Страница:
Пятачки света от фонарей позволяли посмотреть друг на друга при свете. Лариса была молчалива на сей раз, и, когда Адька смотрел на нее в очередном световом пятачке, она улыбалась смущенно и хорошо.
Потом они спускались вниз по опасному для обуви переулку, и опять был ночной крик: «Ларка! С кем ты там?»
Он попробовал ее торопливо поцеловать, но она ловко подставила щеку и прошептала скороговоркой: «Завтра увидимся».
Когда Адька вернулся домой, Колумбыч сидел за столом в очках. Очки он надевал, когда надо было что-либо мастерить. На столе, на газетке, лежала куча всяких приспособлений.
– Знаешь, – сказал Колумбыч, – ложа-то у меня у ружья лаком покрыта, а у порядочных ружей она только с полировкой, без всяких лаков. С ореховым маслом отполирую – будет высший класс моя двустволочка. Осенняя охота скоро, а утки здесь – пропасть.
Адька ничего ему не сказал, посидел, посмотрел, как Колумбыч работает, – всегда приятно было смотреть, как Колумбыч что-либо мастерит своими лапищами величиной с половину журнального столика каждая, и знать, что из этих рук обязательно выйдет вещь.
Потом Адька ушел спать счастливый. В палатке он долго лежал с открытыми глазами. На землю гулко хлопались недозрелые яблоки. Они попадали почти все, ибо зной иссушил землю, а до поливки у Колумбыча как-то не доходили руки. Во тьме южной ночи собаки вели разговор из одного конца города в другой, иногда по улице с приглушенным треском проносился мотоцикл: шла сложная ночная жизнь городка.
Адька чувствовал спиной, как где-то на необозримой глубине под ним дышат, шевелятся и живут земные пласты глинистой майкопской толщи, той самой, что дает нефть. Адька успел уже заметить, что в здешних краях нет привычных ему камней, а есть глина разных цветов и немного плохого песка. С мыслями о майкопской толще, о которой Адька знал по геологическому курсу в институте, он и уснул.
Ему еще много ночей предстояло пролежать вот так в палатке с открытыми глазами. Легкомысленное прыганье целлулоидных шариков завораживало, и весь план Адькиного отпуска летел к черту. Колумбыч вел себя, как впавший в склероз конь, не желающий понимать простых вещей. Он уходил от серьезного разговора под предлогом забот о большом хозяйстве: крышу красить, яблони окопать, построить хозяйственный настоящий сарай, где будут зимой храниться лодка и лодочные моторы, и так без конца.
Но Адька ясно видел, что все это хозяйство идет само по себе, все зарастает и забор не чинится. Начав чинить забор, Колумбыч вдруг вспоминал о машине и уже не отходил от нее сутки, регулируя какой-то волосяной зазор в зажигании. А когда Адька предлагал строить этот пресловутый сарай, Колумбыч вдруг начинал сортировать патроны и вообще ревизовать охотничье хозяйство – охота-то осенняя на носу.
Все-таки в один из вечеров Адька заставил Колумбыча заговорить.
– Не могу бросить, – сказал Колумбыч. – Оставить так – все придет в полную разруху. Здесь это быстро делается. Продать – подумай: в мои годы и опять без угла своего, и вообще с неясными перспективами. Оставайся лучше ты здесь. Знаешь, какие на Тамани идут раскопки?…
Столь наглого предложения Адька не ожидал, и упрямство его ожесточилось.
С Ларисой дело обстояло не лучше. Она вела себя примерно так, как ведет себя знак электричества на выводах динамо-машины переменного тока. То он видел ее на пляже среди парней, которые, сделав из рук мостик, подбрасывали ее в воздух, а она крутила двойное сальто. Адька смотрел и сгорал от ревности. То она говорила: «Шумно очень, давай отойдем», и они отходили в сторону и лежали на ракушке, а она сыпала на Адьку эту ракушку из ладони и бормотала разную женскую чепуху, которую приятно слушать. Внешние ее метаморфозы были просто поразительны. Иногда они днем ходили по городку, выбирая какие-то нужные ей пустяковые покупки, и встречные мужики прямо брякались на знойный асфальт от нахлынувших чувств и зависти, что такая девушка идет под руку с Адькой, а не с ними. Наверное, у Адьки был слишком многообещающий вид, и потому заговаривать и даже отпускать замечания они не решались.
Вечера они проводили в основном вместе, именно в основном, ибо она частенько вдруг бросала Адьке: «Подожди, мне надо поговорить вон с тем мальчиком», и говорила с ним по часу и больше, а Адька должен был изучать витрины. Плюнуть на все, повернуться и уйти было делом бесполезным. Адька и это пробовал, но она через час приходила к ним, вызывала Адьку и спрашивала простодушно: «А чего ты меня на улице бросил?» Простодушие ее обезоруживало, оставалось только клясть свою душу, способную на грязные подозрения.
Колумбыч в этих делах был не советчик.
С горя Адька стал ходить в заведение Иисуса Христа и там искать забвения в обществе Трех Копеек. Адьке требовалось не вино, а та доза вялоциничного отношения к жизни, которым Три Копейки был так и пропитан.
Адька клял свое сибирское упрямство, без него было бы проще. Далась ему эта акробатка, вон сколько девчонок ходит, да и без них можно прожить. И пусть Колумбыч остается со своим заросшим огородом.
– Упрямство – опасная вещь, можно сказать, подсудная, – сказал ему Три Копейки. – У моего дружка инспекция сети сняла. Он из упрямства поставил их опять на том же месте. Их опять сняли. Он из того же упрямства поставил третий раз. Теперь отбывает. У инспекции тоже нервы есть, браток, как и у судьбы, – запомни это.
– Возьми меня браконьерничать, – сказал Адька. Три Копейки неожиданно хихикнул и уставился в свой стакан. Как будто человек давно загадал, что вот такая цифра выпадет в такой момент, и предвидение его сбылось.
– Айда, сибиряк, – несерьезно сказал он. – Учти, влипнем – оба за решетку, и никто не будет слушать, что ты тут вроде как экскурсант.
– Так даже интереснее, – сказал мрачный Адька.
В назначенный ночной час Адька пришел к той самой коряге у Кубани, у которой они познакомились. Из-за поворота вынырнула бесшумная остроносая байда, и Три Копейки, не глуша мотор, махнул рукой: «Садись!»
Они долго плыли в тени то одного, то другого обрывистого берега.
– Опасное место, – сказал Три Копейки, – здесь засаду им легче поставить.
