Изнутри наш самолет похож на видавший виды цыганский фургон. К потолку привязана алюминиевая лестница. За лестницу заткнуты две пары валенок и гитара, вышедшая из строя: от мороза полопались струны. Спальные мешки и полярная палатка КАПШ валяются в хвостовом отсеке. Вход в пилотскую кабину загораживают бочки с запасным бензином. Ящики, тюки и подрагивающие в такт гудению мотора цилиндры приборов. Приборы висят на растяжках: они боятся тряски.
   В этой гудящей тесноте помещается девять человек. Кожаными идолами застыли в кабине пилоты. У них шевелятся только руки. Осторожно и неустанно. Бортмеханик, пристроившись у бочек с бензином, клюет носом. Постукивает пальцами радист в металлическом креслице. Под щитом радиокомпаса колдует над картой штурман.
   Нам лететь часа полтора до первой посадки. Розовый зев бензиновой печки гонит струю горячего воздуха, и, согретые, распаренные этой струёй, мы дремлем, досыпаем полтора часа, последние часы сна в этот день.
   - Эгей! - негромко окликает штурман.
   Мы пробираемся сквозь груду хлама к алюминиевому штурманскому столику. Сквозь проем пилотской кабины видно солнце. Сплющенный, размытый край его оранжевой каплей лежит за синим пространством льда. Штурман ставит карандашом точку. Мы здесь. Из кабины вопросительно выглядывает первый.
   - Посадка!
   - Посадка.
   Мотор резко меняет обороты. Мы идем на снижение, на двухсотметровую высоту, высоту подбора площадки. Сейчас самолет начнет писать зигзаги - искать подходящую льдину. Берег остался у нас за спиной в двухстах километрах. Штурман уходит к пилотам, и у нас снова устанавливается дремотный покой. Поиски могут длиться пять минут, пятнадцать, может быть, полчаса, до тех пор, пока не раздастся слово "площадка". Это слово действует как кнопка взрыва. Рука радиста плотно ложится на ключ. Не успев еще открыть глаза, бортмеханик тянет откуда-то из-за спины дымовую шашку. "Прошу пеленг, прошу пеленг", выстукивает радист. И за многие сотни километров с материковых и островных станций к нам приходят цифры радиопеленгаторов. Это надо нам для привязки. Мы должны максимально точно знать, где мы находимся. Возвращается штурман.
   - Как площадка?
   - Да так, площадка... - пожимает плечами штурман.
   - Координаты, - просит радист. И, взяв протянутую бумажку, выстукивает туда, где диспетчерская служба следит за нами: "Идем на посадку, идем на посадку, широта-долгота..."
   - Шашку!
   Бортмеханик на коленях ползет в хвост самолета и приоткрывает дверцу. Ледяная струя забортного воздуха тревожно врывается внутрь. Одна ступня бортмеханика плотно зацеплена за ножку ближайшего кресла, колено другой ноги придерживает дверцу. Чтоб не распахнулась. Руки кого-то из "науки" крепко-крепко вцепились в кожаные механиковы штаны.
   Страховка.
   Резко и отрывисто гнусавит сигнал. Приготовиться!
   Два раза. Зажечь шашку.
   Последний. Сброс!
   Она исчезает стремительным комком, чтобы дымом своим показать направление и силу ветра. Белая плоскость льда наклонно наваливается на нас. Последний вираж. Механик уже в кабине. Рука его на секторе газа. И в сотый раз слова инструкции. "Все к иллюминаторам, смотреть под лыжи. В случае воды или трещины громко: "Вал!". Самолет замирает в десяти метрах от зубчатой гряды торосов.
   Мы стоим на коленях, сгорбившись над окулярами приборов. В светлом зрачке окуляра пляшет зеленая нитка маятника. Это пляшет сердце прибора хитроумнейшее кварцевое чудо, сделанное руками единственных в своем роде дедов-стеклодувов. Сквозь лед и океанскую толщу воды под нами зеленая нитка ловит сгустки материи в огромном теле Земли.
   Нам чертовски мешает. Мешает, что затекла спина и нельзя шевельнуться, что мы (о господи, в который уже раз!) забыли шерстяные перчатки и пальцы пристывают к металлу винтов, что проклятое кварцевое чудо скачет, как в лихорадке, от незаметного остальному человечеству покачивания льдины, что неугомонный бортмеханик долбит все-таки льдину пешней, проверяя ее крепость (леший ее знает, какая она под снегом...), и каждый удар пешни взрывается в окуляре зеленой молнией, и мы спиной и глазами чувствуем, как переминается штурман, который, расставив длинные ноги, смотрит сквозь авиасекстан на свое долгожданное "светило". Бортмеханик боится, как бы не провалился под лед его подопечный, штурман проверяет привязку, а нам нужен покой, надо остановить зеленую черточку.
