великой Октябрьской социалистической революции. Для этого:
   а) из кладовой колхоза выделить на самогон десять пудов ржи;
   б) забить на мясо яловую корову Буренку;
   в) праздничное гулянье провести в помещении избы – читальни культурно, без всяких скандалов и безобразий;
   г) просить гармониста Василия Семипалова не напиваться и весь вечер играть на гармони;
   д) ответственность за проведение вечера возложить на председателя колхоза Голову.
   Принято единогласно».
   Говорят, что постановление это было выполнено по всем пунктам: праздник был проведен; весело, организованно. Пьяных было мало, а сам председатель с Васькой Семипаловым только для приличия выпили по стопке самогона. Потом они уже после гулянья, на рассвете, утолили жажду у Ильи Антоновича дома.
   Об этом я узнал слишком поздно, когда ко мне из прокуратуры поступило дело о привлечении Головы к уголовной ответственности за самогоноварение. «Ну, теперь ему крышка!» – подумал я и схватился за голову Что делать? Случай из ряда вон, и как раз в момент кампании по борьбе с самогоноварением. «Теперь ему крышка!» – подумал я, и сердце сжалось.
   Я снял трубку и позвонил председателю райисполкома. Сергей Яковлевич тяжко вздохнул и сказал:
   – Я тут – пас.
   Сажать Илью Антоновича очень не хотелось, да и это было бы с моей стороны чудовищной неблагодарностью. А что делать?! О нашей дружбе известно всему району. Самоотвод – самый разумный и законный выход из этого положения. Кому тогда доверить разбор дела? Своим заместителям?… Авениру Темкину? Конечно, он бы с великой радостью согласился, только доверь, – провел бы суд с помпой и размотал бы Илье Антоновичу всю катушку. Ивану Михайловичу Иришину? Этот, по доброте душевной, осудит его на год лишения свободы – больше-то у него не поднимется рука написать, и тогда никакие жалобы и апелляции не помогут. Областной суд не глядя заштампует этот приговор. А год для Головы при его характере – вечность. Нервы его не выдержат, выкинет какой – нибудь фортель… Просить областной суд передать дело в соседний район? А что толку?! Самый умный и милейший судья не согласится на условное осуждение: приговор по протесту прокурора наверняка будет отменен за мягкость. Если же я сам буду слушать это дело и вынесу условное наказание… Трудную задачу задал мне друг – Илья Антонович Голова. Долго я над ней думал и наконец сказал сам себе: «Что будет, то будет. А дело разберу сам. Проведу процесс со всей строгостью закона, с заседателями, которые во всем идут судье наперекор».
   Дня за три до суда ко мне в кабинет явился сам Голова. Глаза у него блестели, а из – под шапки выбивался кудрявый спутанный чуб. Он плюхнулся на диван, с хрустом потянулся.
   – Ну что, судить будешь?
   – Буду.
   – Ну, ну, валяй, наяривай, – тоскливо улыбаясь, сказал Илья Антонович.
   – Вон из кабинета! – строго приказал я. Он встал, сморщился, затряс головой:
   – Спасибочка, Семен Кузьмич, от всего сердца благодарен. – И вышел.
   Я смотрел в окно. Он шел от суда по дороге к чайной и вытирал шапкой лицо.
   Спустя часа два он явился – трезвый, робкий, совершенно подавленный.
   – Ходил… думал… А на сердце такая тяжесть, словно убил я человека А что я сделал? Честно выполнил волю народа, – с грустью пожаловался Илья Антонович. – Нет, ты скажи, неужели колхозник не имеет права на культурный отдых в свой праздник?
   Я не стал ему отвечать. Да и что я мог ему сказать?! Он пристально посмотрел на меня и жалобно протянул:
   – А, молчишь! Значит, я ни в чем не виноват. – Он тупо уставился в пол. Потом оторвал глаза от пола и испуганно посмотрел на меня: – Много могут дать?
   Я сказал, что это дело суда и что готовиться надо к худшему.
   Он дернулся и зябко поежился, словно бы ему было холодно, и заговорил, пытаясь придать голосу равнодушный тон:
   – Наплевать на все! Дадут год, отсижу как – нибудь, потом получу паспорт и махну куда – нибудь в город, а то в Сибирь – белку промышлять. Не страшно. Голова нигде не пропадет!
   – А если два? – спросил я.
   – Все равно, – как эхо отозвался он.
   Я объяснил Голове, что нужно срочно предпринять. В первую очередь не хныкать и немедленно ехать в город, искать адвоката. При нем я позвонил в областную прокуратуру, и мне назвали фамилию толкового защитника.