Потом Кубань пошла в камыши, стоявшие плотной однообразной стеной. Три Копейки неожиданно ткнул лодку в камышовую стену, пробил ее, и они очутились в канале. Камыши почти задевали борта лодки, так длилось долго, нескончаемо долго, наконец вынырнула ровная сверкающая в лунном блеске гладь – лиман. Одну сеть Три Копейки поставил где-то просто посреди воды, черт его знает, как он потом собирался ее искать, сеть была начисто утоплена в воду, даже вешки не торчало. Лиман лежал ровный, от теплой воды пахло болотом, и в этом болотном запахе с неистовым рвением работали комары. Откуда-то из ночной темноты донесся стук лодочного мотора.
– Уйдем от греха, – сказал Три Копейки, прислушавшись. Он потянул шнур, и мотор приглушенно заурчал под чехлом. Вообще вялый завсегдатай заведения Иисуса Христа исчез, и Адька видел собранного, решительного человека.
На каком-то изгибе камышовой стены Три Копейки резко включил газ, лодка рванулась, и острый нос ее снова влетел в камыши. Через минуту они уже стояли в небольшом плесе, скрытые от всего мира.
– Ну вот, – сказал Три Копейки, – теперь нас ищи. Жалею я эту инспекцию. Им моторы казна дает, у нас свои, выхоженные, и лодки мы сами делаем, которые сквозь камыш, как сквозь воду, проходят. И стрелять он в меня может, только если я в него перед этим пять раз пальну. И время у меня свое. Он отчеты составляет, а я изучаю местность. Жестокие законы нужны, чтоб нашего брата искоренить, а так… газетные статейки и небольшая польза. Я так думаю: увидел ночью в неположенное время в лимане лодку – и открывай огонь без предупреждения. Сейчас инспекция на одних засадах живет. Но лиманов много, их мало. Ну, наткнулся я на засаду, им надо мотор завести, а я в уход. Пока убегаю, я сети в воду сброшу, они у меня уже заранее к грузу привязаны. Без сетей – берите. Никакой суд не признает меня виновным. Просто выехал погулять. Изнашиваются в этих условиях у инспектора нервы, и становится он простым обывателем службы за зарплату или нарушителем того закона, который и браконьера охраняет как личность и гражданина страны.
Неизвестная лодка долго кружила по лиману, пугая тишину стуком мотора. Один раз они прошли совсем рядом. Конечно, Адьке как порядочному гражданину надо было крикнуть, поднять шум и вообще сделать так, чтоб Три Копейки попался, наконец, со всеми уликами. Была у Адьки эта мысль, была, но только в теории, ибо действовал кодекс чести.
Моторка ушла. Три Копейки достал папиросу и сказал прикуривая:
– Я, сибиряк, тебя изучал для интереса. Моторка эта принадлежит Моте Гогольку, такому же, как я, хищнику рыбных вод. А инспекция вся нынче на другом лимане, у них там круговая засада с полным использованием техники и наличных сил.
Отсвет папиросы освещал щеки Трех Копеек и красным огоньком отсвечивал в бедовых глазах.
– Давай, друг, кончай свою работу, да едем к жилым берегам, – сказал Адька. – А просвечивать меня нечего. Схожу завтра в больницу и принесу тебе рентгенограмму. И еще копии закажу для желающих.
Видно, Адькина нервная система тоже начала сдавать, как у тех несчастных инспекторов.
Бред ревности и известковые горы
Невероятные события
Потом они спускались вниз по опасному для обуви переулку, и опять был ночной крик: «Ларка! С кем ты там?»
Он попробовал ее торопливо поцеловать, но она ловко подставила щеку и прошептала скороговоркой: «Завтра увидимся».
Когда Адька вернулся домой, Колумбыч сидел за столом в очках. Очки он надевал, когда надо было что-либо мастерить. На столе, на газетке, лежала куча всяких приспособлений.
– Знаешь, – сказал Колумбыч, – ложа-то у меня у ружья лаком покрыта, а у порядочных ружей она только с полировкой, без всяких лаков. С ореховым маслом отполирую – будет высший класс моя двустволочка. Осенняя охота скоро, а утки здесь – пропасть.
Адька ничего ему не сказал, посидел, посмотрел, как Колумбыч работает, – всегда приятно было смотреть, как Колумбыч что-либо мастерит своими лапищами величиной с половину журнального столика каждая, и знать, что из этих рук обязательно выйдет вещь.
Потом Адька ушел спать счастливый. В палатке он долго лежал с открытыми глазами. На землю гулко хлопались недозрелые яблоки. Они попадали почти все, ибо зной иссушил землю, а до поливки у Колумбыча как-то не доходили руки. Во тьме южной ночи собаки вели разговор из одного конца города в другой, иногда по улице с приглушенным треском проносился мотоцикл: шла сложная ночная жизнь городка.
Адька чувствовал спиной, как где-то на необозримой глубине под ним дышат, шевелятся и живут земные пласты глинистой майкопской толщи, той самой, что дает нефть. Адька успел уже заметить, что в здешних краях нет привычных ему камней, а есть глина разных цветов и немного плохого песка. С мыслями о майкопской толще, о которой Адька знал по геологическому курсу в институте, он и уснул.
Ему еще много ночей предстояло пролежать вот так в палатке с открытыми глазами. Легкомысленное прыганье целлулоидных шариков завораживало, и весь план Адькиного отпуска летел к черту. Колумбыч вел себя, как впавший в склероз конь, не желающий понимать простых вещей. Он уходил от серьезного разговора под предлогом забот о большом хозяйстве: крышу красить, яблони окопать, построить хозяйственный настоящий сарай, где будут зимой храниться лодка и лодочные моторы, и так без конца.
Но Адька ясно видел, что все это хозяйство идет само по себе, все зарастает и забор не чинится. Начав чинить забор, Колумбыч вдруг вспоминал о машине и уже не отходил от нее сутки, регулируя какой-то волосяной зазор в зажигании. А когда Адька предлагал строить этот пресловутый сарай, Колумбыч вдруг начинал сортировать патроны и вообще ревизовать охотничье хозяйство – охота-то осенняя на носу.
Все-таки в один из вечеров Адька заставил Колумбыча заговорить.
– Не могу бросить, – сказал Колумбыч. – Оставить так – все придет в полную разруху. Здесь это быстро делается. Продать – подумай: в мои годы и опять без угла своего, и вообще с неясными перспективами. Оставайся лучше ты здесь. Знаешь, какие на Тамани идут раскопки?…
Столь наглого предложения Адька не ожидал, и упрямство его ожесточилось.
