Время от времени гауптштурмфюрер СС и тюремщик Сперри приходили к врачу – профессору Оскару ди Фонце, у обоих «болели зубы», оба нуждались в лечении. Оскар ди Фонце работал в подпольной редакции газеты «Унита» и организовывал необходимые для партии связи. В зубоврачебном кабинете «больные» рассказывали обо всем, что узнавали о работе гестапо…
   Чех начал расспрашивать Алексея о его Родине, напоил водой, дал десять сигарет и на прощание сказал:
   – Мы будем следить за вами, поможем бежать. Но пока нужно молчать…
   И крепко пожал руку русского товарища.
   – Вот только Галафати… – Офицер замолчал и грустно покачал головой.
   – Где он? – тревожно спросил Алексей.
   – Вы видели Коха? Так вот… Этот зверь сам взялся за Галафати. Это значит, что нашему товарищу угрожает смерть.
   – И ничем нельзя помочь?
   – Я пробовал… Но пока ничего не вышло. Боюсь, что Кох, эта немецкая овчарка, и обо мне уже пронюхал… Надо что-то предпринимать…
   Гауптштурмфюрер СС задумался. И тут Алексей, глядя на его устало склоненную голову, подумал, как трудно, как невыносимо трудно этому смельчаку ходить каждую минуту по краю обрыва и улыбаться, вести как ни в чем не бывало разговоры с убийцами товарищей, ежесекундно держать нервы в напряжении, ничем не выдать себя…
   Вновь появился тот же тюремщик. Страшно ругаясь, он погнал Алексея в камеру. А у самых дверей шепнул: «Не унывать, рус», – и с силой толкнул в спину, так что Алексей чуть не упал.
   Николай подбежал к нему, стараясь поддержать, привести в чувство. Он знал, какими люди возвращаются после пытки. Но Алексей улыбнулся. В глазах светилась радость.
   Он рассказал Николаю все, что с ним случилось.
   Они долго сидели обнявшись, шепотом обсуждая события сегодняшнего дня. Сердца вспыхнули надеждой, которая нужна, очень нужна человеку, чтобы идти вперед, чтобы сделать все, что положено человеку на Земле… А у обоих еще столько несвершенных дел!
   Они строили всевозможные планы, вспоминали прошедшее, в их положении это было так естественно. Когда у человека нет светлого настоящего, он уходит мыслями в иное время – либо в прошедшее, либо в будущее.
   – Я тебе как-то рассказывал о себе, – говорил Алексей, поглаживая друга по руке, – теперь, выходит, твоя очередь…
   – Ну что ж! – рассмеялся Николай. – Моя, так моя… – Он обхватил руками колено и мечтательно поднял глаза.
   – Ну, война застала меня в армии, на полуострове Ханко. Служил я в двести тридцать шестом отдельном зенитно-артиллерийском дивизионе. Мои друзья сделали мне там настоящую японскую татуировку: когда по утрам умывался, гравированные драконы на руках копошились, как живые. Тогда мне это нравилось, а вот сейчас… – Он взглянул на свои руки, разукрашенные тушью, и сплюнул в сторону. – Чего это я об этом?.. Словом, когда началась война, немцы пытались и с суши, и с моря овладеть полуостровом. Но мы каждый раз давали им по зубам.
   Ханко был важный форпост в Балтийском море. Мы это, конечно, хорошо понимали. Сто шестьдесят пять дней наш гарнизон – небольшой, так себе – отбивал атаки фашистов. Они просто озверели. И подтягивали все новые силы. Ох, помолотили мы их… А потом по приказу Верховного командования оставили Ханко. Эх!.. Помню, когда сходили мы с полуострова, запели свою любимую: «Славное море, священный Байкал».
