Леопольд Воеводский
Каннибализм в греческих мифах. Опыт по истории развития нравственности
Предисловие
Долгом считаю выразить здесь свою искреннюю благодарность здешнему историко-филологическому факультету за нравственную и материальную поддержку, без которой этот труд вряд ли мог бы появиться в свет, по крайней мере в настоящее время. В особенности многим обязан я благосклонному участию Гавриила Спиридоновича Дестуниса, Александра Николаевича Веселовского и Феодора Феодоровича Соколова. За несколько очень полезных указаний, которыми я воспользовался в настоящем исследовании, я должен поблагодарить здесь Карла Якимовича Люгебиля, и Г. С. Дестуниса, а также и студента историко-филологического факультета Н. А. Шуйского.
С.-Петербург, 30 октября, 1874 г.
Л. Воеводский.
С.-Петербург, 30 октября, 1874 г.
Л. Воеводский.
Каннибализм в греческих мифах. Опыт по истории развития нравственности
Ήν γάρ ποτ αίών, ήν όπηνίχα
θηρσίν διατας είχον έμφερείς βροτοί,
ό δ άσθενής ήν τών άμεινόνων βορά.
Moschion.
I. Этическое значение мифов
Αλλά βροτοί δοχέουσι θεούς γεννάσθαι έδειν τε
τήν σφετέρην τ́αϊσθησιν έχειν φωνήν τε δέμας τε.
Xenophanes.
§ 1. Введение
В богатой греческой мифологии, в этой неисчерпаемой сокровищнице самых прелестных картин, служивших источником поэтического вдохновения всех веков, мы находим, однако же, и такие мифы, которые, несмотря на всё смягчающее влияние позднейших времён, дышат какой-то необычайной дикостью: рядом с рассказами, поражающими нас то возвышенностью идеи, которая, по-видимому, в них кроется, то удивительной тонкостью и нежностью мотивов, встречаются и такие, которые мы могли бы счесть принадлежностью какого-нибудь варварского народа, а никак не греков, если бы не существовали такие звенья, которые восстанавливают самую тесную связь между этими мифами и мифами, не допускающими никакого сомнения в своём чисто греческом, народном значении. Так, в некоторых мифах содержатся не только рассказы о возмутительнейших поступках и безнравственных отношениях божеств, но даже такие предания, в которых боги являются просто людоедами. Кронос поглощает своих собственных детей; Титаны варят и съедают молодого Диониса; Тантал, этот любимец богов, угощает этих же богов мясом своего сына и т. д. Какое значение приписать подобного рода рассказам? На этот вопрос обыкновенно отвечают очень просто: это ведь мифы! Ответ в высшей степени неопределённый и потому-то особенно часто употребляемый. Что же обыкновенно понимается под словом «миф?» Миф – выдумка, небылица и вместе с тем нечто чрезвычайно важное, но туманное, неопределённое и неопределимое, словом, что-то вроде «табу» островитян Южного океана. Такое «табу» проглядывает даже в большей части самых учёных мифологических трактатов, обставленных остроумными комбинациями и тончайшими дефинициями.
Замечательно, что коль скоро дело идёт о том, чтобы на основании крайне смелых соображений делать сложные выводы, подобные тем, которые беспрерывно делаются в науке мифологии, например, искать в мифах утончённых и чрезвычайно замысловатых аллегорических намёков на законы астрономии, физики и даже химии, то и это ещё не вызовет особенно сильных возражений. Но если мы примемся делать из множества грубых рассказов греческой мифологии прямой вывод о действительном существовании в древнейшем обществе таких бытовых сторон, которые бы соответствовали подобным рассказам, то такое предприятие покажется чрезвычайно смелым или даже окончательной нелепостью, коль скоро мы напомним и о каннибализме. Нам скажут: мало ли чего нет в мифах: там люди превращаются в птиц и животных, там боги являются с множеством голов, рук, принимают исполинские размеры, совершают небывалые чудеса и т. п. Неужели же и в самом деле могли когда-нибудь совершаться подобные вещи?