С Ларисой дело обстояло не лучше. Она вела себя примерно так, как ведет себя знак электричества на выводах динамо-машины переменного тока. То он видел ее на пляже среди парней, которые, сделав из рук мостик, подбрасывали ее в воздух, а она крутила двойное сальто. Адька смотрел и сгорал от ревности. То она говорила: «Шумно очень, давай отойдем», и они отходили в сторону и лежали на ракушке, а она сыпала на Адьку эту ракушку из ладони и бормотала разную женскую чепуху, которую приятно слушать. Внешние ее метаморфозы были просто поразительны. Иногда они днем ходили по городку, выбирая какие-то нужные ей пустяковые покупки, и встречные мужики прямо брякались на знойный асфальт от нахлынувших чувств и зависти, что такая девушка идет под руку с Адькой, а не с ними. Наверное, у Адьки был слишком многообещающий вид, и потому заговаривать и даже отпускать замечания они не решались.
Вечера они проводили в основном вместе, именно в основном, ибо она частенько вдруг бросала Адьке: «Подожди, мне надо поговорить вон с тем мальчиком», и говорила с ним по часу и больше, а Адька должен был изучать витрины. Плюнуть на все, повернуться и уйти было делом бесполезным. Адька и это пробовал, но она через час приходила к ним, вызывала Адьку и спрашивала простодушно: «А чего ты меня на улице бросил?» Простодушие ее обезоруживало, оставалось только клясть свою душу, способную на грязные подозрения.
Колумбыч в этих делах был не советчик.
С горя Адька стал ходить в заведение Иисуса Христа и там искать забвения в обществе Трех Копеек. Адьке требовалось не вино, а та доза вялоциничного отношения к жизни, которым Три Копейки был так и пропитан.
Адька клял свое сибирское упрямство, без него было бы проще. Далась ему эта акробатка, вон сколько девчонок ходит, да и без них можно прожить. И пусть Колумбыч остается со своим заросшим огородом.
– Упрямство – опасная вещь, можно сказать, подсудная, – сказал ему Три Копейки. – У моего дружка инспекция сети сняла. Он из упрямства поставил их опять на том же месте. Их опять сняли. Он из того же упрямства поставил третий раз. Теперь отбывает. У инспекции тоже нервы есть, браток, как и у судьбы, – запомни это.
– Возьми меня браконьерничать, – сказал Адька. Три Копейки неожиданно хихикнул и уставился в свой стакан. Как будто человек давно загадал, что вот такая цифра выпадет в такой момент, и предвидение его сбылось.
– Айда, сибиряк, – несерьезно сказал он. – Учти, влипнем – оба за решетку, и никто не будет слушать, что ты тут вроде как экскурсант.
– Так даже интереснее, – сказал мрачный Адька.
В назначенный ночной час Адька пришел к той самой коряге у Кубани, у которой они познакомились. Из-за поворота вынырнула бесшумная остроносая байда, и Три Копейки, не глуша мотор, махнул рукой: «Садись!»
Они долго плыли в тени то одного, то другого обрывистого берега.
– Опасное место, – сказал Три Копейки, – здесь засаду им легче поставить.
Потом Кубань пошла в камыши, стоявшие плотной однообразной стеной. Три Копейки неожиданно ткнул лодку в камышовую стену, пробил ее, и они очутились в канале. Камыши почти задевали борта лодки, так длилось долго, нескончаемо долго, наконец вынырнула ровная сверкающая в лунном блеске гладь – лиман. Одну сеть Три Копейки поставил где-то просто посреди воды, черт его знает, как он потом собирался ее искать, сеть была начисто утоплена в воду, даже вешки не торчало. Лиман лежал ровный, от теплой воды пахло болотом, и в этом болотном запахе с неистовым рвением работали комары. Откуда-то из ночной темноты донесся стук лодочного мотора.
– Уйдем от греха, – сказал Три Копейки, прислушавшись. Он потянул шнур, и мотор приглушенно заурчал под чехлом. Вообще вялый завсегдатай заведения Иисуса Христа исчез, и Адька видел собранного, решительного человека.
На каком-то изгибе камышовой стены Три Копейки резко включил газ, лодка рванулась, и острый нос ее снова влетел в камыши. Через минуту они уже стояли в небольшом плесе, скрытые от всего мира.
– Ну вот, – сказал Три Копейки, – теперь нас ищи. Жалею я эту инспекцию. Им моторы казна дает, у нас свои, выхоженные, и лодки мы сами делаем, которые сквозь камыш, как сквозь воду, проходят. И стрелять он в меня может, только если я в него перед этим пять раз пальну. И время у меня свое. Он отчеты составляет, а я изучаю местность. Жестокие законы нужны, чтоб нашего брата искоренить, а так… газетные статейки и небольшая польза. Я так думаю: увидел ночью в неположенное время в лимане лодку – и открывай огонь без предупреждения. Сейчас инспекция на одних засадах живет. Но лиманов много, их мало. Ну, наткнулся я на засаду, им надо мотор завести, а я в уход. Пока убегаю, я сети в воду сброшу, они у меня уже заранее к грузу привязаны. Без сетей – берите. Никакой суд не признает меня виновным. Просто выехал погулять. Изнашиваются в этих условиях у инспектора нервы, и становится он простым обывателем службы за зарплату или нарушителем того закона, который и браконьера охраняет как личность и гражданина страны.
Неизвестная лодка долго кружила по лиману, пугая тишину стуком мотора. Один раз они прошли совсем рядом. Конечно, Адьке как порядочному гражданину надо было крикнуть, поднять шум и вообще сделать так, чтоб Три Копейки попался, наконец, со всеми уликами. Была у Адьки эта мысль, была, но только в теории, ибо действовал кодекс чести.
Моторка ушла. Три Копейки достал папиросу и сказал прикуривая:
– Я, сибиряк, тебя изучал для интереса. Моторка эта принадлежит Моте Гогольку, такому же, как я, хищнику рыбных вод. А инспекция вся нынче на другом лимане, у них там круговая засада с полным использованием техники и наличных сил.
Отсвет папиросы освещал щеки Трех Копеек и красным огоньком отсвечивал в бедовых глазах.
– Давай, друг, кончай свою работу, да едем к жилым берегам, – сказал Адька. – А просвечивать меня нечего. Схожу завтра в больницу и принесу тебе рентгенограмму. И еще копии закажу для желающих.