   - Сколько у тебя?
   - Четыре семьдесят.
   - А у тебя?
   - Шестьдесят пять две.
   - Все?
   - Все!
   Мы влазим в алюминиевый холод кабины. Здесь наружная температура, ибо на стоянке печь не работает. Убирается подножка. Захлопнута дверь. Начинается взлетный диалог.
   - Готово?
   - Порядок.
   - Заглушку убрали?
   - А, черт! - Кто-то кидается наружу, и дверь снова захлопывается под непечатный разговор командира.
   - КПК включил?
   - Включил.
   - Дай на меня.
   - Есть.
   - Курс?
   - Семьдесят два.
   Самолет снова проходит над льдиной, и снова радист выстукивает: "Прошу пеленг. Прошу пеленг". Это наша тактическая хитрость: на пеленгаторах тоже сидят люди, и они тоже могут ошибаться. Иногда мы ловим их на ошибке, и тогда в эфире подымается брань. Мы сидим теперь, постепенно оттаивая под горячей струёй бензопечки, и каждый шевелит губами. Мы считаем. Дрожащим мерзлым карандашом в тетрадях записаны абстрактные цифры замеров. Пока это просто цифры, они станут данными после длительных расчетных манипуляций. И хотя это первая, амебная ступень по дороге науки, тактическая задача должна быть решена правильно.
   Каждая точка аналогична предыдущей, и каждая отличается от нее. На третьей посадке попадается невероятно малая льдина. Мы искали ее среди разводий, каши торосов и синей обманчивой глади молодого льда минут тридцать. И потом, когда все было сделано, весь экипаж вымерял эту льдину шагами от края до края, и, когда уже все было вымерено, самолет долго, как раненый, кружился у края торосов, пока не развернулся так, что хвост чуть не касался зеленых глыб и впереди было максимально возможное пространство. Мотор долго ревел, набирая обороты, и обороты были все выше и выше, хотя самолет стоял на месте, и наконец они дошли до того, что казалось - еще секунда, и все полетит к чертям, рассыплется на мелкие куски, - вдруг рванулся и взмыл вверх почти вертикально.
   Только теперь мы заметили, что сидели все это время затаив дыхание, как будто мы, а не пилоты вели борьбу за сантиметры пространства, и потом все, экипаж и мы, смеялись, возбужденные этой борьбой, и хлопали друг друга по спинам.
   Самолет все шел на северо-восток, и, хотя берег был совсем далеко, здесь была гигантская полоса разводий и, как всегда, около разводий медведи. Они встречались, привычно и часто, эти медведи, желтые живые глыбы на ослепительном фоне льда. Заслышав гул мотора, они убегали, вытянув плоскую голову.
   За полосой разводий начинались отличные поля, пригодные, наверное, для посадки Ту-104. Оставалось совсем немного до крайней, очень интересной для нас точки, и мы уже радовались, что все будет как надо, но именно здесь нас и поджидала обычная маршрутная рядовая беда. Откуда-то из-за океанских просторов со стороны Канадского архипелага пришел ветер, морозный, едкий ветер. Не знаю уж, как в этом ветре сохранилась влага, но плоскости самолета стали покрываться инеем, и этот иней надежным тормозом стал держать самолет. Мотор грелся на пределе, но скорость упорно не желала подниматься выше ста сорока-ста тридцати.
   При посадке механик счищал иней с плоскостей обычной щеткой, какой метут пол, только она была на длинной ручке. Не в воздухе иней снова нарастал, и его опять счищали, и он опять нарастал. На все это шло время, драгоценное световое время работы. И наконец командир сказал:
   - Пора обратно.
   Нам очень все-таки хотелось вперед, еще подальше, мы поспорили немного, но было ясно, что надо обратно. Мы уже давно работали с этими ребятами и знали, что если пора возвращаться, то это действительно пора, может быть, даже больше, чем просто пора.