   В день суда рано утром явился адвокат и до открытия судебного заседания успел познакомиться с делом. Впрочем, дело было простое, ясное и не вызывало никаких сомнений. Адвокат разочаровался и сказал, что ему здесь делать нечего.
   Когда мы вошли в зал судебного заседания, он был полон. Еще бы! Кого судят-то? Знаменитого Илью Голову. Он стоял, вытянувшись по стойке «смирно», в начищенных до солнечного блеска сапогах, в синих диагоналевых галифе и в новой зеленой гимнастерке, подпоясанной широким офицерским ремнем. На гимнастерку он нацепил все свои регалии, а сбоку повесил полевую сумку. Я взглянул на Илью Антоновича и подавил улыбку. Он сделал все, чтобы выглядеть солидно и внушительно.
   Меня беспокоил вопрос о составе суда. В последнюю минуту прокурор может заявить мне отвод. И это не только законно, но и обоснованно. Но я уповал на строптивость своих заседателей, которые из чувства противоречия возьмут да и отклонят ходатайство прокурора. К счастью, до этого не дошло. Когда я спросил прокурора, доверяет ли он слушать дело этому составу судей, он сразу же ответил, что не возражает. Хуже было с подсудимым. Илья Антонович никак не мог понять, что значит возражать против состава суда, да и вообще – может ли он здесь против чего – либо возражать. А когда наконец дошел до него смысл слов, он очень удивился и дал мне понять, что кому же еще, как не мне, может он доверить свое печальное дело.
   Я машинально вел процесс и плохо слушал, что говорилось. Я думал об одном – как вести себя с заседателями. Если я буду настаивать на условном осуждении, они восстанут против меня и будут требовать подсудимому самого строгого наказания. Если же вести себя так, чтобы они потребовали условного осуждения, тогда областной суд отменит наш приговор. Там не очень любят, когда приходят дела с условным осуждением. Областные судьи скорее сами применят условное наказание, чем позволят это нам. Они считают себя выше нас по крайней мере на три головы, а умнее – на все четыре. Перед ними не сидит человек, у которого глаза ошалели и с носа каплет пот. А у моего подсудимого пот тек даже из ушей.
   К концу заседания у меня полностью созрел план действий.
   В прениях прокурор просил суд определить Голове год лишения свободы; адвокат, как я и ожидал, просил тоже год лишения свободы, но условно.
   Когда Илье Антоновичу предоставили последнее слово, он вскочил, вытаращил глаза и заговорил одними междометиями: «Э – э… Я – я… И…» – и, не сказав ничего вразумительного, махнул рукой и сел.
   Как я предполагал, так оно и вышло. Не успел я сказать, что подсудимый, хотя и виновен, но заслуживает снисхождения, как заседатели в один голос заявили, что никаких снисхождений ему – два года тюрьмы, и баста. Я подписал приговор, но предупредил, что не согласен с ним и буду писать особое мнение. Должен сказать, что они не возражали, когда я попросил их забрать осужденного под стражу до вступления приговора в законную силу.
   Когда я огласил этот приговор, зал ахнул. У прокурора почему-то неестественно задергалась шея. Но он ничего не сказал, схватил портфель и стремительно вышел. Зато возмущению адвоката не было предела. Он долго доказывал в канцелярии суда, секретарям, что это предел дикости и жестокости.
   – Нет, вы только подумайте! – страстно говорил он, размахивая руками. – Сам прокурор просил год, а, они – два. О, идиоты, варвары, бессердечные!
   Но что было с Ильей Антоновичем! Приговор пригвоздил его к полу. Все давно уже разошлись, а он все стоял перед столом суда, беспомощно разводя руками Адвокат подошел к нему, посадил на стул, стал горячо убеждать, что он этому позорному приговору сломает хребет. Он поинтересовался, кто остался при особом мнении. И когда я назвал себя, он изумленно вскинул брови:
   – О – о–о – о! – И сразу же сел писать кассационную жалобу.
   Жалко Голову, до слез жалко! Но что делать?! У меня другого выхода не было.
   Посыпались телефонные звонки. Меня беспрерывно спрашивали, утка это или правда, что Голове дали два года.
   Позвонил и Сергей Яковлевич и холодно сказал, что он был обо мне лучшего мнения. Я обиделся и заявил, что суд ни от кого не зависит и подчиняется только закону.
   – Понятно. Будь здоров, судья! – оборвал он меня и повесил трубку…
   Я пошел в канцелярию. Секретари о чем-то вполголоса разговаривали с судебными исполнителями. При моем появлении они замолчали, разбежались по своим местам и с усердием принялись скрести перьями А уборщица и сторож Манюня демонстративно бросила на пол швабру и заявила, что завтра же берет расчет.