Видно, Адькина нервная система тоже начала сдавать, как у тех несчастных инспекторов.
Бред ревности и известковые горы
Все началось с того, что в райком комсомола (Колумбычев городок был районным центром) пачками поступали сигналы о безудержной вакханалии энергии у городской и станичной молодежи, проявлявшейся по вечерам. Никакие сельские и прочие работы не могли ту энергию измотать, танцплощадки и прочие мероприятия с музыкой – тоже. Молодежь куролесила. После долгих размышлений райком нашел мероприятие: было решено устроить массовый выезд молодежи под благодатную, облагораживающую сень какого-нибудь леса и там устроить воспитательную смычку с интересными людьми. Пусть интересные люди расскажут, что они в юности не били стекла и курортников, не бесчинствовали, а жили совсем по-другому.
В разряд интересных людей, естественно, попал и Колумбыч. Лес же был найден в восьмидесяти километрах от городка. Это был знаменитый Варениковский лес, в котором в годы войны крепко партизанили люди.
Колумбыч не мог и не хотел оставлять Адьку одного в его пасмурном состоянии, когда он уже с браконьерами стал на уголовные вылазки ездить, и потому сказал, чтоб Адька отправлялся с ним. Адька отказался.
– Не беспокойся, – сатанински усмехнувшись, сказал Колумбыч, – она тоже едет. Я ее первую пригласил.
– А мне-то что, – сохраняя реноме, сказал Адька. Но ехать согласился.
Они помчались по пыльным кубанским дорогам мимо нескончаемых станиц, похожих на города, мимо орудовцев на свирепо рычащих мотоциклах, кукурузных полей, грузовиков с арбузами, пешеходов, бредущих по пыльным дорогам в неведомый зной.
Потом дороги стали петлять, и началось что-то вроде предгорий с увалами, поросшими жесткой шерстью низкорослого кустарника. По прогалинам увалов бродили стада овец.
Когда через виражи настоящей горной дороги они добрались до места, там уже скопился автопарк из нескольких зиловских автобусов и грузовиков. Сотня или больше молодых людей обследовали лес и дурачились. Мероприятие не начиналось, ибо не хватало еще двух автобусов из дальних станиц и организующей силы начальства. Колумбыч лихо приткнул «Запорожец» под сень громадного автобуса, и они вылезли на природу. Мадонна заявила, что она вся истряслась за эту дорогу, и села на травку, но Колумбыч мобилизовал ее на организацию хозяйства. Адька пошел посмотреть на здешнюю природу.
Здесь был другой, незнакомый Адьке лес из дуба, орешника и бука, лес с другим цветом листвы, другим запахом и другим чувством леса.
В густых зарослях ажурная, покрытая толстым слоем перегнивших листьев почва влажно пружинила под ногами, заросли орешника на прогалинах тянулись гибко к солнцу, стоял запах прелой листвы, эфирный запах дуба и сильной сочной травы. Все это никак не походило на знакомый ему прозрачный запах хвойной тайги, и лес этот менялся на каждом шагу: непробиваемые заросли колючего терновника сменялись орешником, орешник – чистым дубняком с толстенным ковром листьев и пляшущими сквозь листья бликами вечернего света.
Когда Адька вернулся на сборный пункт, обстановка там изменилась. Инициативные люди натащили кучу сушняка и запалили гигантский костер. Вокруг костра собралась куча народа с гитарами и пели что-то не совсем подходящее программе. И костер начался раньше времени. Кое-где уже сидели и закусывали. В общем, веселье разгоралось вовсе не по плану, и охрипшие организаторы тщетно метались, пытаясь навести порядок. Они наводили порядок и объявляли программу в одном месте, но стихийное веселье вспыхивало в другом. Масса начисто вышла из-под контроля, и удержать лавину было почти невозможно – это хорошо знают полководцы.
В конце концов и организаторы махнули рукой и присоединились к группе солидных людей вроде Колумбыча, которые сидели вокруг отдельного небольшого костра и толковали о жизни, глядя на резвящуюся молодежь. Страшного, кстати, ничего не происходило, происходило нарушение регламента.
Южная ночь быстро падала на поляну. К костру подходило все больше людей, возникли аккордеоны, и начался пляс.
Адька с интересом смотрел на здешних сельских парнишек и девчонок. Совсем, совсем они не походили на ребят из его села. И девчонки и парни одеты были модно и танцевали твист, не жалея импортных мокасин.
Услышав звуки музыки и завидев пляс, Лариса забыла про свой растрясенный организм. Адька видел, как она переходит от одного партнера к другому и лихо отплясывает.
Адька пошел побродить в темноте. Вблизи он наткнулся на твердую белую дорогу. После света костра его охватила чернильная тьма, и он пошел по этой дороге, которая четко светилась, как будто была намазана фосфором. Дорога шла вверх.
Где-то на повороте далеко внизу Адька увидел зарево костра и кольцо людей вокруг него.
– Наплевать, – сказал Адька. – На все наплевать в самом деле.
На обочине в траве зеленым светофором горел одинокий светлячок. Адька положил его на ладошку. Прохладное существо дружески стало светить ему.
Адька шел все вверх, два раза закуривал, а когда закуривал, клал светлячка на землю. Костра отсюда не было видно, музыка и шум уже не доносились, а дорога все шла. Наконец Адька почувствовал, что она выполаживается к перевалу.
На перевале громоздились какие-то невысокие скалы. Адька пощупал рукой рыхлый и ломкий известняк. Камни еще хранили тепло ушедшего солнца. Адька долго трогал рукой камни, ему приятно было ощутить их в этой глинистой пыльной стране, ибо много ночей он провел один на один с камнями вершин и свыкся с ними. Он пробовал разбудить сентиментальные воспоминания об оставшихся вдалеке друзьях, но ни черта не получалось. Ребята на работе, он в отпуске – вот и вся аксиома.
Сбоку от скал сквозь деревья был виден блеск звезд, отражавшихся в каком-то водоеме. Адька пошел туда.
Водоем оказался большой и черной лужей. В луже шевелилось и всплескивало, а по временам всплывало что-то большое.
Адька зажег спичку и увидел, как в двух шагах сидит и оторопело смотрит на него лягушка. Спичка потухла, и лягушка со страшным плеском бухнулась в воду.
– Чудеса, – весело сказал Адька. – Тут на перевалах лягушки живут.