   Ненавистные бочки наконец-то были выкинуты на лед, и бортмеханик пауком ползал по верхней плоскости с заправочным шлангом в руках. Мы прятались в воротники курток от жгучего ветра, но ветер все-таки пробирался сквозь цигейковый мех, а бортмеханику было совсем плохо, так как он работал голыми руками, и лицо и руки его были беззащитны. Он даже не мог поднять воротник, потому что руки его были заняты. Бортмеханик, однако, не жаловался, и только видно было, как лицо и руки его наливаются пурпурной морозной тяжестью. Солнце уже снова висело над самым горизонтом, оно было цвета остывающего металла и сплюснуто рефракцией в овал правильной формы. Темные тени шли от торосов, снег был чистейшая синь. От всего этого казалось чертовски тихо, тихо до невероятия, до боли в ушах. Может быть, человек, впервые выдумавший слово "полярное безмолвие", пережил вот именно такое, хотя в тундре в самую полярную ночь не бывает такой тишины и во льдах так бывает редко: всегда шум ветра или хоть какой-то, неизвестного происхождения, шорох или шевеление. Может быть, это было особенное для нас место, мы никогда не забирались так далеко на северо-восток, а может быть, такое настроение нагнал злосчастный ветер.
   Когда самолет был заправлен, мы поднялись, спустились немного на юг и погнались вслед за солнцем на запад. Очевидно, мы не совсем плохо за ним гнались, потому что на предпоследней точке оно висело все на том же уровне и было все такого же цвета остывающего металла.
   Мы очень торопились с замером, и экипаж это понимал, никто не сходил на лед, чтобы не мешать чутким индикаторам приборов. Только на пятой минуте командир открыл форточку и сказал с высоты:
   - Ребята, давай побыстрее. А?
   Наш оператор микронного размера движением спины ответил ему:
   - Не мешай. Все понимаем.
   Это была предпоследняя посадка.
   На последней, пока мы делали замер, солнце совсем уже село, и самолет взлетал в синих морозных сумерках, какие бывают в феврале на семьдесят третьем градусе северной широты.
   Снова предстоял двухчасовой перегон, и свободный народ дремал сейчас уже от усталости. В кабине было темно, и только на пульте у пилотов адским пламенем светились циферблаты и индикаторы бесчисленных приборов. Медленно колебалась стрелка авиагоризонта, покачивались цифры магнитного и гирополукомпаса. Лица пилотов казались зелеными от фосфорного сияния.
   С соседнего аэродрома сообщили, что погода портится. Возможно, нам предстояло идти на другой аэродром через пролив, и штурман считал на линейке бензин и часы полета. Когда все было сосчитано, оставалось только лететь по курсу и надеяться, что погода не совсем испортится.
   - Сколько будет с сегодняшними? - спросил штурман.
   - Шестьдесят две, - сказал я.
   Это были шестьдесят две посадки и разные маршруты - удачные, совсем неудачные и средние, вроде сегодняшнего. О них не расскажешь, как не расскажешь о щеке, обмороженной ветром с Баффинова моря, и о том запоздалом возврате, когда сорвавшийся черт его знает откуда ветер кидал самолет в чернильной забортной тьме. Руки штурмана нервно перебирали ветрочет, линейку, снова ветрочет, но все это зря, ибо как угадать снос при этом неровном ветре! Слева были скалы и вершины островного хребта, справа - море, и нельзя было отклоняться ни вправо, ни влево, чтобы не пропустить огни аэродрома и не врезаться в сопки. Каждый до боли в глазах вглядывался в иллюминаторы, и, когда показались огни аэродрома, кто-то радостно выдохнул: "Есть".
   На этом аэродроме не было подсветки на полосе для лыжных самолетов, и радист все стучал ключом, договариваясь с начальством. Еле различимые хребты уже плыли под нами, а радист все стучал и стучал.
   Самолет с ревом понесся над светлыми кубиками домов, и мы увидели незабываемое зрелище. Два ряда оранжево-красных факелов пылали, указывая полосу. Никогда в жизни я не видал таких оранжевых огней и, наверное, никогда не увижу. Некоторые факелы гасли, от них шел оранжевый же дым, и было видно, как мечутся люди, зажигая их.
   Поземка мела по самое колено. Мы шли к огням аэропорта все, кроме бортмеханика, который остался около самолета.
   Потом была сверкающая светом и чистотой теплая сытость столовой и блаженный перекур в комнате пилотов. Курили, развалившись на койках, вспоминали всякую незначительную чепуху. Нам было хорошо всем вместе после длинного сегодняшнего дня.
   Полнолицый приземистый командир щурился довольно, и у него был вид добродушного домоседа, специально приспособленного для шлепанцев. Второй пилот, самый молодой в экипаже, красивый девчачьей украинской красотой, расспрашивал нашего оператора о погоде в Сочи, откуда тот недавно прилетел.
