Страница:
Наконец она потихоньку успокаивается, класс переходит к большим прыжкам, а они – это цель, собственно, визита. Тогда она неимоверным волевым усилием берет себя в руки и, собрав с пола всю пыль, выбирается из угла и пристраивается обратно на стульчик. Смотрит аккуратно, выборочно, не на всех, настороженно прислушиваясь к своему организму – как бы опять не всколыхнулось.
И был в том классе один танцор. Выучка у него была так себе, но данные! И это при совершенно небалетном телосложении: коренаст, широкоплеч, даже приземист, никаких удлиненных рук-ног; он был не принц, а воин, классический Отелло. Когда занимался с открытым торсом (чего больше никто себе не позволял), он, единственный чернокожий, выделялся на фоне субтильных парней, властно рассекая воздух своим точеным телом, напоминая мятежного демона, случайно залетевшего в чужие края. Нрава был заносчивого, высокомерного, глядел свысока. Есть в балете традиция: по окончании класса все во главе с педагогом делают реверанс, аплодируют, а потом на секунду подходят к роялю поблагодарить пианиста, этот же не подходил никогда – «не царское это дело». Ну и я не замечала его существования, а вот тут нужно пояснить.
Концертмейстеры, как и балерины, бывают разные. И некоторые умеют «играть под ногу»: у каждого танцора индивидуальные способности – физические данные, дыхалка, музыкальность, техника и плюс к этому состояние на данный момент, поэтому, когда танцор, например, прыгает, даже если и «в музыку», то его «взлет» не всегда попадает идеально в ритм, на мизерно-маленькую долю, но различие будет. В зависимости от сиюминутной формы ему будет удобнее так или иначе. Если эта разница большая – мы говорим об отсутствии мастерства или музыкальности. Поэтому танцору нужно «догнать» время, которое он упустил, и наоборот. И вот тут помогает пианист (на спектакле – дирижер), идеально следуя за танцовщиком, он подчиняет музыку его танцу, сокращая и подгоняя; где надо – поднимая его в воздух, где надо – давая ему больше времени на разбег или отдышаться, причем делает свое дело мастерски, и выглядит это не так, будто поддавший музыкант маленько потерял ориентацию, а как будто блестящий танцор идеально вписывается в роскошную музыку, рождая ее своим телом. Толковый концертмейстер может вытащить на себе солиста, помогая ему в нужных местах и прикрыв просчеты, равно как и зарубить на корню хорошее выступление, ибо не родился еще тот танцор, который может вписаться в пируэт, если пианист этого не хочет.
Умение «играть под ногу» не то чтобы редкое, но и не частое, и танцоры обычно не избалованы этой роскошью, а привыкли приспосабливаться даже к самой неудобной музыке, к тому же, когда танцуют несколько человек, невозможно угодить каждому, поэтому традиционно выбирают лучшего и играют «под него», остальные – извольте вписываться. Но, безусловно, если этот лучший очень сильно отличается от остальных, то извиняйте, батьку, темп выбирается средний, чтобы не подрубать остальных (хотя главный акцент, конечно же, дашь любимчику).
Итак, класс пошел на гранд жете (большие прыжки на диагонали), пронеслись девочки, подошли мальчики, и музыка «отяжелела» – мужской прыжок мощнее и шире.
Первая мужская группа выполнила свою комбинацию, приготовилась следующая, настал черед мавра. Он качнулся, пребывая в каком-то своем внутреннем состоянии, и поднялся в воздух.
Так уже бывало: поскольку ему легко выполнять то, над чем пыжатся остальные, он иногда, не стараясь вписываться в общий темп, дает себе волю и делает что-то свое. Как правило, успевает сделать только один элемент, класс уходит дальше, музыка заканчивается. Так произошло и на этот раз: он встал последним в четверке и с размахом совершил неожиданно сложный элемент, собираясь сойти с дистанции, не осознавая еще, что музыка вдруг железно последовала за ним, а финальная нота, звенящим ножом гаучо, срезав остальных танцующих, вонзилась в пол вместе с его ногой.
Его колено дрогнуло от неожиданности, но за долю секунды он сориентировался, развернулся и взлетел опять. Это был единственный тяжелый прыжок, все остальное он выполнял уверенно, без доли сомнения, как истинный премьер. Два парня из танцующих остановились, третий, немного пройдя по инерции, растерянно обернулся. Головы балеринок, как у стайки воробьев, одновременно повернулись в сторону рояля, перешептывания оборвались.
На вторую диагональ посуровевшие мальчики вышли максимально собравшись и попробовали лететь на равных, но я безжалостно, как одним движением руки, смахивающей шахматные фигуры с доски на пол, расчистила ему пространство. Сегодня был его день.
На третий заход ни один парень с ним на диагональ не вышел.