Он сел на обломок какого-то ствола и стал думать о жизни. В ночной темноте жизнь казалась серьезной, значительной и звала к выполнению долга. Какого – Адька не мог себе четко представить, так как до сих пор честно выполнял все долги, но сознание долга было.
Подумав о долге, он решил спускаться вниз, знал: суматошный Колумбыч подымет тарарам на весь свет с его поисками.
Ему пришлось вернуться, так как он забыл светлячка на опустевшей сигаретной коробке. Тот покорно дожидался Адьку, не пытаясь удрать. Адька доставил его на прежнее место и отпустил на свободу.
Веселье вокруг костра продолжалось, хотя народ редел. Адька понял это по тому, что на обратном пути встретил не меньше десятка парочек, которые тоже осваивали эту дорогу, ведя важные переговоры.
Колумбыч и не думал его искать: вокруг их костра образовалась веселая компания.
Разыскивала же Адьку Лариса.
– Где тебя носит? – спросила она, и были в ее голосе такие ноты, что Адька сразу оробел от предчувствия грядущих событий.
Они засели в «Запорожец», и Лариса рассказала Адьке историю своей жизни.
– Ты, Адик, малахольный, – сказала она. – И думаешь о себе и о людях черт знает что. Вроде моей мамы. Та меня, знаешь, кем считает? Как и ты по временам. А то, что у меня еще, представь себе, ни одного парня не было, так вам на это наплевать. Знаешь, как я жила? Я нищенкой была, если хочешь знать. Отец нас бросил, мать совсем растерялась, и мы бы с голоду умерли, если бы не я. Я хуже любого пацана была. Воровала на баштанах арбузы, арбузы меняла рыбакам на рыбу, а рыбу мы ели. А после войны в первые годы было совсем плохо, и мы с матерью по станицам ходили. Я как вспомню – готова умереть от злости на одну тетку. Я маленькая была, как клоп: живот да две спичечки. И на станции попросила у той тетки свеклы, которой она торговала, а она не дала. Я потом в школе поняла, что надо самой дорогу пробивать. Я на всех соревнованиях призы брала, а в прочих науках не очень, и решила я идти в физкультурный техникум после семилетки. Денег на дорогу с матерью кое-как собрали, а вся одежда у меня была – плащик, который из старого отцовского перешили. Я его до сих пор храню, тот несчастный плащик. Приехала я в Новочеркасск, а там уже набор заканчивают. Первый экзамен по физкультуре, и слишком много девчонок этот экзамен прошло. Стоят в спортзале последние пять допущенных, а остальным сказали: «Езжайте домой». Денег у меня на обратную дорогу нет, и тут я пошла на отчаянность. «Все, – говорит мне преподаватель, – езжай, девочка, домой. На будущий год» – «Дяденька, – кричу я, – дайте я перекувыркнусь!» – и шмыг на ковер. Ну, тут я им показала со злости. Они ахнули и говорят: «Все, девочка, считай, что зачислена».
После техникума я работала физруком и решила, что нужен институт. И как мне этот институт дался и как все эти модные тряпки я покупала – тебе не понять, я и работала по вечерам, и на стипендии экономила, и голодом сидела в общежитии.
А сейчас я институт кончу, и просто хочу хорошо жить, работать и долго быть красивой и радоваться всему. Понимаешь, мне танцевать нравится, плавать нравится, вообще радоваться. Я хочу по-настоящему жить, чтобы детей было много и чтобы все очень прочно.
– Дурак я, – сказал Адька. – Давай запишем в протокол.
– Нет, – сказала Лариса. – Ты очень верный парень. Я же вижу, что ты за все лето ни к одной девчонке не подошел. А те, с кем я твист пляшу, так они ветрогоны и балбесы. Мне с ними только плясать нравится. А среди хороших есть даже красивые, только это не ты.
Они проговорили так до рассвета, а утром, когда стало греть солнце, немного подремали на сиденьях, и вся угомонившаяся публика тоже поспала от усталости, кто где, чтобы днем ехать домой.
Комсомольское начальство все-таки добилось регламента: собрали народ, и интересные люди выступили перед ними. Главным и лучшим оратором оказался Колумбыч. Бессонная ночь ему была, как с гуся вода, и он с бодрой военной выправкой, даже какой-то побритый, рассказал о том, как служил в армии по окраинам государства, на границе с Монголией, как воевал на Халхин-Голе, и под конец рассказал даже о работе в экспедиции.
– Я всю жизнь хотел путешествовать, – говорил Колумбыч. – Армия дала мне эту возможность, а когда армия кончилась, то была топография.
Он так лихо рассказывал о работе топографов, что Адька только ахал.
А Лариса погладила его по руке и шепнула: «Я и не знала, что ты такой герой, представь себе».
Закончил Колумбыч призывом не бояться армии, ибо это школа и достойная человека жизнь, и призвал также не держаться за мамкин огород, а то потом вспоминать нечего будет.
Колумбычу аплодировали, и вопросов было много. Один лихой парнишка, не боясь хохота окружающих, спросил, как быть, если в армию его не берут из-за плоскостопия, а из дому не выпускают ни под каким предлогом. Только принудительным набором можно вырвать его из-под окулачившихся стариков.
– Иди к военкому, объясни ситуацию, – ответствовал Колумбыч.
На этом мероприятие закончилось. На обратном пути все дремали, один лишь Колумбыч четко, по-военному, вел машину.
В разряд интересных людей, естественно, попал и Колумбыч. Лес же был найден в восьмидесяти километрах от городка. Это был знаменитый Варениковский лес, в котором в годы войны крепко партизанили люди.
Колумбыч не мог и не хотел оставлять Адьку одного в его пасмурном состоянии, когда он уже с браконьерами стал на уголовные вылазки ездить, и потому сказал, чтоб Адька отправлялся с ним. Адька отказался.
– Не беспокойся, – сатанински усмехнувшись, сказал Колумбыч, – она тоже едет. Я ее первую пригласил.
– А мне-то что, – сохраняя реноме, сказал Адька. Но ехать согласился.
Они помчались по пыльным кубанским дорогам мимо нескончаемых станиц, похожих на города, мимо орудовцев на свирепо рычащих мотоциклах, кукурузных полей, грузовиков с арбузами, пешеходов, бредущих по пыльным дорогам в неведомый зной.
Потом дороги стали петлять, и началось что-то вроде предгорий с увалами, поросшими жесткой шерстью низкорослого кустарника. По прогалинам увалов бродили стада овец.
