Страница:
Виктор Александрович Курочкин
Судья Семен Бузыкин
Узор
Поселок Узор вытянулся вдоль шоссе от моста через речку Каменку до конторы «Заготсырье». Каменка потому так и называется, что в реке больше камней, чем воды, а летом ее куры вброд переходят На обрывистом берегу в березовой рощице – больница. За конторой «Заготсырье» – пастбище, поросшее мелким ольшаником; выбитая копытами земля напоминает свежее пожарище.
Моя резиденция – приземистое, неуютное, как сарай, здание с вывеской «Народный суд», по соседству с конторой «Заготсырье», на самой окраине поселка. Зимой его нередко чуть ли не до крыши заносило снегом. Моя уборщица и сторож Манюня широкой деревянной лопатой весь день разгребала тропинку от крыльца до шоссейки, иногда ей помогали истцы с ответчиками, и мне всегда казалось – не без тайного умысла.
Жил я у Васюты Тимофеевны Косых Весь свой дом с комнатками и комнатушками она сдавала внаем, сама же ютилась на кухне. Однако квартиранты у нее долго не задерживались. Снимал я у нее узкую, темную, как печная труба, комнатушку с одним окном. До меня в ней жил агроном сельхозотдела. По уверениям хозяйки, «беспробудный пьяница, бабник, сожрал три связки луку и, не заплатив, съехал с фатеры».
Я знал агронома. Застенчивый человек, трезвенник, большой труженик и неудачник, он никак не мог оправдаться перед Косихой. Правда, лук агроном ел с какой-то непонятной жадностью и пропах им насквозь, как баранья котлета.
Меня хозяйка терпела и соседкам говорила: «Удобный квартирант – платит хорошо, обходительный, не путаник, а ведь совсем холостой, только табакур. Так накурит, так накурит, хоть из дому беги».
Зимой на каникулы с бухгалтерских курсов приехала ее дочь Симочка. Взглянул я на нее – и сомненье взяло: да дочь ли она Косихи? Так они не походили друг на друга. Мать напоминала почерневшую, но еще крепкую доску. Симочка была воплощением мягкости и круглости. На ее белом, пухлом, с легким румянцем лице, словно огромные изюмины в булке, торчали изумленные глаза.
Вечером она зашла ко мне, как к старому знакомому. Развязность иных женщин, порою граничащая с наглым вызовом, меня теперь не удивляет… Но в поведении Симочки все было так просто, непринужденно, доверчиво и красиво, что мне стало отрадно, словно я ее ждал, и ждал давно, с нетерпением и трепетом. Не помню, чем я тогда был занят – не то читал, не то писал, в общем, как-то разумно бездельничал. Симочка придвинула стул, села и стала смотреть мне в лицо с пристальной серьезностью. Я тоже не мигая смотрел на нее как зачарованный. Ее розовое, теплое лицо было очень серьезно. Симочка старалась серьезничать. И это ей удавалось, но с большим трудом. Нижняя губка у нее дрожала, а в зрачках этих странных глаз то вспыхивали, то гасли радужные искры. Подобную световую игру глаз я наблюдал в темноте у кошек. Так мы смотрели друг на друга минуту – две, а мне показалось – целую вечность.
– И не страшно вам? – не опуская глаз, спросила Симочка и, помолчав, пояснила, почему это страшно. – Вы засудите человека, его посадят в тюрьму. А потом он отсидит там свой срок, вернется домой и убьет вас.
Я смолчал. Ну что я мог ответить на ее доводы? Она же, приняв мое молчание за полное согласие с ней, стала меня наставительно поучать:
– Вы не очень строго судите людей. Конечно, больших преступников можно и построже. А простых надо жалеть. Потому что преступление они делают не по желанию, а по нужде и глупости…
Я плохо слушал ее наставления. Я думал о том, что вот Симочка поговорит и уйдет. А мне этого не хотелось… Я мучился и гадал: уйдет или не уйдет? А то, что за стенкой ее мать скребет песком пузатый тульский самовар, меня тогда ничуть не смущало.
«Неужели уйдет?» – с тоской думал я. Мои опасения и муки Симочка разрешила неожиданно просто и разумно – она пригласила меня в кино. На другой день мы опять ходили в кино, на третий – тоже, и все на одну картину.
Хозяйка усилила ко мне внимание. Появились жертвы. Первым потерял голову петух, за ним Васюта вытряхнула из шубы годовалого барана. Теперь Симочка появлялась в моей комнате в халате, непричесанная и командовала мне: «Подъем!» Породнился бы я, наверное, с Васютой Тимофеевной, но внезапно кончились каникулы. Я заметил, что Симочка забыла о своих курсах Я же холодно и трезво стал убеждать ее временно все это оставить и закончить учебу. Она слушала меня внимательно, с широко раскрытыми, удивленными глазами, только теперь в них не играли огни. Глаза стали влажными, лиловыми и преданными, как у побитой собаки Симочка согласилась со мной и, тяжко вздохнув, сказала:
– Ах, Семен, Семен, зачем?
Через день она уехала и увезла с собой и свет, и тепло, и уют. В моей комнатушке стало скучно, пусто и холодно, как осенью в остывшем овине…
Я очень тоскую по Симочке. Ее тихий грустный упрек: «Ах, Семен, Семен, зачем?» – стал тревожным криком моей души. Чтобы забыться, не слышать его, опять пишу свой дневник, который я с радостью забросил при Симочке…
Предлагаю отдельные главы из дневника на суд читателя, надеясь, что он не осудит слишком строго мои недостатки, свойственные многим, в том числе и народным судьям…
Моя резиденция – приземистое, неуютное, как сарай, здание с вывеской «Народный суд», по соседству с конторой «Заготсырье», на самой окраине поселка. Зимой его нередко чуть ли не до крыши заносило снегом. Моя уборщица и сторож Манюня широкой деревянной лопатой весь день разгребала тропинку от крыльца до шоссейки, иногда ей помогали истцы с ответчиками, и мне всегда казалось – не без тайного умысла.
Жил я у Васюты Тимофеевны Косых Весь свой дом с комнатками и комнатушками она сдавала внаем, сама же ютилась на кухне. Однако квартиранты у нее долго не задерживались. Снимал я у нее узкую, темную, как печная труба, комнатушку с одним окном. До меня в ней жил агроном сельхозотдела. По уверениям хозяйки, «беспробудный пьяница, бабник, сожрал три связки луку и, не заплатив, съехал с фатеры».
Я знал агронома. Застенчивый человек, трезвенник, большой труженик и неудачник, он никак не мог оправдаться перед Косихой. Правда, лук агроном ел с какой-то непонятной жадностью и пропах им насквозь, как баранья котлета.
