Гиппиус дала мне прочесть рассказ Сологуба "Жало смерти", с тем что бы показать его значительность и пронзительность. Рассказ этот мы читали вслух вечером. Если даже допустить, что "два отрока" - символы двух душ, то сделано это все так, что действует отрицательно. Одна В. Н. утверждала, что "если это символы, то в этом что-то есть", но слабо и, должно быть, больше из желания быть "беспристрастной".
   Приятен у Мережковских некий эстетизм и вообще другой тон жизни. Меня мучит наша жизнь "спустя рукава". Но могу исправлять это в очень малой степени, да и то почти только у себя.
   Возвращаться было утомительно в поезде с темнотой за окнами. В. Н., не умолкая, говорила, как всегда в возбуждении усталости.
   26 ноября
   ...Вечером И. А. читал вслух Шмелева ("Въезд в Париж"), показывая все неточности, ошибки, нагромождения. После этого чтения З.1 говорил у нас наверху: "Я до сих пор не читал Шмелева так, как сегодня. Этот рассказ я читал в "Современных записках", и он мне нравился. А теперь я увидел..."
   Перед И. А. он, видимо, в непрестанном восхищении. В. Н. ходила с ним гулять и расспрашивала его. Он ей нравится. Ходит он сейчас в замашной полотняной рубахе, похож на гимназиста. Глаза у него зеленые, узкие.
   30 декабря
   Вчера сделали большую прогулку мимо пустого сдающегося поместья и кругом вдоль кладбища в Грасс. Был какой-то северный закат. Оливковая роща, сплошь темная, была косо освещена унылым болезненным светом, в котором было много малинового. Свет этот, освещая целый угол рощи, левее поднимался и шел только по верхушкам, постепенно уменьшаясь и отдельными мазками трогая то одну, то другую вершину. И. А. как всегда не хотел идти мимо кладбища, кричал на меня за то, что я хотела заглянуть в него. 3. зашагал вперед и, встав на камень у стены, все-таки заглянул. Это обычное французское кладбище с безобразными склепами и черными венками. Есть один очень красивый тонкий кипарис, остальные обыкновенные, плотные.
   После обеда И. А. читал Сирина. Просмотрели писателя! Пишет лет 10, и ни здешняя критика, ни публика его не знает...
   1 Л Ф. Зуров, писатель (ред.).
   4 нюня [1930]
   И. А. читает дневники Блока, как обычно внимательно, с карандашом. Говорит, что мнение его о Блоке-человеке сильно повысилось. Для примера читает выдержки, большей частью относящиеся к обрисовке какого-нибудь лица. Нравится ему его понимание некоторых людей. "Нет, он был не чета другим. Он многое понимал... И начало в нем было здоровое..." [...]
   17 июня
   Вчера ездили в Канны, и И. А. неожиданно захотел выкупаться, что и сделал, удивив меня своей отважностью. Еще никто не купается, и сам он обычно начинает не раньше половины июля. На обратном пути в автобусе он говорил, что "выдумал для меня весь мой роман". Что писать его надо несвязанными кусками, назвав каждый кусок отдельно, и что нужно это для того, чтобы было легче отношение к этим кускам, так как, по его мнению, меня "губит серьезность". "Надо относиться к своему писанию полегкомысленней" - часто повторяет он мне последнее время. Он очень прав, чувствую это, верю, понимаю, на минуту как будто загораюсь... но потом все исчезает при малейшей потуге на что-либо. Чувствую себя в этом году равнодушно-вяло...
   ...Вчера после обеда Илюша попросил у И. А. разрешения поговорить с ним "о делах" и, удалившись с ним в кабинет, сказал ему о том проекте касательно предоставления нам Бельведера на весь год, о котором у нас с ним шла речь еще на пикнике. Затем предложил ему издание книги рассказов, на что И. А. согласился при условии - 3 тыс. авансу, которые должны пойти на уплату виллы зимой. Впрочем, и это не мед. Книги И. А. не дают никакого дохода. За "Арсеньева" он получил 1000 франков, т. е. меньше чем Рощин за книгу рассказов, изданную в Белграде (1800). Денег нам хронически не хватает. Получается в месяц 2500 ф., а жизнь стоит больше трех, не считая квартиры, за нее уплачено деньгами с вечера И. А. [...]