   Первого декабря мы уже ехали в Ленинград. Не как-нибудь – на пассажирском теплоходе. Но как назло наскочили на мину. Ну вот, значит, рвануло нас… Что ж, водичка, конечно, не черноморская, но ничего не поделаешь – пришлось прыгать в воду, плыть. Однако не тут-то было. Наскочили на нас немецкие катера, стали вылавливать… Так я оказался в плену. Прямо из водички – и в плен… А осенью прошлого года привезли вот в Рим. Николай замолчал, но вдруг чему-то улыбнулся, даже хохотнул тихонечко.
   – На Ханко был у меня один интересный случай. Ты слушаешь?
   – Ну конечно! Рассказывай, рассказывай.
   – Вызвал как-то меня к себе командир дивизиона и говорит: «Товарищ Остапенко, твои предки когда-то писали письмо турецкому султану»… – «Как же, говорю, помню!» – «Ну вот… помоги нам в одном деле. Надо написать что-нибудь в этом роде господину Маннергейму в ответ на его призыв сдаться в плен»… Алексей оживился:
   – Ну и как? Написал?
   – Написал!.. Правда, журналисты немного подредактировали, черт бы их побрал… Но все равно доля моей «соли» осталась. Когда-то я то письмо на память помнил, теперь, конечно, подзабылось, но все же послушай.
   С усмешечкой Остапенко начал – словно бы читал:
   «Его высочеству прихвостню хвоста ее светлости кобылы императора Николая, сиятельному палачу финского народа, светлейшей обер-шлюхе берлинского двора, кавалеру соснового креста барону фон Маннергейму…»
   – Чуешь, как загнули мы?..
   Алексей беззвучно смеялся.
   После нежданного и непривычного смеха стало вдруг не то что тоскливо и не грустно даже, а как-то пусто, очень неуютно на душе. Примолк и Николай.
   – Ладно, – стряхивая ненужную хандру, сказал Алексей. – Расскажи-ка, брат, что-нибудь еще.
   – Что же я тебе расскажу?.. Вот сейчас балакали, смеялись, а все равно душе невесело… Понимаешь, какая штука: уже несколько дней сидим мы тут с тобой, а у меня все не выходит из головы, где я слышал про эту тюрьму?.. Вспоминал, вспоминал и вот, знаешь, сейчас вспомнил…
   – Ну и где же ты слышал?
   – Да все на том же нашем полуострове Ханко. Подружился я там с одним уральцем. Звали его Анатолием. Хороший был парень. Грамотный, речистый.
   – Почему «был»? – перебил Кубышкин. – Убили, что ли?
   Николай немного помолчал.
   – Все расскажу, не перебивай… Анатолий числился у нас агитатором, и никто не звал его по имени, а называли кто «уральцем», кто «агитатором». Он не обижался.
   И вот однажды рассказал он мне. «Эх, Коля, кабы не эта проклятая война, так я бы сейчас в юридическом институте лекции читал». В августе он должен был защищать кандидатскую диссертацию. И знаешь, тема какая была? Тебе ни за что не догадаться! История фашистских тюрем. Он говорил, тема здорово интересная. Тут и германская тюрьма – Моабит, румынская – Дофтана, итальянская – Режина Чели (это наша, значит, с тобой), польская – Висла, венгерская – Скала. И другие, я уж не помню. А материал по этим тюрьмам трудно было разыскивать. По крупице парень собирал.
   Кому нужна их история? – может, спросишь ты. Я, например, спросил. А Анатолий и говорит: «Что ты, Николай! В юридических институтах даже преподают тюрьмоведение как отдельную дисциплину». Понял? В свое время, оказывается, проходили даже Международные тюремные конгрессы. Один из них, четвертый, что ли, организовали в конце прошлого века в Петербурге. Сам Александр Третий со своими министрами и всей царской семьей на открытии присутствовал. Во как!
   И понимаешь, все чин чином устроили, даже Международную тюремную выставку. Каждая страна показывала изделия, которые изготовляли арестанты, и предметы из обстановки тюрем.
   Итальянцы, скажем, представили модель одиночной камеры. Я вот сейчас подумал: а вдруг – той самой, в которой мы с тобой сейчас сидим. А?.. И была на выставке модель всей тюрьмы Реджина Чели. И изделия из этой тюрьмы: обмундирование тюремное, ботинки, скульптуры разные, резьба по дереву, мадонны.