Меня хозяйка терпела и соседкам говорила: «Удобный квартирант – платит хорошо, обходительный, не путаник, а ведь совсем холостой, только табакур. Так накурит, так накурит, хоть из дому беги».
Зимой на каникулы с бухгалтерских курсов приехала ее дочь Симочка. Взглянул я на нее – и сомненье взяло: да дочь ли она Косихи? Так они не походили друг на друга. Мать напоминала почерневшую, но еще крепкую доску. Симочка была воплощением мягкости и круглости. На ее белом, пухлом, с легким румянцем лице, словно огромные изюмины в булке, торчали изумленные глаза.
Вечером она зашла ко мне, как к старому знакомому. Развязность иных женщин, порою граничащая с наглым вызовом, меня теперь не удивляет… Но в поведении Симочки все было так просто, непринужденно, доверчиво и красиво, что мне стало отрадно, словно я ее ждал, и ждал давно, с нетерпением и трепетом. Не помню, чем я тогда был занят – не то читал, не то писал, в общем, как-то разумно бездельничал. Симочка придвинула стул, села и стала смотреть мне в лицо с пристальной серьезностью. Я тоже не мигая смотрел на нее как зачарованный. Ее розовое, теплое лицо было очень серьезно. Симочка старалась серьезничать. И это ей удавалось, но с большим трудом. Нижняя губка у нее дрожала, а в зрачках этих странных глаз то вспыхивали, то гасли радужные искры. Подобную световую игру глаз я наблюдал в темноте у кошек. Так мы смотрели друг на друга минуту – две, а мне показалось – целую вечность.
– И не страшно вам? – не опуская глаз, спросила Симочка и, помолчав, пояснила, почему это страшно. – Вы засудите человека, его посадят в тюрьму. А потом он отсидит там свой срок, вернется домой и убьет вас.
Я смолчал. Ну что я мог ответить на ее доводы? Она же, приняв мое молчание за полное согласие с ней, стала меня наставительно поучать:
– Вы не очень строго судите людей. Конечно, больших преступников можно и построже. А простых надо жалеть. Потому что преступление они делают не по желанию, а по нужде и глупости…
Я плохо слушал ее наставления. Я думал о том, что вот Симочка поговорит и уйдет. А мне этого не хотелось… Я мучился и гадал: уйдет или не уйдет? А то, что за стенкой ее мать скребет песком пузатый тульский самовар, меня тогда ничуть не смущало.
«Неужели уйдет?» – с тоской думал я. Мои опасения и муки Симочка разрешила неожиданно просто и разумно – она пригласила меня в кино. На другой день мы опять ходили в кино, на третий – тоже, и все на одну картину.
Хозяйка усилила ко мне внимание. Появились жертвы. Первым потерял голову петух, за ним Васюта вытряхнула из шубы годовалого барана. Теперь Симочка появлялась в моей комнате в халате, непричесанная и командовала мне: «Подъем!» Породнился бы я, наверное, с Васютой Тимофеевной, но внезапно кончились каникулы. Я заметил, что Симочка забыла о своих курсах Я же холодно и трезво стал убеждать ее временно все это оставить и закончить учебу. Она слушала меня внимательно, с широко раскрытыми, удивленными глазами, только теперь в них не играли огни. Глаза стали влажными, лиловыми и преданными, как у побитой собаки Симочка согласилась со мной и, тяжко вздохнув, сказала:
– Ах, Семен, Семен, зачем?
Через день она уехала и увезла с собой и свет, и тепло, и уют. В моей комнатушке стало скучно, пусто и холодно, как осенью в остывшем овине…
Я очень тоскую по Симочке. Ее тихий грустный упрек: «Ах, Семен, Семен, зачем?» – стал тревожным криком моей души. Чтобы забыться, не слышать его, опять пишу свой дневник, который я с радостью забросил при Симочке…
Предлагаю отдельные главы из дневника на суд читателя, надеясь, что он не осудит слишком строго мои недостатки, свойственные многим, в том числе и народным судьям…
Единогласно
Неужели я кандидат в народные судьи?! Даже не верится. Вторую неделю живу в Узоре, разъезжаю по району и знакомлюсь со своими избирателями. После шумного, суетливого города мне положительно повезло. Меня пугали, что Узор – глубокая яма. Луж и каналов много, но ямы я не видел, наверное, ее нарочно засыпали к моему приезду. Почему я так думаю? Потому что меня все здесь любят, уважают и, кажется, радуются, что я у них буду судьей. Все смотрят на меня с улыбкой и величают Семеном Кузьмичом.
Вчера какой-то незнакомый седенький старичок до слез меня растрогал. Я шел из столовой, а он мне навстречу. Снял шапку, низко поклонился, долго стоял без шапки и все смотрел мне вслед. Мне было как-то неудобно и в то же время жутко приятно.
Мне все здесь нравится, все: домики маленькие, аккуратные, и вечером в них приветливо, заманчиво горят огни. Представляю себе, как там тепло и уютно. Я живу в «гостинице», там тесновато, но клопы не тревожат и белье чистое.
А какой здесь народ! Я объездил почти все колхозы, и везде меня с почетом встречали, старались угождать и хвалить. И не как – нибудь там за глаза, а при всех, публично…
Однако есть и такие – повторяю, таких очень мало, – что смотрят на меня прищуренными глазами… Вот, например, председатель райисполкома. Человек он, конечно, положительный, но уж слишком прямолинеен и резок. Когда я пришел к нему и представился, он долго и пытливо разглядывал меня, словно заморскую диковину, и, наглядевшись вдоволь, ехидно спросил:
– А зачем усы? Для солидности? Сбрей.
Я молчал, а он, не стесняясь, говорил обидные слова, да еще жалел меня при этом:
– Молод ты еще, ох как молод! Жаль мне тебя Поэтому хочу дать три напутственные заповеди. Они слишком примитивны, но если ты за них будешь держаться, то, может быть, просидишь свои три года, до следующих выборов. Первая заповедь – не бери взяток, вторая – не залезай в государственный карман, и третья – не лапай девок, с которыми будешь работать.
Это уж слишком. Но я не в силах был вымолвить ни слова и сидел потупившись, униженный и побитый Председатель райисполкома (зовут его Сергей Яковлевич) подошел ко мне, взлохматил мне волосы.
– То, что я тебе говорил, пусть останется между нами. Никому ни слова. Понял? Никому… А если тебе потребуется от меня помощь, помогу.