Когда через виражи настоящей горной дороги они добрались до места, там уже скопился автопарк из нескольких зиловских автобусов и грузовиков. Сотня или больше молодых людей обследовали лес и дурачились. Мероприятие не начиналось, ибо не хватало еще двух автобусов из дальних станиц и организующей силы начальства. Колумбыч лихо приткнул «Запорожец» под сень громадного автобуса, и они вылезли на природу. Мадонна заявила, что она вся истряслась за эту дорогу, и села на травку, но Колумбыч мобилизовал ее на организацию хозяйства. Адька пошел посмотреть на здешнюю природу.
Здесь был другой, незнакомый Адьке лес из дуба, орешника и бука, лес с другим цветом листвы, другим запахом и другим чувством леса.
В густых зарослях ажурная, покрытая толстым слоем перегнивших листьев почва влажно пружинила под ногами, заросли орешника на прогалинах тянулись гибко к солнцу, стоял запах прелой листвы, эфирный запах дуба и сильной сочной травы. Все это никак не походило на знакомый ему прозрачный запах хвойной тайги, и лес этот менялся на каждом шагу: непробиваемые заросли колючего терновника сменялись орешником, орешник – чистым дубняком с толстенным ковром листьев и пляшущими сквозь листья бликами вечернего света.
Когда Адька вернулся на сборный пункт, обстановка там изменилась. Инициативные люди натащили кучу сушняка и запалили гигантский костер. Вокруг костра собралась куча народа с гитарами и пели что-то не совсем подходящее программе. И костер начался раньше времени. Кое-где уже сидели и закусывали. В общем, веселье разгоралось вовсе не по плану, и охрипшие организаторы тщетно метались, пытаясь навести порядок. Они наводили порядок и объявляли программу в одном месте, но стихийное веселье вспыхивало в другом. Масса начисто вышла из-под контроля, и удержать лавину было почти невозможно – это хорошо знают полководцы.
В конце концов и организаторы махнули рукой и присоединились к группе солидных людей вроде Колумбыча, которые сидели вокруг отдельного небольшого костра и толковали о жизни, глядя на резвящуюся молодежь. Страшного, кстати, ничего не происходило, происходило нарушение регламента.
Южная ночь быстро падала на поляну. К костру подходило все больше людей, возникли аккордеоны, и начался пляс.
Адька с интересом смотрел на здешних сельских парнишек и девчонок. Совсем, совсем они не походили на ребят из его села. И девчонки и парни одеты были модно и танцевали твист, не жалея импортных мокасин.
Услышав звуки музыки и завидев пляс, Лариса забыла про свой растрясенный организм. Адька видел, как она переходит от одного партнера к другому и лихо отплясывает.
Адька пошел побродить в темноте. Вблизи он наткнулся на твердую белую дорогу. После света костра его охватила чернильная тьма, и он пошел по этой дороге, которая четко светилась, как будто была намазана фосфором. Дорога шла вверх.
Где-то на повороте далеко внизу Адька увидел зарево костра и кольцо людей вокруг него.
– Наплевать, – сказал Адька. – На все наплевать в самом деле.
На обочине в траве зеленым светофором горел одинокий светлячок. Адька положил его на ладошку. Прохладное существо дружески стало светить ему.
Адька шел все вверх, два раза закуривал, а когда закуривал, клал светлячка на землю. Костра отсюда не было видно, музыка и шум уже не доносились, а дорога все шла. Наконец Адька почувствовал, что она выполаживается к перевалу.
На перевале громоздились какие-то невысокие скалы. Адька пощупал рукой рыхлый и ломкий известняк. Камни еще хранили тепло ушедшего солнца. Адька долго трогал рукой камни, ему приятно было ощутить их в этой глинистой пыльной стране, ибо много ночей он провел один на один с камнями вершин и свыкся с ними. Он пробовал разбудить сентиментальные воспоминания об оставшихся вдалеке друзьях, но ни черта не получалось. Ребята на работе, он в отпуске – вот и вся аксиома.
Сбоку от скал сквозь деревья был виден блеск звезд, отражавшихся в каком-то водоеме. Адька пошел туда.
Водоем оказался большой и черной лужей. В луже шевелилось и всплескивало, а по временам всплывало что-то большое.
Адька зажег спичку и увидел, как в двух шагах сидит и оторопело смотрит на него лягушка. Спичка потухла, и лягушка со страшным плеском бухнулась в воду.
– Чудеса, – весело сказал Адька. – Тут на перевалах лягушки живут.
Он сел на обломок какого-то ствола и стал думать о жизни. В ночной темноте жизнь казалась серьезной, значительной и звала к выполнению долга. Какого – Адька не мог себе четко представить, так как до сих пор честно выполнял все долги, но сознание долга было.
Подумав о долге, он решил спускаться вниз, знал: суматошный Колумбыч подымет тарарам на весь свет с его поисками.
Ему пришлось вернуться, так как он забыл светлячка на опустевшей сигаретной коробке. Тот покорно дожидался Адьку, не пытаясь удрать. Адька доставил его на прежнее место и отпустил на свободу.
Веселье вокруг костра продолжалось, хотя народ редел. Адька понял это по тому, что на обратном пути встретил не меньше десятка парочек, которые тоже осваивали эту дорогу, ведя важные переговоры.
Колумбыч и не думал его искать: вокруг их костра образовалась веселая компания.
Разыскивала же Адьку Лариса.
– Где тебя носит? – спросила она, и были в ее голосе такие ноты, что Адька сразу оробел от предчувствия грядущих событий.
Они засели в «Запорожец», и Лариса рассказала Адьке историю своей жизни.
– Ты, Адик, малахольный, – сказала она. – И думаешь о себе и о людях черт знает что. Вроде моей мамы. Та меня, знаешь, кем считает? Как и ты по временам. А то, что у меня еще, представь себе, ни одного парня не было, так вам на это наплевать. Знаешь, как я жила? Я нищенкой была, если хочешь знать. Отец нас бросил, мать совсем растерялась, и мы бы с голоду умерли, если бы не я. Я хуже любого пацана была. Воровала на баштанах арбузы, арбузы меняла рыбакам на рыбу, а рыбу мы ели. А после войны в первые годы было совсем плохо, и мы с матерью по станицам ходили. Я как вспомню – готова умереть от злости на одну тетку. Я маленькая была, как клоп: живот да две спичечки. И на станции попросила у той тетки свеклы, которой она торговала, а она не дала. Я потом в школе поняла, что надо самой дорогу пробивать. Я на всех соревнованиях призы брала, а в прочих науках не очень, и решила я идти в физкультурный техникум после семилетки. Денег на дорогу с матерью кое-как собрали, а вся одежда у меня была – плащик, который из старого отцовского перешили. Я его до сих пор храню, тот несчастный плащик. Приехала я в Новочеркасск, а там уже набор заканчивают. Первый экзамен по физкультуре, и слишком много девчонок этот экзамен прошло. Стоят в спортзале последние пять допущенных, а остальным сказали: «Езжайте домой». Денег у меня на обратную дорогу нет, и тут я пошла на отчаянность. «Все, – говорит мне преподаватель, – езжай, девочка, домой. На будущий год» – «Дяденька, – кричу я, – дайте я перекувыркнусь!» – и шмыг на ковер. Ну, тут я им показала со злости. Они ахнули и говорят: «Все, девочка, считай, что зачислена».