   Спустя две недели дело Головы рассматривалось в кассационной инстанции облсуда. К делу, кроме жалобы, был приложен ворох характеристик и справок. Но на всю эту бумажную шелуху я меньше всего рассчитывал. Главным козырем в этой рискованной игре был сам Голова, его личное обаяние: на суде должен был присутствовать Илья Антонович.
   В тот день я с утра ходил как чокнутый. За эти две недели нервы окончательно растрепались, и мною овладело отчаяние. Теперь я был твердо убежден, что, несмотря ни на что, приговор будет оставлен в силе. До обеда я себя еще кое – как держал в руках, а потом стал звонить председателю уголовной коллегии. Без счету я вызывал город, и каждый раз мне отвечали, что дело еще не рассматривалось. И только к вечеру я услышал сиплый, не женский голос Павлины Тимофеевны, или попросту Павлинихи, как зовут ее все народные судьи. Я робко спросил, как решилось дело Головы.
   – Мы считаем, что народный суд правильно решил это дело. Самогоноварение по области приняло угрожающий характер, и борьба с ним должна вестись самая решительная.
   Я ничего ей не ответил. У меня вывалилась из рук трубка.
   – Алло, Бузыкин! – взывала ко мне Павлиниха, – Куда ты пропал? Так я говорю, – продолжала она, – в этом смысле ты молодец, что ведешь жестокую карательную политику… Но, – она чуть-чуть смягчила голос, – все же мы решили сохранить ему свободу. Два года так и оставили, но считать их условными. Человек он заслуженный, неопасный и весьма симпатичный… – Дальше я не помню, что она говорила, но говорила что «то приятное и хорошее…
   Мои расчеты и надежды оправдались. Голова остался на свободе. Но это не принесло мне ни радости, ни удовлетворения, хотя мой авторитет бесстрастного и строгого судьи в глазах начальства подпрыгнул сразу на три ступени. Зато я навсегда потерял друга и хорошего человека. Теперь мы не встречаемся. Он считает, что за все его добро я отплатил ему черной неблагодарностью. Разве мог он, да и кто – либо другой, предположить, что только для спасения его свободы я затеял эту рискованную игру с правосудием! Об этом не узнал ник»! то. Да и надо ли об этом рассказывать?
   А лихой партизан Голова после всех этих судебных передряг сник. С председателей его сняли, назначили бригадиром. Он пробыл на этой должности с полгода, потом выправил паспорт и уехал, а куда – никому не известно.

Заседатели

   Если судьба меня оставит в Узоре на долгие годы, тогда я подберу себе настоящих заседателей, А сейчас таких у меня немного, Вот они: санинспектор Лидия Михайловна Афонина, колхозник Петр Арсентьевич Ефимов, счетовод Василий Анохин, колхозный казначей Вадим Артемьевич Ухорин. Они всегда с охотой готовы разбирать любое запутанное дело, и, как они сами признаются, в суде для них – отдых. Это явление обычное Кому неизвестно, что человек по – настоящему отдыхает от одной работы, когда берется за другую?
   Лидии Афониной лет двадцать пять. Она не замужем. И это меня удивляет. У нее все данные, чтоб нравиться мужчинам; и внешность, и характер – добрый, веселый. Она судит не умом, а сердцем. Во время слушания дела Лидия – дотошный следователь, в комнате тайного совещания – невыносимый спорщик. Это злит меня и возмущает. Но стоит взглянуть на ее разгоряченное розовое лицо, на приоткрытые в легкой улыбке губы – злость мгновенно пропадает. Улыбка у Лидии покоряющая, она выражает красоту, радость жизни, и больше ничего. Вероятно, поэтому большинство приговоров, вынесенных с участием Лидии Михайловны, отменяется областным судом за мягкостью меры наказания.
   Петр Ефимов и Василий Анохин – толковые заседатели, и работать с ними одно удовольствие.
   Выше всех я ценю, конечно, Вадима Артемьевича Ухорина. Философу свойственно разумно мыслить и неразумно поступать. Обывателю – наоборот. Ухорин па своему складу ума ближе к философам. Начнет говорить – не наслушаешься, а возьмется за дело… Все у него получается так, как у того кузнеца, который за неимением зубов раскалывает орехи кувалдой. Вадим Артемьевич, кроме как к умным разговорам, больше ни к чему не приспособлен.