С какой благодарностью я пожал его цепкую и жесткую, как щепка, руку! Я думаю, порядочность в человеке ценнее доброты…
Сегодня была моя последняя встреча с избирателями льнозавода. Как и все предыдущие, она прошла в теплой, дружеской обстановке, если не считать одного маленького недоразумения. Одна старушка перестаралась. Ее никто не просил выступать, она сама вылезла к трибуне и заявила жалобным голоском:
– Давайте выберем его в судьи. Парнишка он молоденький, жить ему тоже хочется… – И заплакала, И все, кто был в зале, покатились со смеху Вот я сижу, пишу, вижу эту плачущую старушку и думаю: «Эх, Семен, Семен, зачем?…»
Я избран почти единогласно. Против меня был всего один голос. И скажу вам по секрету: этот голос – мой!!
Вчера какой-то незнакомый седенький старичок до слез меня растрогал. Я шел из столовой, а он мне навстречу. Снял шапку, низко поклонился, долго стоял без шапки и все смотрел мне вслед. Мне было как-то неудобно и в то же время жутко приятно.
Мне все здесь нравится, все: домики маленькие, аккуратные, и вечером в них приветливо, заманчиво горят огни. Представляю себе, как там тепло и уютно. Я живу в «гостинице», там тесновато, но клопы не тревожат и белье чистое.
А какой здесь народ! Я объездил почти все колхозы, и везде меня с почетом встречали, старались угождать и хвалить. И не как – нибудь там за глаза, а при всех, публично…
Однако есть и такие – повторяю, таких очень мало, – что смотрят на меня прищуренными глазами… Вот, например, председатель райисполкома. Человек он, конечно, положительный, но уж слишком прямолинеен и резок. Когда я пришел к нему и представился, он долго и пытливо разглядывал меня, словно заморскую диковину, и, наглядевшись вдоволь, ехидно спросил:
– А зачем усы? Для солидности? Сбрей.
Я молчал, а он, не стесняясь, говорил обидные слова, да еще жалел меня при этом:
– Молод ты еще, ох как молод! Жаль мне тебя Поэтому хочу дать три напутственные заповеди. Они слишком примитивны, но если ты за них будешь держаться, то, может быть, просидишь свои три года, до следующих выборов. Первая заповедь – не бери взяток, вторая – не залезай в государственный карман, и третья – не лапай девок, с которыми будешь работать.
Это уж слишком. Но я не в силах был вымолвить ни слова и сидел потупившись, униженный и побитый Председатель райисполкома (зовут его Сергей Яковлевич) подошел ко мне, взлохматил мне волосы.
– То, что я тебе говорил, пусть останется между нами. Никому ни слова. Понял? Никому… А если тебе потребуется от меня помощь, помогу.
С какой благодарностью я пожал его цепкую и жесткую, как щепка, руку! Я думаю, порядочность в человеке ценнее доброты…
Сегодня была моя последняя встреча с избирателями льнозавода. Как и все предыдущие, она прошла в теплой, дружеской обстановке, если не считать одного маленького недоразумения. Одна старушка перестаралась. Ее никто не просил выступать, она сама вылезла к трибуне и заявила жалобным голоском:
– Давайте выберем его в судьи. Парнишка он молоденький, жить ему тоже хочется… – И заплакала, И все, кто был в зале, покатились со смеху Вот я сижу, пишу, вижу эту плачущую старушку и думаю: «Эх, Семен, Семен, зачем?…»
Я избран почти единогласно. Против меня был всего один голос. И скажу вам по секрету: этот голос – мой!!
Как я слушал первое дело
Итак, я – народный судья. С нарочитой ленивой солидностью и взволнованный до холодного пота сажусь за длинный с зеленым сукном стол слушать первое дело. По бокам усаживаются мои заседатели. Солидно кашляю и глухим, утробным голосом объявляю, что слушается дело по иску гражданина Сухореброва к гражданину Семенову о возврате собаки, и с трудом отрываю глаза от серой папки. Прямо передо мной сидит плотный, черный, косматый, как цыган, ответчик Семенов и, сжав коленями, держит черненькую, с белыми лапками лайку. Человек и собака не отрываясь смотрят на меня. Только глаза у человека какие-то ошалелые, а у собаки – веселые.
– Истец Сухоребров здесь? – спрашиваю я.
На последней скамейке подпрыгивает маленький, в новом дубленом полушубке, мужичок и, как рыба глотнув воздух, торопливо шпарит:
– Моя собака, гражданин судья. Ей – богу, моя. Кого хошь в деревне спроси, моя.
– Погодите, – останавливаю его, – вы поддерживаете иск?
Сухоребров ежится и удивленно раскрывает рот.
– Поддерживаете вы иск? – повторяю вопрос, обязательный по процессуальному кодексу.
Сухоребров молчит, и вид у него жалостный, испуганный. Бедняга не понимает, что такое поддерживать иск. А когда я ему объясняю, что это есть то же самое, что требовать возврата собаки, он обрадованно кивает, головой:
– Моя собака. Ей – богу, моя. Кого хошь спроси в деревне.
– Семенов, признаете иск? – обращаюсь к ответчику.
Семенов неуклюже встает и, глядя из – под нависших бровей, сипит:
– Брешет он, гражданин судья. Собака моя. У цыган купил за двести целковых.
Вызываю к столу свидетелей, беру с них подписку об ответственности за ложные показания, для пущей объективности удаляю их из зала в холодные сени…
Допрашиваю Сухореброва. Он удивительный болтун и бестолочь… Слова сыплет, как горох из мешка… Долго роюсь в этой бессмысленной словесной каше и наконец выясняю, что три года назад у Сухореброва была собачка, по его выражению, «тютелька в тютельку как эта лайка», а потом пропала. Сухоребров о ней, конечно, никогда бы и не вспомнил, собака ему была совершенно не нужна. Когда соседский мальчонка Васятка Морозов сказал ему, что видел эту собачку в деревне Рыдалиха у охотника Нила Семенова, Сухоребров, махнув рукой, сказал: «А на кой лях она мне нужна! Только хлеб даром жрет». Потом до Сухореброва дошел слух, что эта собачонка оказалась счастливой добытчицей. Только за один год Нил добыл с ней несметное количество белок, куниц и перебил всех глухарей в округе. Эта весть как ножом полоснула сердце Сухореброва, и он решил во что бы то ни стало отобрать у Нила Семенова свою собаку.
Из ответчика Семенова выжать ничего невозможно, на все вопросы он отвечает одним словом: «Брешуть». У его ног, завернув кренделем хвост и навострив уши, лежит «удачливая добытчица» и, зевая, повизгивает. Спрашиваю охотника, правда ли, что собака необыкновенная добытчица. Он, ухмыляясь, мотает головой:
– Да брешуть, гражданин судья.