Играть было очень трудно – кроме того, что абсолютно неизвестно, что он выкинет в следующий момент, сама его манера была необычной. Это особое наэлектризованное состояние – вести яркого солиста. Напряжение предельно высокое у обоих, и незаметная ошибка музыканта может обернуться заметной ошибкой у танцора. (Это неизменная задача концертмейстера – слиться с волей солиста, почувствовать его тело, как свое, пронести его танец так, чтобы он заряжался от тебя ощущением собственного всемогущества, и в случае идеальной, виртуозно исполненной работы, получить единственно желаемый результат – триумф танцора – его триумф. С последней нотой музыкант перестает существовать для всех – специфика профессии.)
Его не испугало наше внимание. Скорее, наоборот, он подчеркнуто его игнорировал, делая вид, что ему наплевать, что выступает в роли быка на арене, которого разглядывают и выбрали неизвестно для чего – на завод или на убой. Он демонстрировал свое мастерство зло и хладнокровно, диктуя музыке, что делать, и в то же время с легкостью отвечал на мои провоцирующие подачи: «Хочешь? На!»
Студенты поняли, что странная гостья сидит здесь неспроста и неспроста охаживал ее педагог в начале урока, а в конце ушел в тень, предоставив полный карт-бланш, и все, что сегодня происходит, – делается для нее, и солист в жестком азарте завершал свои движения все ближе и ближе, точно у ног Катерины, как матадор на арене корриды, посвящающий свою победу некой Даме, с той лишь разницей, что ни разу не соизволил взглянуть на нее.
Урок закончился, начали делать реверанс, Катерина, ойкнув, как девочка, вскочила и присоединилась к классу, поклонившись педагогу и концертмейстеру.
Студенты разбрелись одеваться, Катя подошла к мавру.
С ним не сложилось: оказалось, что он под завязку загружен в театре, давно танцует. Она наговорила ему кучу заслуженных комплиментов, он строго принял, он привык.
Засим и разошлись…
…На следующем уроке все вернулось в свою колею: пришел традиционно полуголый преподаватель, девчонки, стайкой пролетая мимо рояля, чирикали и кивали, мальчики здоровались более подчеркнуто, а мавр, как водится, гордо проплыл, не здороваясь.
Отработали урок и под финал доскакали до больших прыжков. Прошли девочки свою диагональ, готовятся мальчики, и вдруг замечаю – иди-ка ты, а мавр и не собирается вставать в мужские группы, а пропускает их вперед, вознамерившись прыгать в одиночку! (Поясню: это на грани хамства, такие вещи позволяет или не позволяет педагог.)
Зыркнула на педагога – молчит. Девицы, увидев такие приготовления, побросали свою возню и замерли в предвкушении. Парни, поджав губы, собрались смотреть не так откровенно, а как бы между прочим; сидящие на полу «освобожденные» встали, чтобы было видно, никто не хотел пропустить шоу.
А мавр даже не взглянул на преподавателя стеклянными глазами, уже задышал, уже сжатой пружиной замер и мысленно уже летел в безбрежном пространстве – аккорд – прыжок – да как выдаст немыслимое сальто-мортале, спасибо, через голову не перекувырнулся, закрутив некий самодеятельный пируэт, на такое художество не только темп замедлить надобно, но и вообще – добавочную музычку, чтобы все вписалось, в общем, взлетел в облака сокол самоупоенно, а мне-то что? У меня регламент и первозданный темп, я, как играла, так с рельс и не свернула, когда он там крутился под потолком, у меня, извиняюсь, уже каденция и финал, и где там студент болтается во время моего заключительного «Пам-пам!» – меня не волнует, мой рабочий день закончен. И солист, с размаху врезавшись в тишину, задыхаясь от ярости, свалился кулем и вперился в рояль, раздувая ноздри, как бык на арене, но я этого уже не видела, и сдавленного хихиканья не слышала, потому как к тому времени уже зевнула, отвернулась и в задумчивости стала разглядывать желтый куст за окном: что-то ранняя нынче осень…
Визит к врачу
Что французу здорово, китайцу смерть
Гамбит
И был в том классе один танцор. Выучка у него была так себе, но данные! И это при совершенно небалетном телосложении: коренаст, широкоплеч, даже приземист, никаких удлиненных рук-ног; он был не принц, а воин, классический Отелло. Когда занимался с открытым торсом (чего больше никто себе не позволял), он, единственный чернокожий, выделялся на фоне субтильных парней, властно рассекая воздух своим точеным телом, напоминая мятежного демона, случайно залетевшего в чужие края. Нрава был заносчивого, высокомерного, глядел свысока. Есть в балете традиция: по окончании класса все во главе с педагогом делают реверанс, аплодируют, а потом на секунду подходят к роялю поблагодарить пианиста, этот же не подходил никогда – «не царское это дело». Ну и я не замечала его существования, а вот тут нужно пояснить.