   Мы уже сегодня говорили с И. А., что делать? Работать надо, а как? Живя в Грассе, трудно доставать русские новинки. Когда мы все четверо посылаем в одну газету - трудно надеяться на общий успех. Да и вообще не нужны мы им, да и не умеем, откровенно говоря, угнаться за моментом, а для газеты только это и интересно. И все Илюшины посулы и искушенья - мираж, хотя не могу отказать ему во внимании и в известной заботе обо мне.
   25 июня
   Алданов приехал вчера днем. Около семи часов он с В. Н., ходившей его встречать, появился в нашем саду. Под мышкой у него была большая коробка конфет для Амалии (это был день ее рожденья, и все мы шли затем к ним на обед). Вышел И. А.- через минуту они сидели в столовой. Алданову, конечно, дали кресло. Он показался мне утомленным, лицо больше расплылось, и виски чуть поседели. С первых же слов заговорил об этом своем утомлении, и о седых висках, и о своей наследственности. И. А. его успокаивал, подшучивал над ним. Он же был как-то устало-мил, хвалил наши платья, был ровно-грустен.
   Пошли к Фондаминским. Илья Ис. встретил нас подле Парк-Отеля. Нас уже давно ждали. Амалия вышла в сад в черном тюлевом платье, любезная, улыбающаяся. Мы все поздоровались, поздравили ее. В столовой тотчас сели за стол: хозяева по концам, друг против друга, с одной стороны И. А. и я, с другой - Алданов, В. Н. и 3. между ними.
   Знаменитый обед, который готовили три кухарки, включая нашу Камий, начался довольно принужденно. Алданов был устало-грустен. И. А. его поддразнивал так, что тот даже в конце концов кротко пожаловался на это. Потом постепенно разошлись. Разговор шел о продолжении "Ключа", романа, который Алданов сначала хотел назвать "Рабы на конях", а назвал "Бегство", потом об "исторической сцене примирения Мережковских с Вишняком", потом о Некрасове и многом другом.
   Меню: бульон с волованами, форели, куры с разными салатами, земляника и клубника со сливками, персики, абрикосы, сыр и кофе, после чего перешли в соседнюю комнату, где И. А. тотчас лег на диван. Говорили о писательском быте, жаловались на ссоры и раздоры между всеми. "А у нотариусов не то же ли самое?" - говорил свое любимое И. А. "Нет, не то, Иван Алексеевич,- отвечал Алданов.Ни у нотариусов, ни у почтовых чиновников, ни у офицеров, ни у обывателей. Это привилегия писателей".
   Потом говорили о доброте и недоброте. Алданов сказал, что не встречал людей таких, как Илья Исидорович, по доброжелательному отношению к людям. "И. А. добрее, как ни странно",- сказала В. Н. Алданов покачал головой:
   "И. А. замечательный человек, удивительный писатель, но нельзя сказать, что "доброта его душит", как говорят французы. "Жизнь Арсеньева" его самое доброе произведение. А посмотрите все другие? Да и "Арсеньев" добр только относительно".
   Хозяева провожали нас домой. Амалия всю дорогу рассказывала о Степунах, особенно о Наталье Николаевне, о ее изумительной женственности и хозяйственности. [...]
   5 июля
   Вчера ездили с И. А. купаться. В автобусе встретились с Марком Александровичем, отправлявшимся в Жюан-ле-Пэн уговариваться с Винтерфельдом.
   Жена его приезжает на днях и им нужны комнаты. М. А. уже слегка раскис от жары, особенно если принять во внимание, что ходит он в темном суконном пиджаке и фетровой шляпе.