Это меня настораживает. В ответе Семенова я улавливаю недобросовестность. Мелькает мысль, что, вероятно, цыгане стащили собаку у Сухореброва и продали ее Семенову. Я ухватываюсь за эту версию и пытаюсь выяснить, где и когда была куплена Семеновым лайка. Но это мне оказывается не под силу. Ответчик твердит одно и то же: «Брешуть». А Сухоребров внезапно все забывает, даже кличку своей собаки.
Допрос же свидетелей окончательно все запутал. А несовершеннолетний свидетель Васятка Морозов насмешил меня, растрогал, вогнал в пот. Мне представлялся Васятка озорным веснушчатым курносым мальчонкой. И я был очень удивлен, когда около стола появился белобрысый верзила в огромной лохматой шапке из заячьей шкурки.
– А шапку-то надо перед судом снимать, – заметил я.
Васька стащил с головы шапку, подержал в одной руке, потом в другой, спрятал за спину.
– Сколько же вам лет?
Васька мгновенно нахлобучил шапку на голову, но, опомнившись, опять стащил ее, зажал в руках и растерянно замигал. Я повторил вопрос. Васька уронил свою шапку, торопливо схватил и спрятал за спину. Я понял, что все внимание свидетеля сосредоточено на шапке, она мешает ему не только думать, но даже мало – мальски соображать. Я приказал Ваське положить шапку на скамейку. Без шапки он совсем растерялся и, растопырив руки, смотрел на меня ошалелыми от страха глазами.
– Василий Морозов, сколько вам лет? – в третий раз спросил я.
Васька глотнул воздух и выпалил:
– Не знаю… – И, испугавшись своего голоса, густо покраснел и поддернул ладонью нос.
– Как же ты не знаешь, сколько тебе лет?
Теперь у Васьки покраснели шея и уши, и он, набычившись, буркнул:
– Сколько нам лет, не знаю. А мне шашнадцатый.
Я понял, что говорить с Васькой на «вы» – только зря терять время.
– Ты знаешь эту собаку?
Свидетель радостно кивнул головой.
– Чья же она?
– Дяди Петина.
– Какого?
– Да вот этого! – И Васька ткнул пальцем в сторону Сухореброва.
– Почему ты так утверждаешь?
– Не знаю.
– Фу ты черт возьми! – прошептал я и почувствовал, что меня начинает трясти, но сдержал себя и спросил как можно мягче:
– Вы раньше, видели ее у Сухореброва?
– Видали.
– Кто видали?
– Да я.
– Так бы и говорил, что видал, – процедил я сквозь зубы, злясь не столько на свидетеля, сколько на себя, на свое неумение вести допрос.
– Когда ты ее видел?
– Давно, – ответил Васька и от себя добавил:
– Я тогда еще с ней играл.
Я обеими руками ухватился за наивное Васькино признание.
– Как же ты с ней играл?
Васька широко и глупо заулыбался:
– Положу на спину и давай брюхо щекотать, а она визжит и кусается.
– А как звали собаку?
– Альма.
С таким же вопросом я обратился к ответчику.
– Брешет он, гражданин судья. Пальмой кличут мою собаку, – ответил Семенов.
Я опять принялся пытать Ваську:
– Как же пропала у Сухореброва собака?
– Волки сожрали.
– Откуда ты это знаешь?
– Да дядя Петя сказывал.
То, что собаку Сухореброва волки сожрали, подтвердили все свидетели.
– А может быть, ее цыгане увели, а потом продали Семенову? – осторожно спросил я Ваську.
Он охотно подтвердил мою версию. Теперь оставалось выяснить, чья же в конце концов собака у ответчика.
– Вася, – спросил я, указывая на лайку, которая, сощурив глаза и высунув язык, лежала под лавкой, – это та собака или не та?
Васька пристально посмотрел на лайку и пожал плечами:
– Кажись, та.
– Ты говори прямо – та или не та, – строго приказал я.
Васька опять посмотрел на собаку и опустил голову:
– Не знаю.
– Почему? Ведь ты же играл с ней?
Васька молчал.
– Отвечай, какие были особые приметы у дяди Петиной собаки?
Васька молчал, как глухонемой.
– Отвечай, что было у собаки, с которой ты играл, – сквозь зубы процедил я.
– Хвост, – прошептал Васька.
– Хвост есть у всех собак. Ты мне назови особые приметы. Ну что еще было у той собаки?
Васька каким-то чужим голосом выдавил:
– Уши.
Свидетель меня не понимал – мы разговаривали с ним на разных языках. Я почувствовал свое полное бессилие и не знал, что делать. К счастью, выручили заседатели. Они просто и легко объяснили Ваське, чего я от него добиваюсь. Он бойко, без запинки, пересчитал по пальцам все приметы украденной собаки. Они совпадали, как уверял Сухоребров, «тютелька в тютельку» с приметами его лайки, кроме одной. Васька уверял, что на груди у той собаки, Альмы, была белая полоска. Семенов поднял лайку за передние лапы и показал суду собачий живот с белым пятном.
– Замарал полоску, ей – богу, замарал, гражданин судья! – закричал Сухоребров.
– Прикажите потереть собаке грудь.
Семенов поплевал на ладонь и принялся ожесточенно тереть лайке живот. Она отчаянно царапалась, визжала и лаяла.
Сухоребров дело проиграл, но не сдавался и потребовал проделать фокус. Он отошел к двери и стал подзывать к себе собачонку. И она подошла, потерлась о его валенки и покорно уселась у ног.
– Пальма, подь сюда! – дико закричал Семенов, и собака стремглав бросилась к нему, подпрыгнув, лизнула его волосатое лицо и радостно залаяла.
Я спросил Сухореброва:
– Вы охотник?
– Никак нет, гражданин судья. Мы больше рыбешкой балуемся.
– Так зачем же тебе охотничья собака? Она же тебе совершенно не нужна.
– Знамо дело, не нужна, – согласился Сухоребров.
– Зачем же тогда эту судебную канитель завел?
– Как зачем? – изумился Сухоребров. – Собака моя Ей – богу, моя. Спросите в деревне, и все скажут – моя.
Суд отказал в иске Сухореброву, ссылаясь на то, что нет доказательств, будто и правда лайка раньше принадлежала ему.