Но если, однако, устранить из мифов всё, что очевидно обусловлено стремлением к преувеличению, то спрашивается: неужели же человеческим чертам этих чудовищ не соответствовали известные явления в обществе? Не обусловливаются ли, например, рассказы о превращениях и чудесах богов хоть верой в умение некоторых людей делать подобные чудеса, превращаться в животных и т. п.? Не существует ли некоторой связи между почитанием у многих народов всякой уродливости человеческого тела и духа с уродливыми изображениями и самых богов? Ведь и поныне известный род Озмани у Гимиаров южной Аравии пользуется особенным почётом за то, что в нём наследственно имеют на каждой руке и ноге по 6 пальцев, всего, значит, 24 пальца, – подобно известному исполину из рода Рефаимов в Священном Писании.[1] Что самые чудовищные черты сказаний могут иногда соответствовать действительным фактам, это особенно наглядно поясняется следующим примером. Может ли казаться что-нибудь нелепее того предания, по которому весь город Неаполь построен на яйце? А между тем в этом предании сохраняется память о действительно существовавшем когда-то обычае зарывать яйцо на том месте, которое избиралось для построения города.[2] Надо полагать, что было такое время, когда все мифы не представляли ничего особенно чудовищного. Обосновать эту мысль и таким образом доказать значение мифов для уразумения этического развития народа в доисторические времена мы ставим задачей нашего труда, причём считаем самым удобным средством для достижения этой цели исследование значения самых грубых мифов и преимущественно тех, в которых повествуется о каннибализме.
Не существует такой теории о мифах, которая бы противоречила тому естественному предположению, что мифы служат выражением или объяснением каких-нибудь взглядов, что ими уяснялись вопросы, интересовавшие когда-то человека. Но всякое объяснение бывает не что иное как сближение менее известного с более известным. Поэтому, если, например, какое-нибудь явление природы, или вообще какой-нибудь вопрос объяснялся посредством сближения с каннибализмом, то почему бы не предположить и того, что этот каннибализм существовал когда-то в самой действительности? Но здесь является множество затруднений. Почти до последних пор не только не было сделано сколько-нибудь серьёзной попытки воспользоваться греческими мифами для подобных выводов, но напротив, приходится даже бороться с особенно укоренившимися, странными предрассудками.[3] Таким образом, намереваясь исследовать этическое значение мифов, мы имеем пред собою совсем новую область науки, в которую заглядывали только мимоходом, и то очень редко, где не установлено метода и не указано тех приёмов, которыми следует руководиться.
Замечательно, что коль скоро дело идёт о том, чтобы на основании крайне смелых соображений делать сложные выводы, подобные тем, которые беспрерывно делаются в науке мифологии, например, искать в мифах утончённых и чрезвычайно замысловатых аллегорических намёков на законы астрономии, физики и даже химии, то и это ещё не вызовет особенно сильных возражений. Но если мы примемся делать из множества грубых рассказов греческой мифологии прямой вывод о действительном существовании в древнейшем обществе таких бытовых сторон, которые бы соответствовали подобным рассказам, то такое предприятие покажется чрезвычайно смелым или даже окончательной нелепостью, коль скоро мы напомним и о каннибализме. Нам скажут: мало ли чего нет в мифах: там люди превращаются в птиц и животных, там боги являются с множеством голов, рук, принимают исполинские размеры, совершают небывалые чудеса и т. п. Неужели же и в самом деле могли когда-нибудь совершаться подобные вещи?