   Сели в автобусе все на одну скамейку и всю дорогу разговаривали. И. А. в хорошем настроении. В Каннах разделились, условившись встретиться потом в кафе под платанами. За время отсутствия Алданова мы с И. А. успели зайти в английский магазин, переменить оказавшиеся негодными белые брюки на красную шерстяную рубашку, которые теперь модны, потом выкупались и напились у Рора чаю. Под платанами же тотчас увидели Мережковского, быстро, бочком пробиравшегося с видом похудевшего таракана - усы у него торчали. Увидев нас, подошел, стал здороваться, воскликнул, хлопая И. А. по спине:
   - Отлично в красном! В профиль совсем римский прокуратор! Вас бы на медаль выбить, на монету...
   Вскоре подошел Алданов, а затем и Зинаида Николаевна в таком же огненного цвета платье, как рубашка И. А. и какой-то целлулоидового вида панаме с пестрой лентой. Начались восклицания, разговоры. Но просидели мы вместе недолго, надо было спешить на автобус - Марк Александрович у нас обедал.
   Винтерфельд дал ему две комнаты с пансионом по 45 фр. Алданов недавно выкупался и говорил, что юг его почти вылечил от хандры и что И. А. во всем прав - "человек создан для юга". Для него здесь большое удовольствие прогулки в автобусах, чего разделить, однако, с ним не могу. Впрочем, мы этим всем объелись, да и разные бывают автобусы, на некоторых рыдванах закачивает довольно противно, в то время как на море мне все нипочем.
   8 июля
   После обеда в кабинет И. А. внесены были полотняные кресла, все уселись. И. А. лег на постель, и чтение началось. Читал И. А. около часу. Основную идею его можно в нескольких словах пересказать так: Империя в России зиждилась на религиозном основании. Царь был Бог на земле и все подданные его рабами. Но состояние рабства самая ужасная вещь на земле. Поэтому едва родилось сознание себя человеком, личностью, состояние рабства - невыносимо. "Орден" и принялся за работу пробуждения этого сознания в толпе бессловесных, почти восточных рабов, но недостаточно успел в этом: на свободу с революцией вырвались рабы, и получился "бунт рабов".
   Когда начались обсуждения, И. А. сказал, что написано очень хорошо, что все, что касается первой части, т. е. религиозного отношения к монарху, очень правильно. Разрушаться это отношение началось ко времени 1-й революции, и он сам слышал после японской войны, как мужик обозвал царя по-матерному.
   Почти все время молчавший Алданов на вопрос, что он скажет, ответил, что у него очень много возражений.
   - Я вперед знаю, что скажет Марк Александрович, - сказал Илюша, - он находит, что монархия у меня очень стилизована, что происходило все это много проще...
   - Не совсем, но грубо говоря, так. Монархия, действительно, у вас "стилизована", и вы сами знаете, что происходило все это много проще. Прежде всего я не согласен с вами в том, что народ так уж любил некоторых монархов и что они были верующими... например, Екатерина. А что делал Петр I? Не будем говорить здесь об этом, но ведь вы знаете, что он делал...
   - Но ведь провалы свойственны русскому народу,- вмешался И. А.- Он молится, а потом может так запалить в своего бога... как это свойственно всем дикарям, когда бог не исполняет их желаний. Но это не мешает ему потом опять поставить его перед собой, намазать ему губы салом, кланяться...
   - Да я же и говорю,- Петр был первым комсомольцем,- спокойно сказал Алданов.- А больше всего я против того, что Илья Исидорович хочет вывести из этого. Он напирает на то, что вот, мол, есть Запад и есть Азия, т. е. Россия. На Западе все было по-иному, по-светлому, а у нас было рабство, дикость. Поэтому народу, собственно, и потребно такое правительство, какое сейчас оно имеет, т. е. большевистское. Он, собственно, говорит то, что говорят о нас иностранцы, что сказал Эррио, например: "Для такого рабского народа - так и надо". А между тем на Западе было то же самое. Разве какой-нибудь Людовик не считал себя Богом? "Раб твой", подписываемое на челобитных, является простой формой вежливости. Я не согласен с тем сусанннским пафосом, который вы придаете всему этому...
   - Марк Александрович, я ведь беру главное! Между Западом и нами все-таки было различие... Различие в оттенках...