   Вадиму Артемьевичу шестьдесят лет, а за плечами у него никакого ремесла, Пробовал пахать – бросил, пытался служить – не получилось. Уехал в город, поступил на завод, а через три года опять вернулся в деревню, оставив в городе и жену и детей.
   Про Ухорина ходят самые нелепые слухи. Вадим Артемьевич и не пытается их опровергать. С невозмутимым спокойствием философа он рассуждаем «О человеке можно ничего не знать, зато о нем можно все сказать».
   Заседателем он стал, мне кажется, по ошибке, зато «ошибка» эта дала мне превосходного заседателя. Жизненные наблюдения, незаурядный ум Ухорина, не находившие до сего времени применения, как нельзя лучше пригодились для суда. В самых затруднительных, казуистических делах он умел найти верный выход, а порою подсказывал поистине мудрое решение.
   Два охотника никак не могли поделить волчью шкуру.
   Голодный волк, бродя вокруг деревушки Козий Рог, напоролся на капкан, Железные челюсти капкана схватили его за лапу. Но зверь был матерый и настолько сильный, что уволок капкан. Хозяин капкана бродил по следу двое суток и, совершенно отчаявшись, бросил поиски. А через неделю узнал, что километров за пятнадцать от его деревни был убит волк с капканом на лапе Он разыскал охотника, который убил волка, и потребовал свой капкан. Тот отдал ему без всяких возражений Делу бы на этом и кончиться. Но хозяина капкана замучила зависть и обида. Государство за убитого волка выплачивало четыреста рублей премии и девяносто рублей за шкуру до денежной реформы. Все это привело в конце концов к судебной тяжбе. Владелец капкана требовал признания за ним абсолютных прав на зверя, утверждая, что все равно волк с капканом далеко бы не ушел и в конце концов сдох бы. Его противник иска не признавал, доказывая, что, если бы он не пристрелил волка, тот бы великолепно еще лет десять душил овец и резал коров, так как капкан уже едва держался на лапе зверя. Доводы обеих сторон звучали убедительно, однако проверить их достоверность не представлялось возможным. Приходилось обоим верить на слово. Но кому из них верить, что принять за истину и как решить это одновременно столь простое и сложное дело? Я обратился к Вадиму Артемьевичу, он, улыбаясь, полол плечами, как бы говоря: «Ну вот, нашел над чем задумываться!» – но ничего не сказал. Другой мой заседатель уверенно заявил, что в иске надо отказать, так как волк должен принадлежать тому, кто убил его аз ружья. Я с ним согласился и быстро написал решение.
   Вадим Артемьевич несколько раз внимательно перечитал его, старательно очистил перо, нехотя обмакнул его в чернила и, вздохнув, вывел жирную подпись.
   – Что это вы так тяжело вздыхаете? – спросил я.
   – Нелегко подписываться под несправедливостью, – ответил он.
   Это меня удивило.
   – Зачем же ты подписался, если сомневаешься?
   Ухорин усмехнулся:
   – Ведь ты же, Семен Кузьмич, тоже сомневаешься. И тоже подписался, и не только подписался, но и сам сочинил это решение.
   Меня взорвало.
   – Что ты этим хочешь сказать? – резко спросил я.
   – Сомневаешься – не торопись делать выводы, – спокойно ответил Вадим Артемьевич и, помолчав, добавил: – Мне кажется решение неверным – по-вашему выходит, что волка убить так же легко, как курицу. Да если бы у него на лапе не было капкана, разве бы его убили! Волк хитрый и осторожный зверь, недаром на него облавой ходят.
   – Если бы волка не убили из ружья, он все равно ушел бы, отгрыз лапу и ушел, – веско заявил заседатель Ефимов.
   – Конечно, ушел бы, – охотно согласился с ним Ухорин.
   – Чего же ты хочешь наконец? – спросил я Вадим Артемьевич сказал, что он ничего не хочет и ему совершенно наплевать на этого волка, но справедливость требует, чтобы шкуру и премию поделить между охотниками поровну.
   Мы еще немного поспорили с ним, но уже для вида, из самолюбия. Неопровержимая логика Ухорина была очевидна.
   Когда я заново переписал решение и огласил его в зале судебных заседаний, охотники дружно сказализ «Спасибо, гражданин судья». Другого решения они и не ожидали. В таких делах они разбираются лучше всех судей, вместе взятых.
   Вадим Артемьевич готов в любое время слушать любое дело. Если я его не вызываю, он идет в сельсовет и напоминает мне по телефону.
   – Семен Кузьмич, вы меня не забыли? – спрашивает он.
   – Никак нет, Вадим Артемьевич. Только что думал о тебе.