Концертмейстеры, как и балерины, бывают разные. И некоторые умеют «играть под ногу»: у каждого танцора индивидуальные способности – физические данные, дыхалка, музыкальность, техника и плюс к этому состояние на данный момент, поэтому, когда танцор, например, прыгает, даже если и «в музыку», то его «взлет» не всегда попадает идеально в ритм, на мизерно-маленькую долю, но различие будет. В зависимости от сиюминутной формы ему будет удобнее так или иначе. Если эта разница большая – мы говорим об отсутствии мастерства или музыкальности. Поэтому танцору нужно «догнать» время, которое он упустил, и наоборот. И вот тут помогает пианист (на спектакле – дирижер), идеально следуя за танцовщиком, он подчиняет музыку его танцу, сокращая и подгоняя; где надо – поднимая его в воздух, где надо – давая ему больше времени на разбег или отдышаться, причем делает свое дело мастерски, и выглядит это не так, будто поддавший музыкант маленько потерял ориентацию, а как будто блестящий танцор идеально вписывается в роскошную музыку, рождая ее своим телом. Толковый концертмейстер может вытащить на себе солиста, помогая ему в нужных местах и прикрыв просчеты, равно как и зарубить на корню хорошее выступление, ибо не родился еще тот танцор, который может вписаться в пируэт, если пианист этого не хочет.
Умение «играть под ногу» не то чтобы редкое, но и не частое, и танцоры обычно не избалованы этой роскошью, а привыкли приспосабливаться даже к самой неудобной музыке, к тому же, когда танцуют несколько человек, невозможно угодить каждому, поэтому традиционно выбирают лучшего и играют «под него», остальные – извольте вписываться. Но, безусловно, если этот лучший очень сильно отличается от остальных, то извиняйте, батьку, темп выбирается средний, чтобы не подрубать остальных (хотя главный акцент, конечно же, дашь любимчику).
Итак, класс пошел на гранд жете (большие прыжки на диагонали), пронеслись девочки, подошли мальчики, и музыка «отяжелела» – мужской прыжок мощнее и шире.
Первая мужская группа выполнила свою комбинацию, приготовилась следующая, настал черед мавра. Он качнулся, пребывая в каком-то своем внутреннем состоянии, и поднялся в воздух.
Так уже бывало: поскольку ему легко выполнять то, над чем пыжатся остальные, он иногда, не стараясь вписываться в общий темп, дает себе волю и делает что-то свое. Как правило, успевает сделать только один элемент, класс уходит дальше, музыка заканчивается. Так произошло и на этот раз: он встал последним в четверке и с размахом совершил неожиданно сложный элемент, собираясь сойти с дистанции, не осознавая еще, что музыка вдруг железно последовала за ним, а финальная нота, звенящим ножом гаучо, срезав остальных танцующих, вонзилась в пол вместе с его ногой.
Его колено дрогнуло от неожиданности, но за долю секунды он сориентировался, развернулся и взлетел опять. Это был единственный тяжелый прыжок, все остальное он выполнял уверенно, без доли сомнения, как истинный премьер. Два парня из танцующих остановились, третий, немного пройдя по инерции, растерянно обернулся. Головы балеринок, как у стайки воробьев, одновременно повернулись в сторону рояля, перешептывания оборвались.
На вторую диагональ посуровевшие мальчики вышли максимально собравшись и попробовали лететь на равных, но я безжалостно, как одним движением руки, смахивающей шахматные фигуры с доски на пол, расчистила ему пространство. Сегодня был его день.
На третий заход ни один парень с ним на диагональ не вышел.
Играть было очень трудно – кроме того, что абсолютно неизвестно, что он выкинет в следующий момент, сама его манера была необычной. Это особое наэлектризованное состояние – вести яркого солиста. Напряжение предельно высокое у обоих, и незаметная ошибка музыканта может обернуться заметной ошибкой у танцора. (Это неизменная задача концертмейстера – слиться с волей солиста, почувствовать его тело, как свое, пронести его танец так, чтобы он заряжался от тебя ощущением собственного всемогущества, и в случае идеальной, виртуозно исполненной работы, получить единственно желаемый результат – триумф танцора – его триумф. С последней нотой музыкант перестает существовать для всех – специфика профессии.)
Его не испугало наше внимание. Скорее, наоборот, он подчеркнуто его игнорировал, делая вид, что ему наплевать, что выступает в роли быка на арене, которого разглядывают и выбрали неизвестно для чего – на завод или на убой. Он демонстрировал свое мастерство зло и хладнокровно, диктуя музыке, что делать, и в то же время с легкостью отвечал на мои провоцирующие подачи: «Хочешь? На!»
Студенты поняли, что странная гостья сидит здесь неспроста и неспроста охаживал ее педагог в начале урока, а в конце ушел в тень, предоставив полный карт-бланш, и все, что сегодня происходит, – делается для нее, и солист в жестком азарте завершал свои движения все ближе и ближе, точно у ног Катерины, как матадор на арене корриды, посвящающий свою победу некой Даме, с той лишь разницей, что ни разу не соизволил взглянуть на нее.
Урок закончился, начали делать реверанс, Катерина, ойкнув, как девочка, вскочила и присоединилась к классу, поклонившись педагогу и концертмейстеру.
Студенты разбрелись одеваться, Катя подошла к мавру.
С ним не сложилось: оказалось, что он под завязку загружен в театре, давно танцует. Она наговорила ему кучу заслуженных комплиментов, он строго принял, он привык.