Но если, однако, устранить из мифов всё, что очевидно обусловлено стремлением к преувеличению, то спрашивается: неужели же человеческим чертам этих чудовищ не соответствовали известные явления в обществе? Не обусловливаются ли, например, рассказы о превращениях и чудесах богов хоть верой в умение некоторых людей делать подобные чудеса, превращаться в животных и т. п.? Не существует ли некоторой связи между почитанием у многих народов всякой уродливости человеческого тела и духа с уродливыми изображениями и самых богов? Ведь и поныне известный род Озмани у Гимиаров южной Аравии пользуется особенным почётом за то, что в нём наследственно имеют на каждой руке и ноге по 6 пальцев, всего, значит, 24 пальца, – подобно известному исполину из рода Рефаимов в Священном Писании.[1] Что самые чудовищные черты сказаний могут иногда соответствовать действительным фактам, это особенно наглядно поясняется следующим примером. Может ли казаться что-нибудь нелепее того предания, по которому весь город Неаполь построен на яйце? А между тем в этом предании сохраняется память о действительно существовавшем когда-то обычае зарывать яйцо на том месте, которое избиралось для построения города.[2] Надо полагать, что было такое время, когда все мифы не представляли ничего особенно чудовищного. Обосновать эту мысль и таким образом доказать значение мифов для уразумения этического развития народа в доисторические времена мы ставим задачей нашего труда, причём считаем самым удобным средством для достижения этой цели исследование значения самых грубых мифов и преимущественно тех, в которых повествуется о каннибализме.
Не существует такой теории о мифах, которая бы противоречила тому естественному предположению, что мифы служат выражением или объяснением каких-нибудь взглядов, что ими уяснялись вопросы, интересовавшие когда-то человека. Но всякое объяснение бывает не что иное как сближение менее известного с более известным. Поэтому, если, например, какое-нибудь явление природы, или вообще какой-нибудь вопрос объяснялся посредством сближения с каннибализмом, то почему бы не предположить и того, что этот каннибализм существовал когда-то в самой действительности? Но здесь является множество затруднений. Почти до последних пор не только не было сделано сколько-нибудь серьёзной попытки воспользоваться греческими мифами для подобных выводов, но напротив, приходится даже бороться с особенно укоренившимися, странными предрассудками.[3] Таким образом, намереваясь исследовать этическое значение мифов, мы имеем пред собою совсем новую область науки, в которую заглядывали только мимоходом, и то очень редко, где не установлено метода и не указано тех приёмов, которыми следует руководиться.
§ 2. Теория развития
Наука антропологии, ставящая себе задачей историю развития человечества вообще, успела уже выработать метод для своих исследований; кажется, уже не существует между представителями этой обширной науки сомнения насчёт главнейших исходных точек и самых приёмов исследования. Прежний спиритуалистический взгляд на историю человечества, как на беспрерывное падение человека от полного его совершенства до окончательной порчи (теория дегенерации), почти вполне уступил место противоположному взгляду (теории прогресса), или же, значительно видоизменившись, слился с ним в новейшем учении, в так называемой теории развития. Эта последняя теория и в кажущемся падении усматривает не что иное как только дальнейшие фазисы развития, ведущего в сущности постоянно к высшему совершенству всего человечества.[4]
Антропология, усвоив учение о постепенном развитии, стала на почву так называемых естественных наук и, получив, таким образом, вполне научное основание, достигла важных результатов. Учение Дарвина об изменении видов и приложение этой теории к роду человеческому получило наконец почти всеобщее признание.[5] Делаемый этому учению упрёк в материализме лишается уже всякого своего основания, так как мы убедились, что, признавая историческую законность развития, не только не отрицаем нравственных и вообще духовных сторон человеческой природы, но, напротив, приобретаем лучшее основание для более возвышенного понимания их важного значения.[6]