   – Неужели и мадонны делались в Реджиие Чели? – с усмешкой спросил Кубышкин.
   – А что ты думаешь, – усмехнулся и Остапенко, – это, брат, превосходно уживается: пытки и молитвы, иконы и тюрьмы. Этот вот, – он ткнул в распятие Христа, – чего тут пялится?..
   Ну, конечно, когда я слушал Анатолия, мне и в голову не приходило, что придется самому в тюрьме сидеть, да еще в такой знаменитой. Знал бы – побольше выспросил…
   А Анатолий… Дня через три после того, как он мне рассказывал про тюрьмы, попали мы под бомбежку и погиб Анатолий. А ведь какой способный парень был! Наверняка бы стал профессором…

Под покровом ночи

   Алексей и Николай установили, что Анджело Галафати сидит внизу, в отдельной камере. Пробовали перестукиваться с ним – ничего не вышло.
   Они не знали, что в это самое время Пьетро Кох избивал их друга резиновой дубинкой. Рука у садиста заныла в плече, он отшвырнул дубинку и сквозь зубы процедил:
   – Воды!
   Неподвижного Галафати облили из ведра. Вода, стекая с тела, стала розовой. Кох приподнял голову своей жертвы за волосы:
   – Ты скажешь, наконец, где ваша главная явка?
   Галафати молчал. Его разбитое лицо напоминало окровавленный кусок мяса. Но он не стонал, нет, он вдруг запел гимн Гарибальди.
   Дрожащим хрипловатым голосом он пел, а сам поднимался, медленно поднимался с пола и наконец встал и гордо закинул голову, все продолжая петь.
   – Замолчать! – орал Кох, а Галафати пел.
   – Ты скажешь! Ты скажешь! – в исступлении закричал взбешенный истязатель и снова схватился за дубинку. Потом ударом кулака в спину он изо всей силы толкнул Галафати в соседнюю комнату и крикнул: – Вот как мы поступаем с теми, кто борется с армией фюрера!..
   В слабом свете маленькой электрической лампочки Галафати увидел человека, подвешенного за подбородок на ржавый железный крюк, свисавший с потолка. На груди жертвы была вырезана пятиконечная звезда, лицо обезображено. Галафати узнал этого человека. То был Костанцо Эбат, подполковник артиллерии из партизанского отряда «Неаполь», действовавшего в Риме и в провинции Лацио.
   Перед глазами поплыли нескончаемые красные круги… Галафати стоял, покачиваясь, легкая дрожь пробегала по телу. Собрав последние силы, он повернулся к Коху.
   Кровавый плевок ударил в лицо палача.
   Кох покачнулся, выдернул из кармана платок, вытер лицо. На белоснежной ткани осталось красное пятно. Смяв и отбросив платок, Кох потянулся за резиновой дубинкой…
   Сколько хлопот причинил ему этот молчаливый упрямец Галафати! Сколько раз он, Пьетро Кох, униженно просил начальство продлить срок поисков неуловимого коммуниста. Иногда казалось, что ловушка захлопнулась, в густо расставленные сети попадали многие патриоты, но Галафати, целый и невредимый, оказывался на свободе.
   И вот, наконец, удача! Пьетро Кох был просто счастлив: Мария Баканти поверила ему и дала адрес Галафати – того, кого он так долго и тщетно искал, из-за кого рисковал своей карьерой. Кох безмерно радовался своей удаче…
   Но палач ошибся. Галафати – этот с виду простой и хилый итальянец – оказался железным. Он не произнес ни слова, даже ни разу не взглянул на Коха, а брезгливо отворачивался или просто закрывал глаза…
   Кох был старым агентом итальянской разведки. Немец по отцу и итальянец по матери, он еще до нападения фашистской Германии на Советский Союз был послан в Берлин для прохождения особого инструктажа. Был принят там, как свой человек. В гестапо разъяснили, чего от него ждут и чем ему предстоит заниматься, когда Италия начнет войну с Россией. За заслуги перед немецким фашизмом Кох был награжден золотым значком почетного члена нацистской партии и «Железным крестом» 1-й степени. Возвратился он из Берлина в Рим, отрастив из подобострастия усики «а ля Гитлер».