Засим и разошлись…
…На следующем уроке все вернулось в свою колею: пришел традиционно полуголый преподаватель, девчонки, стайкой пролетая мимо рояля, чирикали и кивали, мальчики здоровались более подчеркнуто, а мавр, как водится, гордо проплыл, не здороваясь.
Отработали урок и под финал доскакали до больших прыжков. Прошли девочки свою диагональ, готовятся мальчики, и вдруг замечаю – иди-ка ты, а мавр и не собирается вставать в мужские группы, а пропускает их вперед, вознамерившись прыгать в одиночку! (Поясню: это на грани хамства, такие вещи позволяет или не позволяет педагог.)
Зыркнула на педагога – молчит. Девицы, увидев такие приготовления, побросали свою возню и замерли в предвкушении. Парни, поджав губы, собрались смотреть не так откровенно, а как бы между прочим; сидящие на полу «освобожденные» встали, чтобы было видно, никто не хотел пропустить шоу.
А мавр даже не взглянул на преподавателя стеклянными глазами, уже задышал, уже сжатой пружиной замер и мысленно уже летел в безбрежном пространстве – аккорд – прыжок – да как выдаст немыслимое сальто-мортале, спасибо, через голову не перекувырнулся, закрутив некий самодеятельный пируэт, на такое художество не только темп замедлить надобно, но и вообще – добавочную музычку, чтобы все вписалось, в общем, взлетел в облака сокол самоупоенно, а мне-то что? У меня регламент и первозданный темп, я, как играла, так с рельс и не свернула, когда он там крутился под потолком, у меня, извиняюсь, уже каденция и финал, и где там студент болтается во время моего заключительного «Пам-пам!» – меня не волнует, мой рабочий день закончен. И солист, с размаху врезавшись в тишину, задыхаясь от ярости, свалился кулем и вперился в рояль, раздувая ноздри, как бык на арене, но я этого уже не видела, и сдавленного хихиканья не слышала, потому как к тому времени уже зевнула, отвернулась и в задумчивости стала разглядывать желтый куст за окном: что-то ранняя нынче осень…
Визит к врачу
Как-то, одним снежным декабрьским днем, обессиленная борьбой с гриппами-простудами, я побрела к врачу – ну совсем прижало. В местной не принимали, поехала искать другую клинику. Нашла, повезло, тут же взяли, к тому же ассистентом, как оказалось, работала моя давняя русская подруга.
Врач попался медлительный пухленький ровесник, итальянец по происхождению. Поставил диагноз, выписал лекарства, все чинно. Проинструктировал, как принимать первое лекарство, занудно приступил ко второму:
– А эта таблетка значительно снижает реакцию, затормаживает, за рулем тяжело. Вы работаете?
– Да.
– Вам нужно быстро реагировать на работе?
– Да.
– Кем вы работаете?
– Концертмейстер балета.
Тут надо сразу пояснить: «балет» по-английски произносится «бэлэй». «Бэлэй пианист». А есть другое слово – «бэлэй» – живот, «бэлей дэнс» – танец живота, очень популярное развлечение мужчин в вечерних заведениях, часто эти же танцовщицы работают стриптизершами. Разницу в ударениях я знала, но танец живота настолько не из моей жизни, плюс температура, что я даже не дернулась на смену ударения (в конце концов, он носитель языка, ему виднее), и с этого момента диалог у нас пошел в разных плоскостях – доктор рванул в стриптиз, а я осталась у рояля…
Я этого и не заметила – подруга потом сказала. И когда он вопрошал «стрип-дэнс?», эта приставка была столь короткой, как скрип, и голос он понизил до невозможности (а чего орать-то?), что я не обратила на нее внимания.
Итак, возвращаемся:
– Кем вы работаете?
– Бэлэй пианист.
– Бэлей? – Брови взлетают и замирают наверху.
– Да.
Делает большой шаг назад:
– Бэ-лэй?!
– Да.
– Бэлей? Дэне?! Вы – танцовщица?!
– Не совсем: бэлэй, но не дэнс. Я из этой области, но не танцую – играю.
Осторожным шепотом:
– ХХХ-дэнс?
Вижу одно: где-то буксует, но в чем проблема – неясно. Голова у меня разламывается, хочется уже лечь, и какая ему-то разница, что я делаю? Что, таблетка эта по-разному действует на пианистов и танцоров? Чтобы отвязаться и сократить разговор отвечаю:
– Да, что-то в этом роде.
С интересом:
– Это у вас хобби?
Мрачно, но с достоинством:
– Нет, я профессионал.
– А-а… – произносит он как-то неадекватно. – Ну тогда все равно… Вам же не нужна скорость реакции на работе?
– Как это не нужна, – обижаюсь я, – очень даже нужна, я же не для себя играю, а все время слежу за аудиторией. Если бы я была сама по себе, тогда да, а так – нет. Если я не буду держать темп или засну, что остальным-то делать?
Ненадолго зависает.
– А вы каждый день работаете?
– Да.
– Утром или вечером?!
– Весь день.
– Но не с утра же до вечера?!
– Утром немного, потом вечером немного, по-разному.
– А что, и утром, и вечером тот же вид работы?