   - Нет, нет, самое ужасное, что вы роете этот ров между Западом и нами "Азией". Все шло таким быстрым темпом последние несколько десятилетий, что удержись мы после войны - мы бы догнали Европу. Мы не Азия, а только запоздавшая Европа...
   - Правда, правда, М. А.- закричал И. А.- И революцию можно было предотвратить...
   - А по поводу любви народа к монархам, вспомните еще, что Л. Н. Толстой писал в письме к Николаю II: "Вы думаете, что народ Вас любит, Вы увидите, что никто не пошевельнет пальцем для Вашего спасения". И это оправдалось.
   Потом, прощаясь, когда все вышли в сад. я спросила Илюшу, не смущают ли его возражения и считает ли он их правильными.
   - Я проверил себя, Г. Н.,-ответил он.-Я работаю над этим уже 10 лет и могу сказать, что умру, веря в то, что пишу. Я знаю, как мне будут возражать. Но это нисколько не колеблет моего убеждения. Я хочу, кроме того, показать, что монархия в России была трагедией...
   3 августа
   Возвращаясь вечером с купанья, заметили внизу нашей горы чей-то великолепный темно-синий автомобиль. И. А. пошутил, что это, должно быть, какой-нибудь американский издатель, приехавший к нему, а когда мы вошли в калитку дачи, навстречу нам с кресла под пальмой поднялась высокая мужская фигура, а за ней что-то голубое. И. А. ждал Рахманинова с дочерью (Таней), приехавших на несколько дней в Канны.
   Сели, заговорили. У Тани оказался с собой американский аппарат, маленький синема, который она наводила поочередно на всех нас. Одеты оба были с той дорогой очевидностью богатства, которая доступна очень немногим. Рахманинов еще раз поразил меня сходством в лице (особенно где-то вокруг глаз) с Керенским. Галстук, костюм, шляпа, кожа рук - все у него было чистейшее, особенно вымытое, выдающееся.
   Разговор вертелся вокруг Шаляпина и его сына, живущего сейчас тоже па Ривьере, и предполагаемой постановки в кино Бориса Годунова, сценарий к которому "развивает" с пушкинского "Бориса" Мережковский. Через двадцать минут они поднялись, говоря, что им пора ехать домой обедать. Мы сначала неуверенно, а потом видя, что они готовы согласиться, с большей силой стали предлагать остаться на обед. После недолгих уговоров они остались.
   Тотчас же были "мобилизованы" все съестные припасы в доме. Камни послали вниз за ветчиной и яйцами, я побежала за десертом, и через полчаса мы все уже сидели за столом. Р. попросил завесить лампу, жалуясь на то, что его глаза не выносят сильного света, и с его стороны был спущен с абажура кусок шелка.
   Разговор был разбитый и малозначительный. Р., между прочим, все настаивал на том, что И. А. должен непременно написать книгу о Чехове, перед которым он сам, видимо, преклонялся. Был любезен, прост, интересовался тем, что пишет Зуров, что я, как и кто работает и вообще как мы живем. Остановились они в Каннах, в Гранд Отеле. У него какие-то дела с Борисом Григорьевым, очевидно тот будет писать его портрет. Видно, что он очень любит дочь, это было особенно заметно по его рассказу о ее падении с лошади в Рамбуйе, где у них вилла.
   Они уехали часов в десять, предположительно решив встретиться с нами на другой день в Каннах.
   Во время обеда я часто смотрела на него и на И. А. и сравнивала их обоих известно ведь, что они очень похожи - сравнивая также и их судьбу. Да, похожи, но И. А. весь суше, изящнее, легче, меньше, и кожа у него тоньше и черты лица правильнее.
   5 августа
   Вчера обедали на песке под лодкой с Алдановым и Рахманиновыми. Был настоящий песчаный смерч, так что нам ничего не оставалось, как забраться в это сравнительно тихое место и расположиться там. "Босяцкий обед", по выражению И. А., вышел оригинальным. Котлеты, помидоры, сыр и фрукты были с песком, и на всех было только четыре стакана. Рахманиновы подъехали тогда, когда все было разложено; у них были с собой бутерброды с ветчиной и бутылка Виши. И. А. представил Алданова и Рахманинова друг другу. У Алданова был особенно небрежный костюм: брюки и рубашка сидели кое-как, волосы висели. У него только что уехала в Париж жена, и он был немного грустен.