После техникума я работала физруком и решила, что нужен институт. И как мне этот институт дался и как все эти модные тряпки я покупала – тебе не понять, я и работала по вечерам, и на стипендии экономила, и голодом сидела в общежитии.
А сейчас я институт кончу, и просто хочу хорошо жить, работать и долго быть красивой и радоваться всему. Понимаешь, мне танцевать нравится, плавать нравится, вообще радоваться. Я хочу по-настоящему жить, чтобы детей было много и чтобы все очень прочно.
– Дурак я, – сказал Адька. – Давай запишем в протокол.
– Нет, – сказала Лариса. – Ты очень верный парень. Я же вижу, что ты за все лето ни к одной девчонке не подошел. А те, с кем я твист пляшу, так они ветрогоны и балбесы. Мне с ними только плясать нравится. А среди хороших есть даже красивые, только это не ты.
Они проговорили так до рассвета, а утром, когда стало греть солнце, немного подремали на сиденьях, и вся угомонившаяся публика тоже поспала от усталости, кто где, чтобы днем ехать домой.
Комсомольское начальство все-таки добилось регламента: собрали народ, и интересные люди выступили перед ними. Главным и лучшим оратором оказался Колумбыч. Бессонная ночь ему была, как с гуся вода, и он с бодрой военной выправкой, даже какой-то побритый, рассказал о том, как служил в армии по окраинам государства, на границе с Монголией, как воевал на Халхин-Голе, и под конец рассказал даже о работе в экспедиции.
– Я всю жизнь хотел путешествовать, – говорил Колумбыч. – Армия дала мне эту возможность, а когда армия кончилась, то была топография.
Он так лихо рассказывал о работе топографов, что Адька только ахал.
А Лариса погладила его по руке и шепнула: «Я и не знала, что ты такой герой, представь себе».
Закончил Колумбыч призывом не бояться армии, ибо это школа и достойная человека жизнь, и призвал также не держаться за мамкин огород, а то потом вспоминать нечего будет.
Колумбычу аплодировали, и вопросов было много. Один лихой парнишка, не боясь хохота окружающих, спросил, как быть, если в армию его не берут из-за плоскостопия, а из дому не выпускают ни под каким предлогом. Только принудительным набором можно вырвать его из-под окулачившихся стариков.
– Иди к военкому, объясни ситуацию, – ответствовал Колумбыч.
На этом мероприятие закончилось. На обратном пути все дремали, один лишь Колумбыч четко, по-военному, вел машину.
Невероятные события
Адька зря надеялся, что после этой поездки что-либо изменится. Все оставалось по-прежнему. Колумбыч только на разговоры и призывы оказался мастером. Начав опять чинить забор, он вдруг с остервенением переключился на постройку душа во дворе, чтоб спасаться от жары. Взгромоздил на столбы жестяную ванну и так мудро пристроил, что стоило нажать ногой дощечку – и текла вода, отпустить дощечку – вода прекращалась. После этого Колумбыч плотно ушел в изобретение специального прицела для дробового ружья, так чтобы из гладких стволов далеко стрелять пулей.
Лариса вела себя не лучше и даже больше помыкала Адькой, как будто раскаивалась в своем поведении в Варениковском лесу. Правда, у них появился сейчас укромный угол, метров за двести от ее дома, где они могли долго и тщательно целоваться в поздний час.
От всех этих бед Адька отупел и пал духом. Он только ждал, чтоб скорее кончился проклятый отпуск, ехать же никуда не хотел – зной и разлагающая южная обстановка высосали из него всякую инициативу. Он забрал у Колумбыча гоночный велосипед и часами гонял на нем по мглистым азовским пустыням.
В одиноких мотаниях на велосипеде Адька стал помаленьку открывать для себя азовскую землю, древнюю Тмутаракань. Открытие началось для него с запаха полыни. Растение диких степей – полынь лучше всего пахла в вечерний час, когда земля отдает накопленный днем жар. Запах этот как бы концентрировал в себе целые тома русской давней истории. И удивительная стать здешних девчонок теперь не удивляла его, видно, эти стройноногие дивы просто унаследовали красоту амазонок, ибо именно здесь поселила амазонок фантазия древних греков. Через эту землю бежала, спасаясь от гесперид, несчастная нимфа Ио, и, может, по дороге она успела родить и оставить здесь дочку, и не зря же отсюда была взята за чрезвычайную красоту жена для Ивана IV – «шемаханская царица».
Древняя земля греческой Меотиды открывалась для Адьки сквозь посвист ветра в одиноких, сожженных солнцем травинках и блеск лиманов в закатном солнце.
Купаться он ездил все на том же велосипеде, но не на пляж, который возненавидел, а в район заброшенного порта, где остались только длинный цементный причал и остатки взорванных надолб времен войны. В Старый порт купаться ездили любители одиночества, и там Адька всегда видел двух девушек, тихих, почему-то печальных в прекрасных.
Он никогда с ними не разговаривал, а только так день на десятый стал здороваться. Да разговаривать было и не надо, лучше не знать, почему они двое удалились от общества и почему печальны.
Дорога в Старый порт проходила мимо причалов действующего рыбацкого порта. Там стояли малогрузные сейнеры и шхуны, на шхунах тех сидели, свесив босые ноги с борта, моряки и удили бычков, а на леерах сушились мужские постирушки. Бродили по деревянным настилам жирные и важные «морские» коты. Адька думал иногда, что только сейчас, под конец, для него и начался отпуск, а так была неразбериха.
В конце августа у Адьки был день рождения. Он пригласил Ларису и старого капитана с женой. Больше приглашать было некого. Жена капитана взяла на себя заботу о столе и предложила зарезать пару кур для разных блюд.