Когда я разъяснил решение суда, Сухоребров согласно кивал головой и поддакивал: «Так, так, понятно гражданин судья», а потом спросил, как быть теперь с его собакой. Сейчас ее отдаст ему Семенов или придется забирать с милиционером? Я сказал ему резко и категорически, что собака Семенова, а он на нее никаких прав не имеет. Сухоребров швырнул на пол шапку и пригрозил, что пойдет выше, до Москвы, а животину свою все равно отсудит, и стал настойчиво просить, чтобы, пока он будет ходить по судам, отобрать у Семенова собаку и наложить на нее арест, чтоб тот ее не продал или нарочно бы не испортил. Это поставило меня в тупик. Требование Сухореброва было законным, но я не знал, как его удовлетворить. Позвонил начальнику милиции и попросил помочь мне наложить на лайку арест. Начальник милиции заявил, что у него для арестованных собак нет камер – не положено, и посоветовал оставить временно собаку у хозяина под сохранную расписку до вступления решения суда в законную силу. Но Сухоребров и слушать не хотел о расписке. Этот коротконогий мужичонка проявил такую энергию, упорство и знание законов, что я растерялся. Передо мной стоял хитрющий сутяга, который способен на любую пакость, и я трусливо пошел ему на уступки. Я предложил истцу с ответчиком найти человека, которому бы они на время доверили собаку.
Я ушел к себе в кабинет, закрылся на ключ. Меня бил озноб, болела голова и тошнило. Подмывало желание плюнуть на все это и бежать отсюда не оглядываясь. В дверь постучали. Я открыл и опять увидел их вместе с собакой. Они ввалились в мой кабинет и заявили, что пока они будут тягаться, пусть собака останется у меня, как у самого надежного в районе человека. Я не знал, что мне делать – плакать или смеяться. Впрочем, мне было все равно, и я, устало махнув рукой, согласился. И они ушли, оставив мне лайку.
– Фу, наконец-то от них отвязался, – облегченно вздохнул я и прилег на диван.
Собака вела себя спокойно, зевала и изредка потихоньку повизгивала, а потом начала скулить. Я отдал Пальме свой ужин – ломоть хлеба с маслом. Она понюхала, отошла к двери и залаяла. Я попытался ее успокоить, но она оскалилась… Я распахнул дверь и выгнал Пальму в сени. Через пятнадцать минут Пальма начала драть когтями дверь и сотрясать дом оглушительным лаем. Лай я еще мог стерпеть, но когда она протяжно завыла, мне стало жутко.
Около печки на гвозде висела веревка, на которой уборщица носила дрова. Я схватил веревку и, дрожа от страха, открыл дверь в сени. Пальма с радостным визгом бросилась ко мне и уткнулась носом в колени Я торопливо привязал к ее ошейнику веревку, выволок собаку на улицу и привязал к забору. Закрыв дверь на железный засов, я лег на диван, с головой накрылся шубой и заткнул пальцами уши. «Довольно, – сказал я себе решительно, – утром отправляю собаку с милиционером к ее хозяину».
Однако моему благоразумному намерению не суждено было свершиться… Меня разбудил визгливый голос уборщицы Манюни. Она выскребала железной лопатой смерзшийся собачий помет и отчаянно ругалась. Я вспомнил о собаке, быстро оделся, выбежал на улицу… и нашел у забора одну лишь веревку с оборванным концом. Все уверяют, что это дело волков. Я же над этим не задумываюсь. Не все ли равно, кто увел собаку, волки ли, человек ли, а может быть, она сама убежала, – отвечать-то теперь за все придется мне.
– Истец Сухоребров здесь? – спрашиваю я.
На последней скамейке подпрыгивает маленький, в новом дубленом полушубке, мужичок и, как рыба глотнув воздух, торопливо шпарит:
– Моя собака, гражданин судья. Ей – богу, моя. Кого хошь в деревне спроси, моя.
– Погодите, – останавливаю его, – вы поддерживаете иск?
Сухоребров ежится и удивленно раскрывает рот.
– Поддерживаете вы иск? – повторяю вопрос, обязательный по процессуальному кодексу.
Сухоребров молчит, и вид у него жалостный, испуганный. Бедняга не понимает, что такое поддерживать иск. А когда я ему объясняю, что это есть то же самое, что требовать возврата собаки, он обрадованно кивает, головой:
– Моя собака. Ей – богу, моя. Кого хошь спроси в деревне.
– Семенов, признаете иск? – обращаюсь к ответчику.
Семенов неуклюже встает и, глядя из – под нависших бровей, сипит:
– Брешет он, гражданин судья. Собака моя. У цыган купил за двести целковых.
Вызываю к столу свидетелей, беру с них подписку об ответственности за ложные показания, для пущей объективности удаляю их из зала в холодные сени…
Допрашиваю Сухореброва. Он удивительный болтун и бестолочь… Слова сыплет, как горох из мешка… Долго роюсь в этой бессмысленной словесной каше и наконец выясняю, что три года назад у Сухореброва была собачка, по его выражению, «тютелька в тютельку как эта лайка», а потом пропала. Сухоребров о ней, конечно, никогда бы и не вспомнил, собака ему была совершенно не нужна. Когда соседский мальчонка Васятка Морозов сказал ему, что видел эту собачку в деревне Рыдалиха у охотника Нила Семенова, Сухоребров, махнув рукой, сказал: «А на кой лях она мне нужна! Только хлеб даром жрет». Потом до Сухореброва дошел слух, что эта собачонка оказалась счастливой добытчицей. Только за один год Нил добыл с ней несметное количество белок, куниц и перебил всех глухарей в округе. Эта весть как ножом полоснула сердце Сухореброва, и он решил во что бы то ни стало отобрать у Нила Семенова свою собаку.
Из ответчика Семенова выжать ничего невозможно, на все вопросы он отвечает одним словом: «Брешуть». У его ног, завернув кренделем хвост и навострив уши, лежит «удачливая добытчица» и, зевая, повизгивает. Спрашиваю охотника, правда ли, что собака необыкновенная добытчица. Он, ухмыляясь, мотает головой:
– Да брешуть, гражданин судья.
Это меня настораживает. В ответе Семенова я улавливаю недобросовестность. Мелькает мысль, что, вероятно, цыгане стащили собаку у Сухореброва и продали ее Семенову. Я ухватываюсь за эту версию и пытаюсь выяснить, где и когда была куплена Семеновым лайка. Но это мне оказывается не под силу. Ответчик твердит одно и то же: «Брешуть». А Сухоребров внезапно все забывает, даже кличку своей собаки.
Допрос же свидетелей окончательно все запутал. А несовершеннолетний свидетель Васятка Морозов насмешил меня, растрогал, вогнал в пот. Мне представлялся Васятка озорным веснушчатым курносым мальчонкой. И я был очень удивлен, когда около стола появился белобрысый верзила в огромной лохматой шапке из заячьей шкурки.