   – Значит, мне завтра приходить?
   – Обязательно.
   В колхозе Ухорин числится общественным казначеем. Я очень смутно представляю, что это за должность На работу в суде он смотрит как на свою основную и дорожит ею.

Примирение

   Позавчера я провел выездную сессию суда в Макарьевском сельсовете. Вы, наверное, думаете, что для этого мне специально по заказу подали машину и я погрузился в нее с заседателями, прокурором, адвокатом, экспертами и прочими участниками процесса. Ничего подобного! Я сунул в портфель три тощие синие папки и сказал своему секретарю Тонечке Пишулиной: «Идем». И мы пошли.
   По большаку до Макарьева километров пятнадцать Мы же двинулись напрямик тропинкой. Утро было ясное, тихое, прохладное, с обильной росой. Солнце еще не жгло – оно тепло и приветливо улыбалось нам с бездонно прозрачного неба. Река, отшумев в узком каменистом русле, спокойно текла, мягко покачивая прибрежный камыш, звонко клокотала на перекатах. Над густыми зарослями березняка, свистя и хоркая, тянули вальдшнепы; с противным пронзительным криком как настеганный носился чибис.
   Но уже чувствовалось, что весна догуливает свои последние деньки, а на смену ей идет лето – душное, пыльное, с роями мух и назойливыми слепнями, с полуденной сонной истомой, соленым потом, с горячим дыханием ветров, бурными грозовыми дождями и изнурительными полевыми работами.
   Влажная, упругая тропинка вела вдоль берега, крутого и обрывистого. Над водой клубился пар, словно ее подогрели. От берегов стремительно шмыгали ельцы, узкие и темные, как тени, на быстринах плескались язи, а в густых зарослях осоки тяжело, как камень, бултыхнулся лещ.
   Тропинка свернула в сторону, и мы, перейдя по бревнам крошечное болотце с протухшей ржавой водицей, вышли на широкий низинный луг с редкими приземистыми кустами ольшаника. Свежий, сочный, изумрудный, он цвел вовсю, блестел и переливался мириадами радужных искр.
   И я задрожал, как от озноба. Моя душа встрепенулась, и я чуть не задохнулся от радости. Свершилось чудо! Оно, это тонкое едва уловимое «я», внезапно вернулось, и мне захотелось кричать и плакать. И я бы закричал и навзрыд заплакал от счастья, если бы не было рядом секретаря, – упал бы в траву, исступленно целовал бы эту благодатную сырую землю, дающую нам все; и жизнь, и силу, и счастье, и любовь. И мне стало легче и привольнее, чем птице. Я мог свободно дышать, чувствовать и наслаждаться. Теперь я обладал всем! Все, что окружало меня, было мое: солнце – только для меня, и этот веселый пестрый луг существовал, чтобы услаждать и радовать мое «я».
   Удивительно тонкая, капризная и чудесная штукенция собственное «я» – то, что способно чувствовать, понимать и находить смысл и радость жизни в самом простом и обычном; и в этом заболоченном лугу, и в кривоствольной чахлой березке, и в стройной, гордой сосне, и в лиловом полевом колокольчике, и в этой светлой, игривой речонке с нелепым названием Разливайка.
   Вернувшееся «я» не покидало меня весь день. Наоборот, оно росло, крепло, и наконец я полностью стал самим собой – человеком, умеющим чувствовать, страдать, а также уважать чувства и страдания других.
   Когда мы пришли в Макарьево, около сельсовета стояла толпа празднично одетых колхозников. Я подумал, что, видимо, как раз попал на религиозный праздник. Но, оказывается, все они пришли послушать, как будут судить двух вдов, Машку и Наташку, подравшихся из – за жениха – Ваньки Веселова.
   Помещение для суда было заранее подготовлено, заседатели давно уже дожидались меня, и я не мешкая, в каком-то приподнятом, веселом настроении, открыл заседание и объявил, что слушается дело по обвинению Марии Петровны Петровой в нанесении побоев на почве ревности гражданке Комаровой Наталье Ильиничне, В избе словно ветер зашелестел, несколько рук вытолкнули к столу Машку с Наташкой. Молодые складные вдовушки, одна в ярко – красной кофте, другая – в розовой, как вечерняя заря, в одинаковых черных широких юбках и аккуратных хромовых сапожках, они походили друг на дружку, как солистки из русского хора. Только одна была слишком полна и пухла, другая же не толста и не тонка, а так, в меру фигуриста. Они стояли передо мной, стыдливо прикрывая лица платками. У пышной видны были только яркие губы, у фигуристой – два черных настороженных глаза.