– Конечно, – сказал Колумбыч и вдруг замолк. – То есть как? – спросил он наконец. – Зарезать? Марию Антуанетту зарезать? И съесть? – Весь Колумбычев вид отражал полнейшую растерянность.
– Ну, конечно, – сказала жена капитана.
– Не могу, – твердо заявил Колумбыч. – Пусть их режет кто хочет и ест кто хочет, а я не могу. И вообще непонятно. Есть же в Индии священные коровы, например.
Но, видно, сам факт, что куры, в том числе и Колумбычевы, для того и существуют, чтоб их в конце концов съесть, крепко Колумбыча надломил. Он стал задумываться.
День рождения прошел не особенно весело. У старого капитана в этот день сдало здоровье, и, отпробовав пару стаканов вина, он отправился на покой. Колумбыч был задумчив, а Мадонна вообще никогда ничего не пила и тоже не очень веселилась.
– Знаете что, – сказал вдруг Колумбыч. – Махнем-ка мы сейчас в Анапу. Засядем в приличном ресторане, как приличные люди, счистим с себя мох.
Закипела деятельность. Мадонна помчалась домой наводить лоск, Колумбыч и Адька начали хрустеть крахмалом и запонками.
Через полчаса Колумбыча можно было вполне везти к английскому двору: сухощавая фигура в темном костюме и стальной блеск глаз на загорелом лице вполне допускали это. А Мадонна превзошла себя. Ее волосы казались сделанными из тяжеленной меди, приходилось думать о том, как может тонкая шея выдерживать эту тяжесть, и потому жалеть и оберегать эту девушку от всяких бед.
В Анапе, в южном ресторане с пальмами в кадках, где был какой-то полурумынский оркестр, и шорох моря доносился сквозь раскрытые двери, и имелась курортно чадящая публика, они устроили загул. Какие-то люди были у их стола, был какой-то очень смешной актер оперетты с печальными глазами, и много коньяку…
Лариса вела себя не лучше и даже больше помыкала Адькой, как будто раскаивалась в своем поведении в Варениковском лесу. Правда, у них появился сейчас укромный угол, метров за двести от ее дома, где они могли долго и тщательно целоваться в поздний час.
От всех этих бед Адька отупел и пал духом. Он только ждал, чтоб скорее кончился проклятый отпуск, ехать же никуда не хотел – зной и разлагающая южная обстановка высосали из него всякую инициативу. Он забрал у Колумбыча гоночный велосипед и часами гонял на нем по мглистым азовским пустыням.
В одиноких мотаниях на велосипеде Адька стал помаленьку открывать для себя азовскую землю, древнюю Тмутаракань. Открытие началось для него с запаха полыни. Растение диких степей – полынь лучше всего пахла в вечерний час, когда земля отдает накопленный днем жар. Запах этот как бы концентрировал в себе целые тома русской давней истории. И удивительная стать здешних девчонок теперь не удивляла его, видно, эти стройноногие дивы просто унаследовали красоту амазонок, ибо именно здесь поселила амазонок фантазия древних греков. Через эту землю бежала, спасаясь от гесперид, несчастная нимфа Ио, и, может, по дороге она успела родить и оставить здесь дочку, и не зря же отсюда была взята за чрезвычайную красоту жена для Ивана IV – «шемаханская царица».
Древняя земля греческой Меотиды открывалась для Адьки сквозь посвист ветра в одиноких, сожженных солнцем травинках и блеск лиманов в закатном солнце.
Купаться он ездил все на том же велосипеде, но не на пляж, который возненавидел, а в район заброшенного порта, где остались только длинный цементный причал и остатки взорванных надолб времен войны. В Старый порт купаться ездили любители одиночества, и там Адька всегда видел двух девушек, тихих, почему-то печальных в прекрасных.
Он никогда с ними не разговаривал, а только так день на десятый стал здороваться. Да разговаривать было и не надо, лучше не знать, почему они двое удалились от общества и почему печальны.
Дорога в Старый порт проходила мимо причалов действующего рыбацкого порта. Там стояли малогрузные сейнеры и шхуны, на шхунах тех сидели, свесив босые ноги с борта, моряки и удили бычков, а на леерах сушились мужские постирушки. Бродили по деревянным настилам жирные и важные «морские» коты. Адька думал иногда, что только сейчас, под конец, для него и начался отпуск, а так была неразбериха.
В конце августа у Адьки был день рождения. Он пригласил Ларису и старого капитана с женой. Больше приглашать было некого. Жена капитана взяла на себя заботу о столе и предложила зарезать пару кур для разных блюд.
– Конечно, – сказал Колумбыч и вдруг замолк. – То есть как? – спросил он наконец. – Зарезать? Марию Антуанетту зарезать? И съесть? – Весь Колумбычев вид отражал полнейшую растерянность.
– Ну, конечно, – сказала жена капитана.
– Не могу, – твердо заявил Колумбыч. – Пусть их режет кто хочет и ест кто хочет, а я не могу. И вообще непонятно. Есть же в Индии священные коровы, например.
Но, видно, сам факт, что куры, в том числе и Колумбычевы, для того и существуют, чтоб их в конце концов съесть, крепко Колумбыча надломил. Он стал задумываться.
День рождения прошел не особенно весело. У старого капитана в этот день сдало здоровье, и, отпробовав пару стаканов вина, он отправился на покой. Колумбыч был задумчив, а Мадонна вообще никогда ничего не пила и тоже не очень веселилась.
– Знаете что, – сказал вдруг Колумбыч. – Махнем-ка мы сейчас в Анапу. Засядем в приличном ресторане, как приличные люди, счистим с себя мох.
Закипела деятельность. Мадонна помчалась домой наводить лоск, Колумбыч и Адька начали хрустеть крахмалом и запонками.
Через полчаса Колумбыча можно было вполне везти к английскому двору: сухощавая фигура в темном костюме и стальной блеск глаз на загорелом лице вполне допускали это. А Мадонна превзошла себя. Ее волосы казались сделанными из тяжеленной меди, приходилось думать о том, как может тонкая шея выдерживать эту тяжесть, и потому жалеть и оберегать эту девушку от всяких бед.
В Анапе, в южном ресторане с пальмами в кадках, где был какой-то полурумынский оркестр, и шорох моря доносился сквозь раскрытые двери, и имелась курортно чадящая публика, они устроили загул. Какие-то люди были у их стола, был какой-то очень смешной актер оперетты с печальными глазами, и много коньяку…