– А шапку-то надо перед судом снимать, – заметил я.
Васька стащил с головы шапку, подержал в одной руке, потом в другой, спрятал за спину.
– Сколько же вам лет?
Васька мгновенно нахлобучил шапку на голову, но, опомнившись, опять стащил ее, зажал в руках и растерянно замигал. Я повторил вопрос. Васька уронил свою шапку, торопливо схватил и спрятал за спину. Я понял, что все внимание свидетеля сосредоточено на шапке, она мешает ему не только думать, но даже мало – мальски соображать. Я приказал Ваське положить шапку на скамейку. Без шапки он совсем растерялся и, растопырив руки, смотрел на меня ошалелыми от страха глазами.
– Василий Морозов, сколько вам лет? – в третий раз спросил я.
Васька глотнул воздух и выпалил:
– Не знаю… – И, испугавшись своего голоса, густо покраснел и поддернул ладонью нос.
– Как же ты не знаешь, сколько тебе лет?
Теперь у Васьки покраснели шея и уши, и он, набычившись, буркнул:
– Сколько нам лет, не знаю. А мне шашнадцатый.
Я понял, что говорить с Васькой на «вы» – только зря терять время.
– Ты знаешь эту собаку?
Свидетель радостно кивнул головой.
– Чья же она?
– Дяди Петина.
– Какого?
– Да вот этого! – И Васька ткнул пальцем в сторону Сухореброва.
– Почему ты так утверждаешь?
– Не знаю.
– Фу ты черт возьми! – прошептал я и почувствовал, что меня начинает трясти, но сдержал себя и спросил как можно мягче:
– Вы раньше, видели ее у Сухореброва?
– Видали.
– Кто видали?
– Да я.
– Так бы и говорил, что видал, – процедил я сквозь зубы, злясь не столько на свидетеля, сколько на себя, на свое неумение вести допрос.
– Когда ты ее видел?
– Давно, – ответил Васька и от себя добавил:
– Я тогда еще с ней играл.
Я обеими руками ухватился за наивное Васькино признание.
– Как же ты с ней играл?
Васька широко и глупо заулыбался:
– Положу на спину и давай брюхо щекотать, а она визжит и кусается.
– А как звали собаку?
– Альма.
С таким же вопросом я обратился к ответчику.
– Брешет он, гражданин судья. Пальмой кличут мою собаку, – ответил Семенов.
Я опять принялся пытать Ваську:
– Как же пропала у Сухореброва собака?
– Волки сожрали.
– Откуда ты это знаешь?
– Да дядя Петя сказывал.
То, что собаку Сухореброва волки сожрали, подтвердили все свидетели.
– А может быть, ее цыгане увели, а потом продали Семенову? – осторожно спросил я Ваську.
Он охотно подтвердил мою версию. Теперь оставалось выяснить, чья же в конце концов собака у ответчика.
– Вася, – спросил я, указывая на лайку, которая, сощурив глаза и высунув язык, лежала под лавкой, – это та собака или не та?
Васька пристально посмотрел на лайку и пожал плечами:
– Кажись, та.
– Ты говори прямо – та или не та, – строго приказал я.
Васька опять посмотрел на собаку и опустил голову:
– Не знаю.
– Почему? Ведь ты же играл с ней?
Васька молчал.
– Отвечай, какие были особые приметы у дяди Петиной собаки?
Васька молчал, как глухонемой.
– Отвечай, что было у собаки, с которой ты играл, – сквозь зубы процедил я.
– Хвост, – прошептал Васька.
– Хвост есть у всех собак. Ты мне назови особые приметы. Ну что еще было у той собаки?
Васька каким-то чужим голосом выдавил:
– Уши.
Свидетель меня не понимал – мы разговаривали с ним на разных языках. Я почувствовал свое полное бессилие и не знал, что делать. К счастью, выручили заседатели. Они просто и легко объяснили Ваське, чего я от него добиваюсь. Он бойко, без запинки, пересчитал по пальцам все приметы украденной собаки. Они совпадали, как уверял Сухоребров, «тютелька в тютельку» с приметами его лайки, кроме одной. Васька уверял, что на груди у той собаки, Альмы, была белая полоска. Семенов поднял лайку за передние лапы и показал суду собачий живот с белым пятном.
– Замарал полоску, ей – богу, замарал, гражданин судья! – закричал Сухоребров.
– Прикажите потереть собаке грудь.
Семенов поплевал на ладонь и принялся ожесточенно тереть лайке живот. Она отчаянно царапалась, визжала и лаяла.
Сухоребров дело проиграл, но не сдавался и потребовал проделать фокус. Он отошел к двери и стал подзывать к себе собачонку. И она подошла, потерлась о его валенки и покорно уселась у ног.
– Пальма, подь сюда! – дико закричал Семенов, и собака стремглав бросилась к нему, подпрыгнув, лизнула его волосатое лицо и радостно залаяла.
Я спросил Сухореброва:
– Вы охотник?
– Никак нет, гражданин судья. Мы больше рыбешкой балуемся.
– Так зачем же тебе охотничья собака? Она же тебе совершенно не нужна.
– Знамо дело, не нужна, – согласился Сухоребров.
– Зачем же тогда эту судебную канитель завел?
– Как зачем? – изумился Сухоребров. – Собака моя Ей – богу, моя. Спросите в деревне, и все скажут – моя.
Суд отказал в иске Сухореброву, ссылаясь на то, что нет доказательств, будто и правда лайка раньше принадлежала ему.
Когда я разъяснил решение суда, Сухоребров согласно кивал головой и поддакивал: «Так, так, понятно гражданин судья», а потом спросил, как быть теперь с его собакой. Сейчас ее отдаст ему Семенов или придется забирать с милиционером? Я сказал ему резко и категорически, что собака Семенова, а он на нее никаких прав не имеет. Сухоребров швырнул на пол шапку и пригрозил, что пойдет выше, до Москвы, а животину свою все равно отсудит, и стал настойчиво просить, чтобы, пока он будет ходить по судам, отобрать у Семенова собаку и наложить на нее арест, чтоб тот ее не продал или нарочно бы не испортил. Это поставило меня в тупик. Требование Сухореброва было законным, но я не знал, как его удовлетворить. Позвонил начальнику милиции и попросил помочь мне наложить на лайку арест. Начальник милиции заявил, что у него для арестованных собак нет камер – не положено, и посоветовал оставить временно собаку у хозяина под сохранную расписку до вступления решения суда в законную силу. Но Сухоребров и слушать не хотел о расписке. Этот коротконогий мужичонка проявил такую энергию, упорство и знание законов, что я растерялся. Передо мной стоял хитрющий сутяга, который способен на любую пакость, и я трусливо пошел ему на уступки. Я предложил истцу с ответчиком найти человека, которому бы они на время доверили собаку.