Признавая постепенное движение человечества всё к высшему совершенству, антропология находит себе подтверждение в других науках, между прочим и в языкознании, результаты которого начинают приобретать огромное значение. И в результате лингвистических исследований является тот же самый закон о постепенном развитии, который усвоен антропологией и археологией и который наука палеонтологии давно уже считает одним из основных законов природы.[7] Так, Гейгер, автор сочинения «О происхождении и развитии человеческого языка и мышления», на основании лингвистических данных доказал, например, что способность зрения отличать большое количество цветов не была присуща человеку с самого начала его существования, а развивалась постепенно.[8] Именно вследствие признания закона постепенного развития, антропология уже успела представить, хотя ещё и в общих только чертах, картину первобытного состояния человечества; решила множество других, чрезвычайно важных вопросов, и приступает к более серьёзному решению вопроса о происхождении человека, чем можно было ожидать этого в прежнее время.[9]
Мы замечаем, что достигая подобных богатых результатов, антропология пользуется многими такими средствами, которые должны бы считаться приложимыми и к нашему исследованию явлений нравственного развития в доисторические времена Греции. Исследуя, например, доисторический быт образованных народов, эта наука часто пользуется аналогическим бытом дикарей, то есть таких народов, которые, по каким бы то ни было причинам, находятся и теперь ещё на очень низкой ступени развития.[10] Иногда она прибегает к исследованию явлений человеческой природы в её детском возрасте.[11] В случае отсутствия достаточных аналогий и на этом поприще, некоторые учёные для уяснения самых элементарных проявлений человеческой духовной жизни обращаются к миру животных, и там они находят обильный запас таких данных, которые, при остроумном приложении, служат отчасти лучшим подтверждением сделанных ими выводов на основании совершенно других соображений, а иногда даже дают возможность прозревать совершенно новые истины.[12]
Приложение подобного рода приёмов и к исследованию нравственного развития греческого народа, могло бы, по-видимому, дать немало новых и, может быть, чрезвычайно интересных результатов. Так, например, определивши на основании вполне достоверных исторических данных позднейший ход развития греческой этики, мы могли бы, при помощи сравнений с другими народами, восстановить по аналогии и доисторические фазисы в этическом развитии греков. Но, к сожалению, подобные приёмы прилагались к истории греческого народа чрезвычайно редко и притом в очень ограниченных размерах. В сущности, они находятся в резком противоречии с установившимся и, так сказать, традиционным способом исследования древностей этого классического народа.[13] Не получивши никогда основательного приложения в этой науке, новый метод уже по этому самому должен бы встречать почти непреодолимые затруднения; но если же ещё взять во внимание множество укоренившихся преимущественно в этой области предрассудков, то едва ли мыслимо внушение хотя бы малейшего доверия к такому новому методу; едва ли возможно, чтобы результаты, добытые при его помощи, не казались крайне смелыми гипотезами. Так, например, одно уже допущение аналогии между доисторическими греками и древними варварскими народами может казаться в глазах многих филологов чуть ли не такой же нелепостью, как, например, сравнение первобытного состояния «избранного народа» с бытом дикарей.[14]
Поэтому, не рассчитывая на успех приложения подобных приёмов и не осмеливаясь придавать им особенное значение, мы должны для достижения нашей цели обратиться к другим средствам, каковых средств, по крайней мере на первый взгляд, представляется довольно много. Всякий, признающий естественный ход развития, охотно согласится с тем, что даже и в самой образованной среде, в её обычаях, обрядах, поговорках и т. п., есть множество таких данных, которые оказываются остатками первобытного дикого состояния человечества. Везде для внимательного наблюдателя открываются следы чрезвычайно древних времён, отжившие, по-видимому, уже давно свой век, но тем не менее удержавшиеся в живом организме человечества, где с течением времени они получили большей частью совершенно иное значение. Такие остатки Тейлор удачно называет «survivals». Итак, если мы, даже помимо данных, почерпаемых из современной нам жизни, обратимся, например, хотя бы к религиозным обрядам древних греков, то увидим, что вопрос наш о существовании каннибализма мог бы быть решён очень просто. Только крайне спиритуалистический взгляд может отрицать, что все жертвоприношения имели первоначально значение пищи, которой люди делились с своими богами. Затем, не подлежит ни малейшему сомнению, что греки приносили в жертву не только животных, но и людей; до нас дошли даже те слова, которыми сопровождались подобные жертвоприношения, например, «Пей кровь этого человека». Чего же больше? Но дальше мы увидим, какие странные затруднения составляются в классической филологии подобному выводу, который, впрочем, считался бы совершенно правильным и уместным, если бы дело шло о каких-нибудь дикарях, или даже вообще о каком бы то ни было народе, но только не о греках.