   Длинноногий носатый штурман, специалист по подходу к женщинам и специалист своего дела, картинно подрагивая грифом гитары, наигрывал дежурной по аэродромной гостинице какой-то цыганский романс.
   - Сколько с сегодняшними? - спросил командир.
   - Шестьдесят две, - ответил я.
   - Понимаешь... - сказал он, и голос у командира был виноватый. Понимаешь, если бы не этот иней...
   Потом все стали укладываться спать, а мы со штурманом сели разрабатывать маршрут на завтра. Мы прокладывали линию на карте теперь строго на север, к семьдесят четвертому градусу.
   - Сколько возьмем? - спросил он.
   - Давай десяток.
   - Может быть, двенадцать? Ей-богу, сделаем.
   - Давай двенадцать.
   Это была вера в удачу завтрашнего дня, дня, который придет с рассветом.
   - Понимаешь, черт побери, если бы не этот туман сегодня... - бормотал командир, засыпая.
   Мы летали с ним не один месяц, и я припоминаю только два-три дня, когда наш командир был доволен сделанной за день работой.
   Глава 5
   Остров Врангеля.
   "Я счастлив, что родился в то время, когда санные экспедиции на собаках еще не отжили свой век..."
   Кнут Расмуссен, 1924 год.
   ...Оленьи туши лежали штабелем в дощатом помещении склада. Кладовщик щелкнул выключателем, и желтый электрический свет упал на эти туши, на штабеля папиросных и консервных ящиков.
   - Вот, - сказал он доброжелательно, - выбирай.
   - Пожалуй, эту, - сказал я.
   Иван Акимович помог разрубить ее пополам, потом мы бросили половинку туши на весы, я забрал ее на плечи, и, загораживаясь от снега и ветра, мы пошли в нашу избушку, где в одной половине жил экипаж застрявшего из-за непогоды вертолета, а в другой половине жили мы. Ждали все ту же погоду.
   Остров пока мы видали только с самолета. Мы облетали его кругом на "аннушке", делали посадки на снег или лед через каждые шестьдесят километров, чтоб потом уже двигаться между этими точками наземным порядком. Так требовалось по работе. Сверху остров вроде бы мало отличался от обычного Севера: сглаженные линии хребтов на юге и неразличимо-однообразная тундра на севере с блеском оголенного озерного льда и нитками еле видных под снегом речушек.
   ...Все это происходило в феврале. В начале марта задула пурга, и вот так она уже дула двадцатый день, с редкими перерывами. Мы не очень на нее злились, потому что время работало на нас: что б там ни творила погода, но солнце неумолимо набирало весеннюю силу и приближался апрель - месяц, созданный для санных путешествий на собаках. Это была рядовая, так сказать, рабочая пурга, когда просто дует ветер и несет с собой снег. Крыши, конечно, остаются на своих местах, и никто не цепляется за пресловутые веревки, протянутые меж домов.
   Все-таки к концу марта, когда результаты нашей зимней работы по льду были обработаны, аппаратура снова проверена и налажена, а все книги не то что прочитаны, а, можно сказать, изучены, мы стали нудиться бездельем: поодиночке и все втроем. Пурга все еще продолжала дуть, но уже нехотя, как бы уставши. Второго апреля мы проснулись от необычной тишины. Нигде ничего не свистело, не выло, не хлопало. Я посмотрел на подоконник возле кровати. За ночь на него всегда наносило порядочную кучу снега. Сейчас подоконник был чист. Мы быстро оделись и выскочили на улицу. Стояла благостная тишина. Тишина и рассеянный свет, от которого резало глаза и все темные предметы как бы плавали в воздухе...
   Вечером старожилы поселка, среди которых были, кстати, и метеорологи, выкурив ужасное количество "Беломора", постановили, что "погода вроде бы и должна быть, не все же время ей дуть. Но раз на раз не приходится. Вот если вспомнить зиму пятьдесят шестого или, куда далеко ходить, позапрошлого года, то...".
   Все-таки мы дали радиограмму в колхозный поселок, что можно высылать собак и все прочее, что "обусловлено нашей договоренностью". Мы ждали упряжки три дня, ждали в комнатушке метеорологов, гадая о погоде. Нам нужна была хорошая, устойчивая погода дней на десяток, не потому, что не хотелось валяться в снегу где-либо, пережидая пургу, хотя этого тоже не хотелось, а потому, что плохая погода испортила бы нам работу. Короче говоря, для того чтобы объехать кругом четырехсоткилометровое побережье острова и дважды пересечь его в центральной части, нам требовалась хорошая погода в этом апреле, четыре хороших упряжки, четыре хороших каюра и кое-какая удача.