   Рахманинов был с ним исключительно любезен, даже пригласил к концу вечера его к себе в Рамбуйе гостить, уверяя, что ему там будет очень удобно тихо писать, так как он сам очень много работает.
   На другой день все мы были приглашены к Алданову в Juan les Pins завтракать. (На прощанье он успел шепнуть мне: "привезите непременно фотографический аппарат, не забудете?").
   Без числа
   Сначала мы выкупались на маленьком пляже - вода была прозрачна, чиста, прелестна - потом пошли по направлению к вилле Алданова. Рахманиновы нас догнали на автомобиле. В. Н. и И. А. сели к ним, а Таня вышла к нам, и мы пошли, не торопясь, пешком.
   У Алданова в салоне ждал нас накрытый круглый стол, уже заставленный закусками. Сели: с одной стороны И. А., Алданов и Рахманинов, с другой - я. Л., Таня и В. Н., завершая круг, рядом с Рахманиновым. В полуоткрытые двери приятно дул ветерок. Из уважения к "знаменитостям" нас отделили от прочих пансионеров, обедавших в соседней комнате. Рахманинов был очень мил, любезен, весел, поминутно обращался к нам, передавая то одно, то другое, сам заговаривал, помогал В. Н. раскладывать с общего блюда рыбу, курицу.
   После жаркого нам подали десерт и кофе, закрыли двери и оставили нас одних. Рахманинов, мало пивший и евший очень умеренно, позволивший себе только лишнюю чашку кофе, стал рассказывать о своем визите к Толстому. Говорил он еле слышным голосом, почти шепотом, с придыханиями, произнося "р" вместо "л".
   - Это неприятное воспоминание... Было это в 1900 году. Толстому сказали, что вот, мол, есть такой молодой человек, бросил работать, три года пьет, отчаялся в себе, а талантлив, надо поддержать... Играл я Бетховена, есть такая вещица с лейтмотивом, в котором выражается грусть молодых влюбленных, которых разлучают. Кончил, все вокруг в восторге, но хлопать боятся, смотрят, как Толстой? А он сидит в сторонке, руки сложил сурово и молчит. И все притихли, видят - ему не нравится... Ну, я, понятно, от него стал бегать. Но в конце вечера вижу: старик идет прямо на меня. "Вы, говорит, простите, что я вам должен сказать: нехорошо то, что вы играли". Я ему: "Да ведь это не мое, а Бетховен", а он: "Ну и что же, что Бетховен? Все равно нехорошо. Вы на меня не обиделись?" Тут я ему ответил дерзостью: "Как же я могу обижаться, если Бетховен может оказаться плохим?.."
   Ну и сбежал. Меня туда потом приглашали, и Софья Андреевна потом звала, а я не пошел. До тех пор мечтал о Толстом, как о счастье, а тут все как рукой сняло! И не тем он меня поразил, что Бетховен ему не понравился или что я играл плохо, а тем, что он, такой, как он был, мог обойтись с молодым начинающим, впавшим в отчаяние, которого привели к нему для утешения, так жестоко! И не пошел. Утешил меня потом только Чехов, сказавший по-врачебному:
   - Да у него, может быть, желудок в тот день не подействовал - вот и все. А пришли бы в другой раз - было бы иначе. Теперь бы побежал к нему, да некуда...
   - Вот, Сергей Васильевич, этим последним вы себе приговор изрекли! сказал И. А.- С начинающими, молодыми, жестокость необходима. Выживет - значит годен, если нет - туда и дорога.
   - Нет, И. А., я с вами совершенно несогласен,- сказал Рахманинов.- Если ко мне придет молодой человек и будет спрашивать моего совета, да еще не в моем, а в чужом искусстве, и я буду видеть, что мое мнение для него важно - я лучше солгу, но не позволю себе быть бесчеловечным.