Начинаю сердиться: ну вот какая разница? Я вообще-то утром – в колледже, вечером – в школе, но это вряд ли его может интересовать? Хочется огрызнуться, но американцы обычно идут по трафарету: вот надо ему лично найти лучшее место для принятия таблетки и посоветовать пациенту, и тут хоть умри, сопротивление бесполезно, с колеи не сойдет. Поэтому приходится терпеливо объясняться:
– Нет, работа немного разная, но по сути одно и то же, – поднимаю на него опухший глаз – нет, определенно я произвожу на него какое-то феерическое впечатление, и для закрепления успеха добавляю: – И еще я езжу по домам частным образом. (Это, конечно же, о частных учениках, он же сам сказал – водить опасно, вот я и рапортую ему о своих разъездах.)
– Ну тогда… ну тогда… Вам нужно принимать эту таблетку на ночь, но не на ночь поздно вечером, а совсем на ночь. В смысле когда совсем на ночь, спать идете когда, уже точно спать – совсем.
Та-ак… Смотрю на него долгим взглядом психиатра. Зря я все-таки без рекомендации к доктору пошла. Надо было разузнать о нем что-нибудь… Пойду, у подруги поспрашиваю. Хотя и он тоже прав – сама не знаю, когда спать пойду: вроде иду уже, а зацеплюсь за компьютер, так и просижу пару часов, потом пойду, увижу шитье, пошью маленько, потом дальше иду.
– Я поняла, доктор. Я поставлю пузырек рядом с подушкой, спасибо большое.
Он обрадовался, отдал мне, наконец, рецепт, я откланялась. У двери ждала подруга, и мы пошли к регистратуре заполнять бумаги, но доктор не отправился восвояси, а прочно засеменил за нами, так что рассказать ей я ничего не смогла.
Когда подошли, мне в окошке выдали бланки, подруга с доктором стояли в двух метрах, и, как только я углубилась в бумаги, он зашептал ей на ухо:
– Слушай, а кто она?
Подруга, ее хлебом не корми, дай подурачиться, а тут дичь сама в руки идет, как шуманет на весь коридор:
– Ага, интересуемся?!
Он подскакивает, машет руками, мол, я, может, просто неправильно понял, просто уточнить!
Я, не отрываясь от бумаг, через плечо бросаю ей по-русски:
– Он у вас с приветом.
– Да ладно, до сих пор был нормальный.
С плотоядной улыбкой поворачивается к нему:
– Что вас конкретно интересует?
Ему деваться уже некуда:
– Где она работает?
– Бэлэ́й.
– Бэлэ́й?! (Форте.)
– Бэлэ́й.
– Бе-лэ́й?! (Фортиссимо.)
– Ну да.
Радостно:
– Значит, она танцует в бэлэ́й?!
– Нет!
– Как?!
– Она – бэлэй-пианист.
С возвращающимся ужасом:
– А на чем она играет? На синтезаторе?
– А она на чем хошь играет – на пианино, на скрипке, на баяне, на дудке, много чего, она еще и поет! – Подруга делает в мою сторону широкий жест, я поднимаю свое опухшее гриппозно-гайморитное лицо, она, вздрогнув, машет, мол, пиши, пиши дальше, не пугай людей.
Он:
– Это что, типа фокусы?
– Какие фокусы? Видите – серьезный человек, просто болеет.
– А это типа ремень через плечо? Или как?
– Что как? Какой ремень, зачем?
– Ну как инструмент к ней крепится, когда она танцует?
Я бросаю ручку, и мы обе, не мигая, смотрим на него.
Подруга медленно:
– Вы что, имеете в виду, что она танцует и играет одновременно?
– Да.
– И как вы себе это представляете?
Неуверенно:
– Ну… танцует бэлэй, через плечо синтезатор, и она себе музыку играет.
– Ага, в пачке! – вставляюсь я радостно.
– Вы когда-нибудь видели бэлэй?
– Да, – обиделся он.
– Ну и где вы видели, чтобы танцоры играли?!
– Ну я поэтому и удивился, как это – пианист в балете?
– Она (жест в мою сторону) – играет. – Подруга правой рукой лупит три аккорда по воображаемой клавиатуре, в левой у нее большая стопка бумаг. – А танцоры – (показывает на доктора) – танцуют. – Правая рука имитирует крыло «Умирающего лебедя», но лебедь, правда, получается не умирающий, а вполне себе буйный. Доктор, застыв, смотрит на нее. Она повторяет:
– Она – играет («бьет» по роялю), а они – танцуют (опять вздымающийся правым крылом лебедь, встает на цыпочки и движется влево). Это все – отдельно! Музыка – отдельно, танец – отдельно. Но вместе.
Регистратор уже давно встала и смотрит на них в окошко.
Но даже после таких па на лице доктора не дрогнул ни один мускул, его эмоциональный резерв на сегодня был исчерпан.
Подруга:
– Ну что, опять непонятно?
– Понятно. Только я думал, что в балете танцуют под оркестр.
– Правильно! А когда оркестр не может – она играет!
– На всех этих инструментах?