   Каюры появились в средине дня. Мы познакомились с ними еще в феврале. Это были рослый, мрачноватый Куно, Апрелькай, похожий на герцога Ришелье со своей седоватой эспаньолкой, полный, благодушный Кантухман и хитроватый, сухощавый Ульвелькот, самый хозяйственный человек на острове.
   Разумеется, как положено по книжкам и в жизни в таких ситуациях, мы вначале принялись за чай, поговорили о разных злободневных вещах и потом уже вплотную уселись за карту.
   Здесь начиналось самое трудное. Мы знали свое дело, знали, сколько нам потребуется остановок для работы и какое это займет время, знали, где мы можем дела ночевку, а где этого лучше избежать. Каюры знали своих собак, знали, сколько и какой им потребуется корм, сколько можно взять груза. Но они не знали условий нашей работы, не знали северной стороны острова, так как никому из них не приходилось там бывать. Не знали, каков там лед и какова вообще дорога. Так мы взвешивали разные варианты вначале спокойно, а потом все больше и больше приходя в азарт. В конце концов все как-то прояснилось и стало понятно, что лучше работать двумя отрядами. Один с центральной усадьбы "отработает" восточную половину острова, второй - выполнит объезд и пересечение с запада и, кроме того, попробует сделать два галса в пролив Лонга, что было бы очень к месту, так как давало возможность проследить под водой геологические структуры острова.
   Потом каюры уехали, и мы стали готовиться к выступлению, которое намечалось на послезавтра. В этот вечер мы занимались делом: подбирали привезенные каюрами меховые штаны, кухлянки, торбаса, оленьи чулки, камусные рукавицы, готовили торбасные стельки и еще десятки мелочей. Возиться со всем этим перед дорогой, как известно, столь же приятно, как потом вспоминать о дороге. Погода нас не подводила, стояли те самые зимние дни, когда бывает тихо и на солнце можно смотреть почти без усилий сквозь белесоватую мглу.
   Собаки всегда точно угадывают минуту начала дороги. Пока мы укладывали, привязывали, прикрепляли к нартам, они лежали безучастно и зевали сытыми зевками хорошо кормленных зверей и лишь в точно нужную минуту подняли разноголосый вой. Мы выбрались сквозь сугробы на изрытый застругами лед бухты Сомнительной, и обе упряжки с лаем рванули вперед. Наконечник остола со скрипом врезался в твердый снег, потому что нельзя собакам бежать быстро на первом километре дороги.
   Мы рассчитывали в этот первый день добраться до избушки в тридцати километрах к западу от нашей базы. Избушка принадлежала знаменитому человеку Нанауну, который в 1924 году вместе с Ушаковым прибыл на остров из бухты Провидения с первой группой эскимосов-поселенцев. Нанаун уже месяц как лежал в больнице на мысе Шмидта со сломанной ногой. С ним случилась смешная для полярного охотника вещь: впервые за зимние месяцы приехал в поселок, поскользнулся и сломал ногу.
   До избушки все шло неплохо. На нарте Ульвелькота отскочил подполозок, но он вытащил откуда-то ящичек, обвязанный ремешками. В ящичке лежали плоскогубцы, разные шурупчики и отвертка, и через пять минут нарта снова была в порядке. Я с удовольствием заметил в ящичке несколько примусных иголок и два коробка спичек. В такой дороге примусные иголки и спички раскладываются в возможно большее число мест. Мы с Сергеем Скворцовым распределили их в четыре взаимно несовместимых надежных уголка.
   Мимо избушки Нанауна можно было проехать не останавливаясь, если бы не торчала из снега длиннющая жестяная труба. Мы раскопали сверху снег и съехали вниз, как в метро, только вместо эскалаторов были собственные животы.
   Мы стали раскачивать примусы, я втайне хотел продемонстрировать хозяйственному человеку Ульвелькоту свой житейский опыт. Еще несколько лет назад мы научились у чукчей рассверливать капсюльное отверстие в примусе, предназначенном для зимней дороги. Тогда он горит вдвое сильнее и работает так же хорошо на солярке, как на керосине (найти брошенную в тундре бочку солярки можно довольно часто). Все-таки из моего хвастовства ничего не вышло: примус Ульвелькота работал еще лучше.