Я ушел к себе в кабинет, закрылся на ключ. Меня бил озноб, болела голова и тошнило. Подмывало желание плюнуть на все это и бежать отсюда не оглядываясь. В дверь постучали. Я открыл и опять увидел их вместе с собакой. Они ввалились в мой кабинет и заявили, что пока они будут тягаться, пусть собака останется у меня, как у самого надежного в районе человека. Я не знал, что мне делать – плакать или смеяться. Впрочем, мне было все равно, и я, устало махнув рукой, согласился. И они ушли, оставив мне лайку.
– Фу, наконец-то от них отвязался, – облегченно вздохнул я и прилег на диван.
Собака вела себя спокойно, зевала и изредка потихоньку повизгивала, а потом начала скулить. Я отдал Пальме свой ужин – ломоть хлеба с маслом. Она понюхала, отошла к двери и залаяла. Я попытался ее успокоить, но она оскалилась… Я распахнул дверь и выгнал Пальму в сени. Через пятнадцать минут Пальма начала драть когтями дверь и сотрясать дом оглушительным лаем. Лай я еще мог стерпеть, но когда она протяжно завыла, мне стало жутко.
Около печки на гвозде висела веревка, на которой уборщица носила дрова. Я схватил веревку и, дрожа от страха, открыл дверь в сени. Пальма с радостным визгом бросилась ко мне и уткнулась носом в колени Я торопливо привязал к ее ошейнику веревку, выволок собаку на улицу и привязал к забору. Закрыв дверь на железный засов, я лег на диван, с головой накрылся шубой и заткнул пальцами уши. «Довольно, – сказал я себе решительно, – утром отправляю собаку с милиционером к ее хозяину».
Однако моему благоразумному намерению не суждено было свершиться… Меня разбудил визгливый голос уборщицы Манюни. Она выскребала железной лопатой смерзшийся собачий помет и отчаянно ругалась. Я вспомнил о собаке, быстро оделся, выбежал на улицу… и нашел у забора одну лишь веревку с оборванным концом. Все уверяют, что это дело волков. Я же над этим не задумываюсь. Не все ли равно, кто увел собаку, волки ли, человек ли, а может быть, она сама убежала, – отвечать-то теперь за все придется мне.
Голова
Однажды под суд попал председатель колхоза «Ленинский труд» Илья Антонович Голова. Нас с ним сблизила и спаяла охотничья страсть. А познакомил меня с Головой председатель райисполкома Сергей Яковлевич Штыков.
В первый год работы я старался не за страх, а за совесть – до полуночи засиживался за изучением судебных дел. как-то вечером раздается телефонный звонок. Узнаю голос Сергея Яковлевича.
– Судья, ты охотник? – спрашивает он и просит срочно зайти к нему в райсовет.
Прихожу и вижу – сидит у него курчавый, с выпученными озорными глазами мужик.
Сергей Яковлевич кивает на него и улыбается:
– Знакомься. Сам Голова, знаменитый председатель колхоза «Ленинский труд».
Мы познакомились. «Ну и что дальше? – думаю я. – К чему это знакомство?»
Штыков, посмеиваясь, посматривает то на меня, то на Голову.
– Ну что, Илья Антонович, возьмем парня?
– Куда? – удивленно спрашиваю я.
– За глухарем, – отвечает Штыков таким тоном, словно бы речь шла о каком-то пустяке. И, не дав мне опомниться и возразить, что я не только не охотник, но даже и ружья в руках ни разу не держал, Сергей Яковлевич приказывает, чтобы я через час был готов.
На исполкомовском «газике» по сквернейшей дороге, в такую густую темень – хоть ножом режь, мы выехали в колхоз «Ленинский труд». Всю дорогу Штыков с Головой хвастались друг перед другом своими охотничьими удачами. Я же с ужасом думал о походе по болоту за глухарем. На мне было легкое осеннее пальтишко и ботиночки с калошами. Но мои опасения были преждевременны. У Головы нашлось все: и резиновые сапоги – заколенники, и куртка, и ружье. Илья Антонович отдал мне все лучшее. Когда я опоясался тяжелым патронташем, сбоку подвесил новенький ягдташ и закинул за спину двустволку, Сергей Яковлевич насмешливо посмотрел на меня и сказал:
– Тартарен из Тараскона.
Я, разумеется, ничего не убил. Штыков с Головой стукнули по великолепному глухарю. Я им не завидовал, не раскаивался, да и сейчас не раскаиваюсь в этой поездке. Я видел, я слышал весеннее утро в лесу. Раньше я только читал о нем в книжках. Но какое может быть сравнение!
Когда мы возвращались с Сергеем Яковлевичем в Узор, он спросил:
– Ну и как?
Я глубоко вздохнул и закрыл глаза от удовольствия:
– Чудесно!
– Да, ты прав. Чудесно! Лучше и не скажешь.
Охотничий зуд не давал мне покоя. Я не утерпел, позвонил в колхоз Голове, договорился с ним на неделе провести зорьку в лесу. Он с радостью согласился, и я принес Васюте тяжелого глухаря. Васюта взвесила его на безмене. Глухарь весил без малого пятнадцать фунтов. После этого я зачастил к Илье Антоновичу. Потом обзавелся собственным ружьем. С Головой я ходил и на зайцев, ходил и на кабана.
Голову знает весь район. Да еще бы не знать! В войну он командовал партизанским отрядом. «Отчаянный мужик!» – говорят о нем. У Ильи Антоновича два ордена – Отечественной войны, Красного Знамени – и куча медалей.
Характер у Ильи Антоновича горячий, резкий. Однако душа у него добрая и даже возвышенная.
Был случай, он чуть не пристрелил меня на охоте. По неопытности я подбил глухарку. У Ильи Антоновича от гнева глаза кровью налились, он схватился за ружье и так заорал, что перепугал всех птиц в лесу. А через пять минут сам же успокаивал меня, чтоб я не очень-то переживал, потому что со всяким такое бывает, и привел мне пример, как он сам из озорства пульнул по дятлу «Так батька, – рассказывал он, – взял этого дятла – и мне по морде, по морде. И до тех пор хлестал, пока всего дятла не измочалил. С тех пор я понапрасну ни по одной птахе не стрельнул. А стреляю я во как, смотри». Он мгновенно вскинул ружье и хлопнул на лету сойку.
– Видал, миндал, как надо стрелять!