   Теперь этот вполне законченный фашист еще больше выслуживался перед немцами. По ночам уже снился ему «Рыцарский крест»…
   – Я все равно вырву у него сведения! – заверял он свое начальство. Когда подпольщики, работавшие в тюрьме, по просьбе Бессонного попытались передать дело Галафати к подставному гауптштурмфюреру СС, Кох понял, что это может помешать его карьере, и заартачился.
   – Я знаю, – твердил он, – что Галафати держит ключ ко многим тайнам. И может выдать даже тех, кого мы и не подозреваем.
   И он зло посмотрел на гауптштурмфюрера СС. Тот не моргнул глазом. А в голове пронеслось: «Неужели этот удав о чем-то догадался?».
   – Ну, что ж, – непринужденно произнес чех, – желаю удачи…
   Так сорвалась попытка вырвать отважного патриота из рук фашистского садиста…
   Однажды ночью Кубышкин и Остапенко проснулись от страшных стонов и криков.
   – Что там творится? – спросил Николай и тут же, подскочив к окну, подставил свои плечи. – Лезь…
   Алексей дотянулся до окошка. Из него был виден краешек тюремной площади. Заключенные, голые по пояс, с просвирками в руках стояли в два ряда. Офицеры СС, расхаживая между ними, тыкали в каждого концами своих стеков. Откуда-то, чтобы заглушить крики, неслась органная музыка.
   – Галафати! – крикнул Алексей, увидев в толпе своего друга.
   Галафати поднял голову. Едва ли он увидел Алексея. Скорее всего нет. Может быть, просто догадался… Во всяком случае он крикнул:
   – Прощай, друг! Нас ведут на расстрел. Прощай!..
   Потом он шепнул что-то стоящему рядом с ним заключенному, тот встрепенулся и тоже закричал:
   – Я – русский! Прощайте! Привет Родине!..
   Но тут появились эсэсовцы, прикладами начали избивать их, погнали к выходу.
   Алексей опустился на пол.
   – Коля, это конец… Сейчас придут и за нами.
   Друзья переглянулись. И сразу же за дверью послышались гулкие шаги. Заскрипел замок, дверь широко распахнулась. На пороге стоял тот тюремщик, который водил Алексея к чеху.
   – Быстрее в другую камеру! – негромко и торопливо приказал он.
   Алексей и Николай, ничего не понимая, бросились в коридор.
   – Повели руссо! – пронеслось по камерам.
   Их провожали взглядами все, кто остался в камерах. Заключенные поднимали над головой крепко стиснутые руки в знак солидарности и сочувствия.
   Оставшиеся в тюрьме итальянские патриоты решили, что русских также повели на расстрел…
   Но тюремщик, для вида подгоняя их тумаками, перевел друзей в подвал тюрьмы, запер в совершенно глухой камере в самом дальнем углу тюремного корпуса.
   – Молчать, – только и сказал он на прощанье.
   А через полчаса запыхавшийся Пьетро Кох бежал по коридору…
   – Где русские? – спросил он, хватая тюремщика за шиворот.
   – Они… они были вот в этой камере…
   – Открывай! – зло прохрипел Кох…
   Тюремщик никак не мог попасть ключом в скважину.
   – Скорее! – Кох распахнул дверь.
   Камера была пуста.
   – Где они?
   – Не знаю, – тюремщик беспомощно развел руками. – Но, синьор, я помню, как утром приезжали сотрудники службы безопасности. Наверное, увезли их на Виа Тассо…
   – Проклятье! Но ничего… Там настигнет их смерть…
   Крики в тюрьме постепенно затихли…
   – Неужели мы спасены? – спросил шепотом Николай.