– Нет. На рояле.
– Понял.
– На каждую репетицию оркестров не напасешься, поэтому играют на пианино.
– А-а, – протянул он, а когда я ушла – рванул рассказывать ей о первоначальном варианте со стриптизом.
У этой истории есть небольшой эпилог.
Продержав меня в аптеке, наконец, объявили, что лекарство не дадут – какие-то проблемы со страховкой. Стали звонить доктору. Время идет. Я помираю. Звонит подруга:
– Сидишь?
– Сижу.
– Чего там у тебя?
– Не знаю, не дают.
– Жди, доктор разговаривает, я перезвоню.
Звонит опять:
– Не дают. Возвращайся сюда.
– Зачем?
– Иди, доктор передал тебе лекарство.
Приплетаюсь. Выходит с пакетиком:
– На, пока они там разберутся – помереть можно.
– Спасибо. Сколько я должна и кому?
– Никому нисколько. У нас запас есть.
– Не, я так не могу, сколько это стоит?
– Не возьмет.
– Иди еще раз спроси.
– Спрашивала уже. – Смеется. – Говорит – пусть она лучше мне станцует!
– Нахал!.. В каком жанре?
Врач попался медлительный пухленький ровесник, итальянец по происхождению. Поставил диагноз, выписал лекарства, все чинно. Проинструктировал, как принимать первое лекарство, занудно приступил ко второму:
– А эта таблетка значительно снижает реакцию, затормаживает, за рулем тяжело. Вы работаете?
– Да.
– Вам нужно быстро реагировать на работе?
– Да.
– Кем вы работаете?
– Концертмейстер балета.
Тут надо сразу пояснить: «балет» по-английски произносится «бэлэй». «Бэлэй пианист». А есть другое слово – «бэлэй» – живот, «бэлей дэнс» – танец живота, очень популярное развлечение мужчин в вечерних заведениях, часто эти же танцовщицы работают стриптизершами. Разницу в ударениях я знала, но танец живота настолько не из моей жизни, плюс температура, что я даже не дернулась на смену ударения (в конце концов, он носитель языка, ему виднее), и с этого момента диалог у нас пошел в разных плоскостях – доктор рванул в стриптиз, а я осталась у рояля…
Я этого и не заметила – подруга потом сказала. И когда он вопрошал «стрип-дэнс?», эта приставка была столь короткой, как скрип, и голос он понизил до невозможности (а чего орать-то?), что я не обратила на нее внимания.
Итак, возвращаемся:
– Кем вы работаете?
– Бэлэй пианист.
– Бэлей? – Брови взлетают и замирают наверху.
– Да.
Делает большой шаг назад:
– Бэ-лэй?!
– Да.
– Бэлей? Дэне?! Вы – танцовщица?!
– Не совсем: бэлэй, но не дэнс. Я из этой области, но не танцую – играю.
Осторожным шепотом:
– ХХХ-дэнс?
Вижу одно: где-то буксует, но в чем проблема – неясно. Голова у меня разламывается, хочется уже лечь, и какая ему-то разница, что я делаю? Что, таблетка эта по-разному действует на пианистов и танцоров? Чтобы отвязаться и сократить разговор отвечаю:
– Да, что-то в этом роде.
С интересом:
– Это у вас хобби?
Мрачно, но с достоинством:
– Нет, я профессионал.
– А-а… – произносит он как-то неадекватно. – Ну тогда все равно… Вам же не нужна скорость реакции на работе?
– Как это не нужна, – обижаюсь я, – очень даже нужна, я же не для себя играю, а все время слежу за аудиторией. Если бы я была сама по себе, тогда да, а так – нет. Если я не буду держать темп или засну, что остальным-то делать?
Ненадолго зависает.
– А вы каждый день работаете?
– Да.
– Утром или вечером?!
– Весь день.
– Но не с утра же до вечера?!
– Утром немного, потом вечером немного, по-разному.
– А что, и утром, и вечером тот же вид работы?
Начинаю сердиться: ну вот какая разница? Я вообще-то утром – в колледже, вечером – в школе, но это вряд ли его может интересовать? Хочется огрызнуться, но американцы обычно идут по трафарету: вот надо ему лично найти лучшее место для принятия таблетки и посоветовать пациенту, и тут хоть умри, сопротивление бесполезно, с колеи не сойдет. Поэтому приходится терпеливо объясняться:
– Нет, работа немного разная, но по сути одно и то же, – поднимаю на него опухший глаз – нет, определенно я произвожу на него какое-то феерическое впечатление, и для закрепления успеха добавляю: – И еще я езжу по домам частным образом. (Это, конечно же, о частных учениках, он же сам сказал – водить опасно, вот я и рапортую ему о своих разъездах.)
– Ну тогда… ну тогда… Вам нужно принимать эту таблетку на ночь, но не на ночь поздно вечером, а совсем на ночь. В смысле когда совсем на ночь, спать идете когда, уже точно спать – совсем.