Более прямыми источниками для восстановления нравственных понятий доисторической эпохи какого бы то ни было народа, считаются дошедшие до нас памятники его духовной жизни: его язык, его верования и предания. Благодаря удивительным успехам новой науки сравнительного языкознания, мы уже теперь в состоянии определить хоть незначительное количество слов, составлявших в глубочайшей древности общее достояние индоевропейских народов. Но для истории этики выводы, основанные на одних только лексикологических данных, оказываются во многих отношениях, по крайней мере при теперешнем состоянии науки, ещё далеко не достаточными. Отчасти вследствие того, что не выработана теория о переходах значения слов, мы до сих пор ещё не можем точно определить отношение лексикологического богатства языка к духовному развитию народа. Поэтому-то некоторые выводы, как, например, об отсутствии известных нравственных понятий по причине отсутствия отдельных, соответствующих этим понятиям слов, не всегда могут считаться правильными и могут ещё вносить шаткость и колебание в результаты подобного рода исследований.[15] Затем, остаются ещё сохранившиеся уже только в мифах воззрения народа, которые при помощи сравнительной мифологии мы можем проследить иногда до очень отдалённых времён.
Антропология, усвоив учение о постепенном развитии, стала на почву так называемых естественных наук и, получив, таким образом, вполне научное основание, достигла важных результатов. Учение Дарвина об изменении видов и приложение этой теории к роду человеческому получило наконец почти всеобщее признание.[5] Делаемый этому учению упрёк в материализме лишается уже всякого своего основания, так как мы убедились, что, признавая историческую законность развития, не только не отрицаем нравственных и вообще духовных сторон человеческой природы, но, напротив, приобретаем лучшее основание для более возвышенного понимания их важного значения.[6]
Признавая постепенное движение человечества всё к высшему совершенству, антропология находит себе подтверждение в других науках, между прочим и в языкознании, результаты которого начинают приобретать огромное значение. И в результате лингвистических исследований является тот же самый закон о постепенном развитии, который усвоен антропологией и археологией и который наука палеонтологии давно уже считает одним из основных законов природы.[7] Так, Гейгер, автор сочинения «О происхождении и развитии человеческого языка и мышления», на основании лингвистических данных доказал, например, что способность зрения отличать большое количество цветов не была присуща человеку с самого начала его существования, а развивалась постепенно.[8] Именно вследствие признания закона постепенного развития, антропология уже успела представить, хотя ещё и в общих только чертах, картину первобытного состояния человечества; решила множество других, чрезвычайно важных вопросов, и приступает к более серьёзному решению вопроса о происхождении человека, чем можно было ожидать этого в прежнее время.[9]
Мы замечаем, что достигая подобных богатых результатов, антропология пользуется многими такими средствами, которые должны бы считаться приложимыми и к нашему исследованию явлений нравственного развития в доисторические времена Греции. Исследуя, например, доисторический быт образованных народов, эта наука часто пользуется аналогическим бытом дикарей, то есть таких народов, которые, по каким бы то ни было причинам, находятся и теперь ещё на очень низкой ступени развития.[10] Иногда она прибегает к исследованию явлений человеческой природы в её детском возрасте.[11] В случае отсутствия достаточных аналогий и на этом поприще, некоторые учёные для уяснения самых элементарных проявлений человеческой духовной жизни обращаются к миру животных, и там они находят обильный запас таких данных, которые, при остроумном приложении, служат отчасти лучшим подтверждением сделанных ими выводов на основании совершенно других соображений, а иногда даже дают возможность прозревать совершенно новые истины.[12]