   Алексей ничего не ответил. Обхватив голову руками, он повалился на пол и заплакал.
   «Прощай, Галафати! Прощай и ты, наш русский товарищ. Жаль, что мы не знаем твоего имени»…
   В тюрьме наступила зловещая тишина…
   А в это время в Ардеатинских пещерах гремели выстрелы…
   Так погибли коммунист Галафати, неизвестный русский солдат, с которым Алексей так и не успел поговорить, генерал авиации Сабато Мартелли Кастальди, дивизионный генерал Симоне Симони…
   Они умерли, как герои, умерли как и жили, не склонив головы.

В камере Грамши

   Страшная ночь миновала. Вновь тягуче и жутко текли тюремные дни. Как обычно. Но нет: теперь они были иными. Прекратились допросы. Могильная тишь сковала камеру. Железные двери со сложным запором открывались лишь один раз в день: это Сперри – так звали тюремщика – приносил пищу и воду.
   Ярко начищенные пуговицы на мундире тюремного надзирателя, казалось, подчеркивали бледность его поблекшего лица, на котором застыло выражение невысказанного, затаенного страдания. Связка тяжелых ключей с тихим звоном покачивалась на его веревочном поясе.
   Сперри молча ставил на пол еду и, сказав несколько слов, уходил. Всем своим видом он показывал, что между ними не произошло ничего: никакого сближения, никаких проявлений участия. На вопросы Алексея и Николая итальянец отвечал неохотно и кратко.
   Всякие непрошеные мысли назойливо лезли в голову. Может быть, эсэсовцы готовят против них какую-нибудь особо тяжелую расправу? Почему так молчалив Сперрй? Почему так печален?
   Алексей сказал однажды:
   – Он, видимо, знает, что нас ждет, а сказать об этом ему тяжело, вот он и переживает…
   – Может быть, – откликнулся Николай. – И все-таки мы многим ему обязаны… Интересно, что он за человек?
   Алексей пожал плечами: ему было известно столько же, сколько и Николаю.
   – Я знаю одно, – сказал он, – знаю, что он наш…
   Камера, в которой сидели Николай и Алексей, была сравнительно большой – четыре на три метра. Но это была камера полной, строжайшей изоляции.
   – Настоящий затхлый каменный мешок без света, – ворчал Николай. – Посадить бы в нее архитектора, который строил эту тюрьму.
   – Нет! – возразил Алексей. – Лучше того, кто приказал ее построить.
   – Пожалуй, ты прав…
   Семь суток просидели здесь Николай и Алексей. На исходе восьмого дня в двери загремели ключи. Алексей подумал, что либо его, либо Остапенко собираются вести на допрос, а может быть, и на расстрел…
   Дверь открылась, на пороге появился Сперри. Он казался еще более постаревшим, еще более угнетенным, чем обычно. Какие думы мучили старика, какая боль подтачивала его силы?
   Старый тюремщик вошел в камеру. Остапенко поднялся с койки. Сперри, как всегда, медлил. Он внимательно огляделся, словно чего-то искал, и, нарушив свое правило, вдруг печально улыбнулся и заговорил:
   – Кончилась ваша тюремная жизнь, ребята, в Реджина Чели. «Царица небесная» пожелала освободить вас из своего «рая». Будем надеяться, что это к лучшему…
   – А Что, нас переводят в другую тюрьму? – насторожился Остапенко.
   – Вы едете на рытье траншей. Немцы повсюду отступают. – В голосе Сперри звучала необычная торжественность. – Не помогла гитлеровцам «Готическая линия». – Старик усмехнулся. – Если сказать правду, то ее и не было. Зря шумели об этих укреплениях английские и американские газеты… В германских военно-строительных отрядах «Тодт», куда вас повезут, дисциплина разваливается. Там сейчас создается подпольный комитет «Свободная Германия». Я думаю, вы сумеете использовать эти условия… Но, смотрите, не попадитесь вновь Коху. Он три дня назад уехал на север Италии. Теперь зверствует в Милане.