   Поднялся спор. И. А. защищал Толстого, говорил, что он думает о нем "давно, лет сорок пять" и что нельзя судить его по нашим обычным меркам, что музыку он понимал, если, умирая, мог сказать: "Единственное, чего жаль - так это музыки!" Рахманинов, напротив, утверждал, что музыку он понимал плохо, что в Крейцеровой сонате, например, нет того, что он в ней находит, а что сам он Крейцерову сонату не любит и никогда не играет.
   В конце разговора он спросил меня: "а вы работаете?" Я сказала, что сейчас нет, что у нас "каникулы", что у меня сравнительно недавно вышла книга. "Как недавно? Это уже когда было! - воскликнул он.- Я ведь знаю, когда ваша книжка вышла. Надо работать каждый день!"
   Между прочим, он рассказал, что за столом у Толстого он ему сказал:
   "Я в себе сомневаюсь, боюсь, что у меня таланта мало..." На это Толстой ответил: "Об этом никогда не надо думать. Это ничего. Вы думаете, у меня никогда не бывает сомнений? Наша работа вовсе не удовольствие... Просто работайте..."
   Снимались в этот день бесчисленное количество раз. Рахманинов, между прочим, очень убеждал меня в том, что надо дать писать с себя портрет, если Сорин возобновит этот разговор. Его очень поддерживал Алданов.
   Простились очень дружелюбно, хотя уже и в большой толпе, собравшейся в саду. Таня звала к себе в Париж. Рахманинов, задержав мою руку, сказал, прощаясь: "Ну, работайте же, работайте... Смотрите..."
   4 сентября
   Разговаривали в саду на дальней скамейке. Заговорили о Катаеве, рассказ которого "Отец" читали в газете "Сегодня".
   - Нет, все-таки какая-то в нем дикая смесь меня и Рощина. Потом такая масса утомительных подробностей! Прешь через них и ничего не понимаешь! Многого я так и не понял. Что он. Например, делает с обрывками газеты у следователя? Конечно, это из его жизни.
   - А разве он сидел в тюрьме?
   - Думаю, да.
   - Он красивый,- сказала В. Н.- Помнишь его в Одессе у нас на даче?
   - Да, помню, как он первый раз пришел. Вошел ко мне на балкон, представился: "Я - Валя Катаев. Пишу. Вы мне очень нравитесь, подражаю вам". И так это смело, с почтительностью, но на границе дерзости. Ну, тетрадка, конечно. Потом, когда он стал большевиком, я ему такие вещи говорил, что он раз сказал: "Я только от вас могу выслушивать подобные вещи".
   10 сентября
   Встала раньше всех, села за стол. Пробовала писать. Все утро В. Н. и Р. готовили в кухне, пока мы, остальные, писали у себя. И. А. занят фельетоном, сосредоточен, поглощен, добр, когда приходит в себя.
   Вечером сидим в кабинете у И. А.
   - Бывает с вами, И. А.- говорю я,- чтобы вы ловили себя на том, что невольно повторяете чей-нибудь жест, интонацию, словечко?
   - Нет, никогда. Это, заметьте, бывает с очень многими. Сам Толстой признавался, что с ним бывали такие подражанья. Но вот я, сколько себя помню, никогда никому не подражал. Никогда во мне не было восхищенья ни перед кем, кроме только Толстого.
   - И ты воображаешь, что это хорошо? - спросила В. Н.
   - В вас есть какая-то неподвижность,- сказала я.
   - Нет, это не неподвижность. Напротив, я был так гибок, что за мою жизнь во мне умерло несколько человек. Но в некоторых отношениях я был всегда тверд, как какой-нибудь собачий хвост, бьющий по стулу...
   И он показал рукой как, так талантливо, что мы все дружно рассмеялись.
   1 октября
   Завтракал Адамович. Сразу начался разговор с И. А. о Толстом и Достоевском. И. А., как всегда, говорил, что Достоевский не производит на него никакого впечатления. Он многое просто забывает, сколько бы ни перечитывал. Потом говорили о советской литературе.