Приложение подобного рода приёмов и к исследованию нравственного развития греческого народа, могло бы, по-видимому, дать немало новых и, может быть, чрезвычайно интересных результатов. Так, например, определивши на основании вполне достоверных исторических данных позднейший ход развития греческой этики, мы могли бы, при помощи сравнений с другими народами, восстановить по аналогии и доисторические фазисы в этическом развитии греков. Но, к сожалению, подобные приёмы прилагались к истории греческого народа чрезвычайно редко и притом в очень ограниченных размерах. В сущности, они находятся в резком противоречии с установившимся и, так сказать, традиционным способом исследования древностей этого классического народа.[13] Не получивши никогда основательного приложения в этой науке, новый метод уже по этому самому должен бы встречать почти непреодолимые затруднения; но если же ещё взять во внимание множество укоренившихся преимущественно в этой области предрассудков, то едва ли мыслимо внушение хотя бы малейшего доверия к такому новому методу; едва ли возможно, чтобы результаты, добытые при его помощи, не казались крайне смелыми гипотезами. Так, например, одно уже допущение аналогии между доисторическими греками и древними варварскими народами может казаться в глазах многих филологов чуть ли не такой же нелепостью, как, например, сравнение первобытного состояния «избранного народа» с бытом дикарей.[14]
Поэтому, не рассчитывая на успех приложения подобных приёмов и не осмеливаясь придавать им особенное значение, мы должны для достижения нашей цели обратиться к другим средствам, каковых средств, по крайней мере на первый взгляд, представляется довольно много. Всякий, признающий естественный ход развития, охотно согласится с тем, что даже и в самой образованной среде, в её обычаях, обрядах, поговорках и т. п., есть множество таких данных, которые оказываются остатками первобытного дикого состояния человечества. Везде для внимательного наблюдателя открываются следы чрезвычайно древних времён, отжившие, по-видимому, уже давно свой век, но тем не менее удержавшиеся в живом организме человечества, где с течением времени они получили большей частью совершенно иное значение. Такие остатки Тейлор удачно называет «survivals». Итак, если мы, даже помимо данных, почерпаемых из современной нам жизни, обратимся, например, хотя бы к религиозным обрядам древних греков, то увидим, что вопрос наш о существовании каннибализма мог бы быть решён очень просто. Только крайне спиритуалистический взгляд может отрицать, что все жертвоприношения имели первоначально значение пищи, которой люди делились с своими богами. Затем, не подлежит ни малейшему сомнению, что греки приносили в жертву не только животных, но и людей; до нас дошли даже те слова, которыми сопровождались подобные жертвоприношения, например, «Пей кровь этого человека». Чего же больше? Но дальше мы увидим, какие странные затруднения составляются в классической филологии подобному выводу, который, впрочем, считался бы совершенно правильным и уместным, если бы дело шло о каких-нибудь дикарях, или даже вообще о каком бы то ни было народе, но только не о греках.
Более прямыми источниками для восстановления нравственных понятий доисторической эпохи какого бы то ни было народа, считаются дошедшие до нас памятники его духовной жизни: его язык, его верования и предания. Благодаря удивительным успехам новой науки сравнительного языкознания, мы уже теперь в состоянии определить хоть незначительное количество слов, составлявших в глубочайшей древности общее достояние индоевропейских народов. Но для истории этики выводы, основанные на одних только лексикологических данных, оказываются во многих отношениях, по крайней мере при теперешнем состоянии науки, ещё далеко не достаточными. Отчасти вследствие того, что не выработана теория о переходах значения слов, мы до сих пор ещё не можем точно определить отношение лексикологического богатства языка к духовному развитию народа. Поэтому-то некоторые выводы, как, например, об отсутствии известных нравственных понятий по причине отсутствия отдельных, соответствующих этим понятиям слов, не всегда могут считаться правильными и могут ещё вносить шаткость и колебание в результаты подобного рода исследований.[15] Затем, остаются ещё сохранившиеся уже только в мифах воззрения народа, которые при помощи сравнительной мифологии мы можем проследить иногда до очень отдалённых времён.