   И вот что я вам скажу, русские парни. – Сперри подошел к Алексею. – Мы больше, конечно, не увидимся… Окиньте эту камеру прощальным взглядом, вглядитесь в нее внимательно и запомните, что я вам сейчас расскажу… В этой камере сидел Грамши! Да-да, сам Антонио Грамши, секретарь Коммунистической партии Италии. А в других камерах сидели его боевые соратники: Тольятти, Джерманетто и другие…
   – Грамши? – полушепотом переспросил Алексей. – Грамши… – удивленно повторил он, как бы что-то припоминая. – Кажется, он был у нас в России и встречался даже с Лениным. Да?
   – Да, он был у вас, в России в двадцать втором-двадцать третьем годах. – Сперри тяжело опустился на койку. – А потом возвратился на родину, чтобы продолжать революционную борьбу. Он основал Коммунистическую партию Италии и газету «Унита»… Он для нас все равно, что для вас Ленин. Нашего Грамши мы помним и никогда не забудем…
   Несмотря на парламентскую неприкосновенность, Грамши был арестован по приказу Муссолини. Это было в ноябре двадцать шестого. В этой камере он просидел тогда шестнадцать дней.
   Когда вечером привели его сюда, я даже не поверил, что передо мной сам Грамши. Я его представлял каким-то великаном, а это был обыкновенный человек маленького роста, в очках, очень болезненный с виду. Я помню его слова, которые сказал он в тот вечер: «Ничего, мы и здесь будем вести борьбу с теми, кто ведет Италию к гибели»…
   Ужасы, которые я видел в этой тюрьме, встречи с коммунистами, осужденными на смерть, заставили меня над многим призадуматься, а затем… затем, как видите, я с вами…
   Всем, чем только мог, я старался облегчить положение Грамши: несколько раз тайно передавал ему газеты, письма, бутылки с кофе, сигареты, а однажды – шерстяную фуфайку и носки. Бывало, как ни загляну в глазок, всегда вижу одно и то же: сидит за столиком и все пишет и пишет…
   Выйти на свободу ему не удалось. Пересылки из одной тюрьмы в другую, тяжелые кандалы, одиночные камеры, плохое питание – десять лет тюремных скитаний! – они подорвали его здоровье. Весной тридцать седьмого года он умер…
   Сперри нервно погладил ногу и похлопал по коленке.
   – А ведь этот пес Муссолини знал, что состояние здоровья у Грамши очень плохое. Ему об этом докладывал профессор Умберто Арканджели. А главный чернорубашечник сказал: «Грамши может получить освобождение, если он обратится лично ко мне с просьбой о помиловании и если он откажется от политической борьбы и уедет из Италии в Москву».
   Эти слова, конечно, передали Грамши. И думаете, что он ответил? О, Грамши всегда умел хорошо отвечать своим врагам! Грамши ответил: «То, что вы мне предлагаете, – это самоубийство; я не имею ни малейшего намерения кончать самоубийством»… Эти слова быстро облетели тогда все тюрьмы Италии. Это были хорошие, добрые слова. Они укрепляли тех, кто начинал падать духом, вдохновляли тех, кто ослаб в борьбе…
   – Вы так много знаете, – уважительно сказал старику Алексей.
   Сперри печально улыбнулся:
   – Лучше бы мне не знать всего того, что я знаю… Однако слушайте…
   Он принялся рассказывать дальше.
   Как только Грамши посадили в камеру, пришел старший надзиратель и прибил над его кроватью лист фанеры с надписью: «Свобода, Равенство, Братство». Так смеяться над возвышенными идеалами могли только фашисты!
   Однако они умели не только унижать, но и истязать.