   Говорили о Катаеве, о некоторых других, но все как-то бегло. Между прочим, И. А. сказал, что ему кажется, что надо писать совсем маленькие сжатые рассказы в несколько строк и что, в сущности, у всех самых больших писателей есть только хорошие места, а между ними - вода.
   - Да, но тогда будет как с питательными пилюлями, сказал Ад., а хочется чего-то больше. [...]
   15 октября
   Ездили с И. А. в Ниццу. Подъезжать к ней, да еще солнечным утром, всегда приятно - какое-то особенно голубое и глубокое подле нее море, на котором особенно прелестна белая стая чаек, почему-то всегда собирающихся в одном месте, довольно далеко от берега. В автобусе говорили об "Алешке Толстом" и о его Петре I. Мне книга, несмотря на какую-то беглость, дерзость и, как говорит И. А., лубочность, все же нравится. В первый раз я почувствовала дело Петра, которое прежде воспринимала каким-то головным образом. Нравится она и И. А., хотя он и осуждает лубочность и говорит, что Петра видит мало, зато прекрасен Меншиков и тонка и нежна прелестная Анна Монс. "Все-таки это остатки какой-то богатырской Руси,- говорил он о А. Н. Толстом.- Он ведь сам глубоко русский человек, в нем все это сидит. И, кроме того, большая способность ассимиляции с той средой, в которой он в данное время находится. Вот писал он свой холопский 1918 год и на время писания был против этих генералов. У него такая натура".
   ...После завтрака пошли каждый по своим делам. Я ходила в библиотеку. На вопрос мой, что теперь больше всего читают и спрашивают, библиотекарша ответила:
   - Конечно, бульварное. А потом книги, где нет революции. Так и просят: "только, пожалуйста, без революции!" Хотят отдохнуть на мирной жизни. Очень читают Корсака "Записки одного контролера". Очень хорошо идет.
   Я спросила о Сирине.
   - Берут, но немного. Труден. И потом, правда, что вот хотя бы "Машенька". Ехала, ехала и не доехала! Читатель таких концов не любит! [...]
   23 октября
   День рождения И. А. Шестьдесят лет. Совсем обыкновенный день, ни поздравлений, ни писем, даже меню обыкновенное.
   В. Н. говорит, что в прежние годы он "с ума сходил перед днями своего рожденья, часто уезжал куда-нибудь накануне, то в Петербург, то в Ефремов". На этот раз очень тих, очень сердечен был вчера вечером и сегодня все утро. Гуляли по саду. Очень теплый солнечный день. Он шутил с Р., гулял с нами всеми тремя перед завтраком, хотя даже и не переоделся, все в том же старом полосатом халате с растрепанными завязками. [...]
   27 ноября
   Вчера были на прощальном (они уезжают в Париж) завтраке у Мережковских. День был серый, тяжелый. Настроение у всех сумрачное, сам Мережковский был очень молчалив, мрачен, цвет лица у него пепельно-серый. Зинаида Николаевна в ярко-фиолетовом бархатном платье, дурно сшитом, но идущем к золотистому каштану ее волос, была в благосклонном расположении духа. Она старательно угощала крохотными нежными пирожками, говоря, что они так легки, что исчезают "a vol d'oiseau", и немилосердно теребила Володю, который у них и кушанье раскладывает, и убирает, и телеграммы отсылает.
   После завтрака Дмитрий Серг. по обыкновению ушел отдыхать, Володя отправился заказывать билеты, а мы втроем остались с 3. Н. Я рассматривала ее, лишний раз дивясь ее вычурным позам,- рука за голову, нога за ногу, голова далеко закинута, и сама она полулежит в кресле, с которого свисают фиолетовые углы платья, а ручки маленькие, хрупкие, и все она щурится или таращит глаза. На этот раз она была мила и старалась говорить откровеннее и понять нас. Говорила, что теперь нет ничего интересного для нее в молодых писателях, что все "Фельзены и Поплавские ее разочаровали". А "как расталкивают всех локтями! Вам, Галина Николаевна, за ними не угнаться..."