Та-ак… Смотрю на него долгим взглядом психиатра. Зря я все-таки без рекомендации к доктору пошла. Надо было разузнать о нем что-нибудь… Пойду, у подруги поспрашиваю. Хотя и он тоже прав – сама не знаю, когда спать пойду: вроде иду уже, а зацеплюсь за компьютер, так и просижу пару часов, потом пойду, увижу шитье, пошью маленько, потом дальше иду.
– Я поняла, доктор. Я поставлю пузырек рядом с подушкой, спасибо большое.
Он обрадовался, отдал мне, наконец, рецепт, я откланялась. У двери ждала подруга, и мы пошли к регистратуре заполнять бумаги, но доктор не отправился восвояси, а прочно засеменил за нами, так что рассказать ей я ничего не смогла.
Когда подошли, мне в окошке выдали бланки, подруга с доктором стояли в двух метрах, и, как только я углубилась в бумаги, он зашептал ей на ухо:
– Слушай, а кто она?
Подруга, ее хлебом не корми, дай подурачиться, а тут дичь сама в руки идет, как шуманет на весь коридор:
– Ага, интересуемся?!
Он подскакивает, машет руками, мол, я, может, просто неправильно понял, просто уточнить!
Я, не отрываясь от бумаг, через плечо бросаю ей по-русски:
– Он у вас с приветом.
– Да ладно, до сих пор был нормальный.
С плотоядной улыбкой поворачивается к нему:
– Что вас конкретно интересует?
Ему деваться уже некуда:
– Где она работает?
– Бэлэ́й.
– Бэлэ́й?! (Форте.)
– Бэлэ́й.
– Бе-лэ́й?! (Фортиссимо.)
– Ну да.
Радостно:
– Значит, она танцует в бэлэ́й?!
– Нет!
– Как?!
– Она – бэлэй-пианист.
С возвращающимся ужасом:
– А на чем она играет? На синтезаторе?
– А она на чем хошь играет – на пианино, на скрипке, на баяне, на дудке, много чего, она еще и поет! – Подруга делает в мою сторону широкий жест, я поднимаю свое опухшее гриппозно-гайморитное лицо, она, вздрогнув, машет, мол, пиши, пиши дальше, не пугай людей.
Он:
– Это что, типа фокусы?
– Какие фокусы? Видите – серьезный человек, просто болеет.
– А это типа ремень через плечо? Или как?
– Что как? Какой ремень, зачем?
– Ну как инструмент к ней крепится, когда она танцует?
Я бросаю ручку, и мы обе, не мигая, смотрим на него.
Подруга медленно:
– Вы что, имеете в виду, что она танцует и играет одновременно?
– Да.
– И как вы себе это представляете?
Неуверенно:
– Ну… танцует бэлэй, через плечо синтезатор, и она себе музыку играет.
– Ага, в пачке! – вставляюсь я радостно.
– Вы когда-нибудь видели бэлэй?
– Да, – обиделся он.
– Ну и где вы видели, чтобы танцоры играли?!
– Ну я поэтому и удивился, как это – пианист в балете?
– Она (жест в мою сторону) – играет. – Подруга правой рукой лупит три аккорда по воображаемой клавиатуре, в левой у нее большая стопка бумаг. – А танцоры – (показывает на доктора) – танцуют. – Правая рука имитирует крыло «Умирающего лебедя», но лебедь, правда, получается не умирающий, а вполне себе буйный. Доктор, застыв, смотрит на нее. Она повторяет:
– Она – играет («бьет» по роялю), а они – танцуют (опять вздымающийся правым крылом лебедь, встает на цыпочки и движется влево). Это все – отдельно! Музыка – отдельно, танец – отдельно. Но вместе.
Регистратор уже давно встала и смотрит на них в окошко.
Но даже после таких па на лице доктора не дрогнул ни один мускул, его эмоциональный резерв на сегодня был исчерпан.
Подруга:
– Ну что, опять непонятно?
– Понятно. Только я думал, что в балете танцуют под оркестр.
– Правильно! А когда оркестр не может – она играет!
– На всех этих инструментах?
– Нет. На рояле.
– Понял.
– На каждую репетицию оркестров не напасешься, поэтому играют на пианино.
– А-а, – протянул он, а когда я ушла – рванул рассказывать ей о первоначальном варианте со стриптизом.
У этой истории есть небольшой эпилог.
Продержав меня в аптеке, наконец, объявили, что лекарство не дадут – какие-то проблемы со страховкой. Стали звонить доктору. Время идет. Я помираю. Звонит подруга:
– Сидишь?
– Сижу.
– Чего там у тебя?
– Не знаю, не дают.
– Жди, доктор разговаривает, я перезвоню.
Звонит опять:
– Не дают. Возвращайся сюда.
– Зачем?
– Иди, доктор передал тебе лекарство.
Приплетаюсь. Выходит с пакетиком:
– На, пока они там разберутся – помереть можно.
– Спасибо. Сколько я должна и кому?
– Никому нисколько. У нас запас есть.
– Не, я так не могу, сколько это стоит?
– Не возьмет.
– Иди еще раз спроси.
– Спрашивала уже. – Смеется. – Говорит – пусть она лучше мне станцует!