   Пока мы занимались чаем, вышел первый дорожный курьез. По неписаному правилу найма упряжки ты берешь в дорогу разные цивилизованные продукты: чай, сахар, масло, галеты. Каюр берет мясо. По простоте душевной и Куно, и Ульвелькот взяли с собой привычный копальхен. Я ничего не хочу сказать плохого об этом продукте, ибо именно он, или способ хранения, давал в течение тысячелетий здоровье и жизнь чукчам и эскимосам, но приезжим он не всегда нравится. Произошло небольшое недоразумение, во время которого каюры страшно смутились. Немедленно на свет были извлечены другие запасы: медвежье сердце как деликатес для строганины, небольшой кусок оленины и пяток лепешек эскимосского пеммикана - резервная еда на крайний случай. Но впереди У нас было еще много дней, и мы с Серегой взялись за копальхен, благословляя судьбу, что нам приходилось есть его раньше. Возможно, на острове был копальхен особого качества, ибо с каждым разом аппетит у нас увеличивался.
   После чая настроение стало совсем бодрым. Мы еще Как всегда, после первого дня дороги сильно ломило все тело и сказывалась еще вчерашняя усталость. Видимо, собакам передалось наше настроение. Мы как-то вяло прошли в этот день восемнадцать километров на север и остановились у мыса Святого Фомы. Уже снова наступал вечер, и надо было посмотреть дорогу вдоль полосы скалистого берега, что тянулась почти тридцать километров от мыса Базар. Дорогу мы посмотреть успели. Даже на ближнем участке было видно, что собакам здесь не пройти. Глыбы льда были прижаты к самым обрывам, а кое-где торосы даже пытались залезть на самые скалы.
   Мы не стали в этот вечер обсуждать завтрашние перспективы, а принялись ставить палатку, распрягать собак. Меня очень беспокоили наши спальные мешки. Это были мешки незнакомой системы, да еще на молнии. То, что застежка-молния для зимы не годится, известно достаточно хорошо. Все-таки мы рискнули залезть в них раздетыми, рассудив, что в хорошем мешке раздетому гораздо удобнее, а в плохом не спасет и меховая одежда. Мешки, однако, оказались совсем хорошими, слой пуха в них распределялся очень разумно, утолщаясь под спиной и в ногах. Даже застежки-молнии не капризничали. Мы обсуждали их достоинства, постепенно засыпая, и потом мы еще успели выяснить с Серегой, что у него, как и у меня, если закрыть глаза, также мелькают собачьи лапы, а в прошлую ночь перед сном все торчали обтекаемые силуэты медведей. Все-таки на медведей нам повезло: последнего, четвертого, видели сегодня утром, когда ходили к маяку осматривать торосы. Подумав об этом, я почему-то вспомнил кладовщика Акимыча, который теперь в ста двадцати километрах, наверное, думал о нас, вспомнился и его голос: "Так здесь же остров, чудаки! Здесь другая земля, путешественники...".
   Две вещи мешают спать зимой в палатке: иней, который намерзает вокруг лица, и иней, который скапливается на потолке палатки. От первого можно уберечься, если не крутить головой, но с потолка иней падает пластом, стоит только кому задеть стенку палатки. Он падает на лицо и потом начинает таять. Я вспомнил, как четыре года назад мы с тем же Сергеем торчали в центре острова Айон. Нас закинули туда на самолете, чтобы выкопать череп мамонта, найденный летом геологом Альбертом Калининым. В тот раз, хотя у нас были великолепные мешки из шкуры зимнего оленя, мы чуть не плакали от этого проклятого инея.
   Утром, расстелив карту на полу палатки, мы стали выбирать дальнейший маршрут. Удобнее всего было подняться вверх по речке Неожиданной, потом через верховья реки Гусиной пробраться в верховья речки Советской. В устье ее как раз находился опорный пункт, а все расстояние составляло чуть больше шестидесяти километров. Дорога эта каюрам была незнакома, и они долго не соглашались, но все-таки мы убедили их, что такие карты, как у нас, никогда не врут.
   Собакам в тот перегон пришлось все-таки трудно. На южной половине острова дул сильный ветер, такой, что по временам вся упряжка скрывалась в облаке поземки. Потом начались перевалы, а в верховьях реки Советской встретился узкий, в несколько метров ширины, каньон. Собаки боязливо пробирались по нему, но и потом им опять не стало легче. В устье речки была так называемая труба место, где постоянно дует ветер, нет снега и нарты едут по черной, вмерзшей в землю гальке.