Голова подобрал сойку и отрезал у нее лапы, сунул их в карман.
– Зачем они тебе? – спросил я.
– Для лицензии. Настреляю сто пар, сдам в охотничье общество и получу лицензию на отстрел лося.
Работу председателя Голова не любит и не дорожит ею. У него в жизни три страсти. Наипервейшая – охота. Вторая – это страсть предаваться воспоминаниям о былых, незабвенных делах партизанских. Если ему попадался в лапы слушатель (а мне – таки приходилось не раз), он всю ночь напролет рассказывал ему о вероятных и невероятных подвигах своего отряда. Когда слушателей нет, он вспоминает сам для себя. На него тяжелым грузом наваливается томительная и сумбурная бессонница. Перед его широко открытыми, выпуклыми, как лупы, глазами кинолентой бегут ожесточенные бои, дерзкие налеты на железнодорожные станции, походы, переправы, рукопашные схватки и прочие жутко интересные события. Он то смеется, то скрежещет зубами и, вскакивая, ругается и проклинает себя: «У черт, дурак, баранья голова, как глупо я упустил тогда этот эшелон с танками! Если б я его свалил – наверняка, наверняка был бы Героем». Его разгоряченный мозг дорисовывает картины боев и придумывает новые. Это привело к тому, что теперь Илья Антонович и сам не может разобраться, где в его рассказах правда, а где вымысел.
В первый год работы я старался не за страх, а за совесть – до полуночи засиживался за изучением судебных дел. как-то вечером раздается телефонный звонок. Узнаю голос Сергея Яковлевича.
– Судья, ты охотник? – спрашивает он и просит срочно зайти к нему в райсовет.
Прихожу и вижу – сидит у него курчавый, с выпученными озорными глазами мужик.
Сергей Яковлевич кивает на него и улыбается:
– Знакомься. Сам Голова, знаменитый председатель колхоза «Ленинский труд».
Мы познакомились. «Ну и что дальше? – думаю я. – К чему это знакомство?»
Штыков, посмеиваясь, посматривает то на меня, то на Голову.
– Ну что, Илья Антонович, возьмем парня?
– Куда? – удивленно спрашиваю я.
– За глухарем, – отвечает Штыков таким тоном, словно бы речь шла о каком-то пустяке. И, не дав мне опомниться и возразить, что я не только не охотник, но даже и ружья в руках ни разу не держал, Сергей Яковлевич приказывает, чтобы я через час был готов.
На исполкомовском «газике» по сквернейшей дороге, в такую густую темень – хоть ножом режь, мы выехали в колхоз «Ленинский труд». Всю дорогу Штыков с Головой хвастались друг перед другом своими охотничьими удачами. Я же с ужасом думал о походе по болоту за глухарем. На мне было легкое осеннее пальтишко и ботиночки с калошами. Но мои опасения были преждевременны. У Головы нашлось все: и резиновые сапоги – заколенники, и куртка, и ружье. Илья Антонович отдал мне все лучшее. Когда я опоясался тяжелым патронташем, сбоку подвесил новенький ягдташ и закинул за спину двустволку, Сергей Яковлевич насмешливо посмотрел на меня и сказал:
– Тартарен из Тараскона.
Я, разумеется, ничего не убил. Штыков с Головой стукнули по великолепному глухарю. Я им не завидовал, не раскаивался, да и сейчас не раскаиваюсь в этой поездке. Я видел, я слышал весеннее утро в лесу. Раньше я только читал о нем в книжках. Но какое может быть сравнение!
Когда мы возвращались с Сергеем Яковлевичем в Узор, он спросил:
– Ну и как?
Я глубоко вздохнул и закрыл глаза от удовольствия:
– Чудесно!
– Да, ты прав. Чудесно! Лучше и не скажешь.
Охотничий зуд не давал мне покоя. Я не утерпел, позвонил в колхоз Голове, договорился с ним на неделе провести зорьку в лесу. Он с радостью согласился, и я принес Васюте тяжелого глухаря. Васюта взвесила его на безмене. Глухарь весил без малого пятнадцать фунтов. После этого я зачастил к Илье Антоновичу. Потом обзавелся собственным ружьем. С Головой я ходил и на зайцев, ходил и на кабана.
Голову знает весь район. Да еще бы не знать! В войну он командовал партизанским отрядом. «Отчаянный мужик!» – говорят о нем. У Ильи Антоновича два ордена – Отечественной войны, Красного Знамени – и куча медалей.
Характер у Ильи Антоновича горячий, резкий. Однако душа у него добрая и даже возвышенная.
Был случай, он чуть не пристрелил меня на охоте. По неопытности я подбил глухарку. У Ильи Антоновича от гнева глаза кровью налились, он схватился за ружье и так заорал, что перепугал всех птиц в лесу. А через пять минут сам же успокаивал меня, чтоб я не очень-то переживал, потому что со всяким такое бывает, и привел мне пример, как он сам из озорства пульнул по дятлу «Так батька, – рассказывал он, – взял этого дятла – и мне по морде, по морде. И до тех пор хлестал, пока всего дятла не измочалил. С тех пор я понапрасну ни по одной птахе не стрельнул. А стреляю я во как, смотри». Он мгновенно вскинул ружье и хлопнул на лету сойку.
– Видал, миндал, как надо стрелять!
Голова подобрал сойку и отрезал у нее лапы, сунул их в карман.
– Зачем они тебе? – спросил я.
– Для лицензии. Настреляю сто пар, сдам в охотничье общество и получу лицензию на отстрел лося.
Работу председателя Голова не любит и не дорожит ею. У него в жизни три страсти. Наипервейшая – охота. Вторая – это страсть предаваться воспоминаниям о былых, незабвенных делах партизанских. Если ему попадался в лапы слушатель (а мне – таки приходилось не раз), он всю ночь напролет рассказывал ему о вероятных и невероятных подвигах своего отряда. Когда слушателей нет, он вспоминает сам для себя. На него тяжелым грузом наваливается томительная и сумбурная бессонница. Перед его широко открытыми, выпуклыми, как лупы, глазами кинолентой бегут ожесточенные бои, дерзкие налеты на железнодорожные станции, походы, переправы, рукопашные схватки и прочие жутко интересные события. Он то смеется, то скрежещет зубами и, вскакивая, ругается и проклинает себя: «У черт, дурак, баранья голова, как глупо я упустил тогда этот эшелон с танками! Если б я его свалил – наверняка, наверняка был бы Героем». Его разгоряченный мозг дорисовывает картины боев и придумывает новые. Это привело к тому, что теперь Илья Антонович и сам не может разобраться, где в его рассказах правда, а где вымысел.