   Железная койка Грамши опускалась лишь на ночь, а днем можно было или стоять, или сидеть на цементном полу. Два раза в день обследовалась оконная решетка, а камера – ежечасно. Холод пронизывал до костей. Лишь ходьба взад и вперед по камере несколько согревала Грамши. Под окнами в течение всей ночи бегали свирепые псы волчьей породы. Вздумавшего спуститься из окна они растерзали бы в клочья.
   Прогулка разрешалась через день на один час, никакие разговоры при этом не допускались. На каждого заключенного перед прогулкой надевали специальный мешок с отверстиями для рта и глаз. В этих нелепых мешках, напоминавших собой колпаки куклуксклановцев, заключенных выводили «подышать свежим воздухом».
   Тюрьма не зря считалась могилой. Попасть в зубы «Царицы небесной» означало – погибнуть медленной смертью.
   В день, когда умер Грамши, один из заключенных на коробке от сигарет написал:
 
Ты умер, – пыткой, смертью замучен,
Но твой призыв с тобою не затих.
Твой голос жив. Для нас он снова звучен,
Еще звучней, чем голоса живых!..
 
   Кубышкина и Остапенко взволновал рассказ Сперри.
   – Спасибо, – стараясь скрыть волнение, проговорил Алексей. – Спасибо, друг, за все спасибо…
   Невольно он окинул камеру внимательным, все запоминающим взглядом.
   В ней все было знакомо – любая выбоина на стене, каждая щелочка в столе, каждая щербинка на потускневшем запыленном распятии. Но рассказ старого итальянца заставил Алексея увидеть эту камеру такой, какой она была много лет назад. Вот как, бывает, переплетаются пути людей! И, оказывается, камеры, эти древние молчальницы, тоже говорят. Взволнованно и скорбно рассказывают они о борьбе, которую ведет человечество против всех темных сил на земле…
   – Если бы вы раньше нам рассказали об этом, – проговорил Остапенко, – мы держались бы еще бодрее и мужественнее. Мы, конечно, никогда не забудем этой камеры. Не забудем и вас – человека, который знал Грамши и помогал ему…
   – Вы тоже смелые люди, – твердо сказал старый итальянец. – Все вы, коммунисты, похожи друг на друга. Вы справедливы и сильны… – Он сжал им руки.
   – А вы… вы нам ничего не расскажете о себе? – неожиданно спросил Алексей. – Ведь вы для нас делали так много, что об этом никак нельзя забыть! Должны же мы знать, кто помог нам остаться в живых.
   Сперри смущенно кашлянул.
   – У нас мало времени. Да и в моей жизни нет ничего интересного…
   – Неправда! – горячо возразил Алексей.
   – Ну уж разве коротко… – Сперри помолчал, собираясь с мыслями, потом не спеша начал новый рассказ…

Жизнь зовет к борьбе

   Отец Сперри, потомственный металлист, работал на одном из заводов Рима. В доме у них никогда не было достатка: семья состояла из пяти человек, а работал только один. Анджело был вторым ребенком в семье. Он рос хрупким и нежным, малейшее препятствие вызывало в нем чувство страха. Джулио, старший брат, посмеивался: – В кого ты у нас уродился такой? Ни рыба, ни мясо… Да и имя-то у тебя такое – Анджело – «Ангел»…
   У Джулио-то характер был другой – волевой, решительный. Этот парень никому не позволял обижать себя.
   Мать умерла при последних родах, оставив девочку. Убитый горем отец собирал по соседям гроши на гроб и. белый коленкор.
   И понял тогда Анджело Сперри, почему отец протягивает иссохшие, со вздутыми синими жилами руки к немому, бессильному и ненужному распятию…
   Анджело было двадцать лет, когда разразилась первая мировая война. С продуктами стало совсем плохо, и девочка, лишенная материнского молока, скоро умерла.
   Джулио призвали в армию, и в доме Сперри стало совсем уныло. Сначала Джулио регулярно присылал домой письма, потом вдруг замолчал. Через полгода пришло извещение о его смерти. Пришло и письмо от его товарища, в котором тот писал, что Джулио погиб на юго-западном фронте.