– Нахал!.. В каком жанре?
Что французу здорово, китайцу смерть
Гамбит
Это было давным-давно, в мой первый год в Америке. Тогда я, новичок во всем и прежде всего в эмигрантской жизни, ходила на курсы английского, на которых учились люди из разных стран. Эти люди, этот Вавилон, и были основное мое окружение, пока не было ни друзей, ни работы. Ощущение того, что есть в городе хоть одно место, где тебя знают, ждут и рады тебе, очень поддерживало и помогало привыкнуть к новой жизни. К моменту той забавной истории, которую я хочу рассказать, наша учебная группа четко поделилась на две части: противная сторона – несколько молодых китаянок, звуконемой мексиканец и три японки. Наша сторона – имела неофициальное гордое название «Западноевропейский блок», в него входили венгр, француз, мы с русской приятельницей, мексиканка, годящаяся нам в матери, холостой китаец и тибетец.
На всякий случай поясню: в одном помещении китайцы и тибетцы находиться не могут, вспыхнет пожар, кто-то должен уйти. Когда рот открывали китаянки, нужно было все бросать и смотреть на тибетца: он опускал голову, его взгляд наливался такой черной густотой ненависти, что становилось не по себе. Он, не мигая, исподлобья смотрел на ораторшу (а вещали они только об одном – о величии достижениий современного Китая) и, поймав момент, выстреливал короткой разрушительной фразой, превращая речь выступающей в груду мусора.
Из-за стола тут же взлетали, клокоча, как стайка неврастеничных перепелок, остальные китаянки, махали руками, переходя на визг, но Нджи не менял позы. Он вообще никогда не снисходил до ответа на их прямое обращение. Иногда, занимаясь своим заданием, он что-то произносил себе под нос, а на другом конце класса вертикальным взлетом взмывали под потолок китаянки, захлебываясь от гнева. В их сторону он, разумеется, головы не поворачивал.
Он вообще был довольно необычный. Поначалу напоминал точную копию изваяния Будды – такой же каменный и бесстрастный. Но постепенно, с появлением нашей компании, он оттаивал. Разговорчивее не стал, но потеплел. На вид ему было лет эдак двадцать пять – сорок пять, поди пойми. Молчаливый, коренастый, невысокий. Мы, ученики и молодая училка, сидели за одним длинным столом; когда шел учебный диалог, Нджи переводил взгляд с одного на другого, не поворачивая головы. Переносить этот взгляд на себе было непросто. Он был очень необычный, этот тибетец.
Позже выяснилось, что он монах-расстрига. Когда было крупнейшее восстание и расстрел монахов, он, хоть уже вышел из монашества, но пошел со всеми, затем бежал с друзьями в Индию. Во время перехода через горы в живых осталось четверо, он в том числе. Как-то училка спросила, из какого он монастыря, Нджи ответил. Я не поняла ответа, но реакция китаянок была ошеломляющая: они вытаращились на него с почтительным ужасом и с тех пор перестали верещать и визжать в его присутствии и вообще здорово поутихли.
Я заметила, что на венгра ответ тоже произвел сильное впечатление, поэтому, улучив момент, подвалила к нему под бочок. Тот долго шепотом объяснял, вворачивая венгерские слова, когда не хватало английских. Единственное, что я поняла, что этот монастырь – какая-то совершенная запредельность, каста в касте, что тамошние монахи могут ходить по стенам и вообще делать ужас что. И я стала плотоядно присматриваться к монаху, очень хотелось попросить его сделать что-нибудь эдакое, ну по стене пройтись, например.
Венгр был счастливый молодожен, недавно приехавший из Европы в распростертые объятия новой семьи венгерских эмигрантов, они в нем души не чаяли. Был он беспечный и заводной, и именно с его появления и началось разделение нашей группы на два клана, до него мы сидели сосредоточенные и серьезные: чинные японки с прямыми спинами, напряженные боеготовные китаянки, не реагирующие ни на какие шутки никогда, мексиканец, приходивший в класс с единственной целью – поспать, потому что на эти курсы его отпускали с работы.
Мексиканка – мать четверых взрослых сыновей, старший из которых был ей почти ровесником. Жизнь ее была вечное путешествие между сыновьями. Как-то на вопрос «Какое у вас хобби?» ответила: ездить по городам и определять, какая пицца в городе самая вкусная. Ответ произвел на меня неизгладимое впечатление. Вот бывают же хобби!
Мексиканка сначала сидела сама по себе, но потом, смекнув, что на галерке идет бурная жизнь, а мы с законопослушными лицами пытаемся превратить уроки в балаган, переползла к нам и хорошо вписалась в новую компанию. Иногда она служила щитом от училки, прикрывая нас, той неудобно было делать замечания пожилой женщине.
Последним появился француз. Он был хорош собой, буен и неполиткорректен. Он мог посреди урока внезапно что-нибудь спеть или залезть под стол, он был непредсказуем. Училка побаивалась его и, думаю, считала сумасшедшим. Его хобби была астрономия. У него дома была крупная подвижная собственноручно сделанная модель Солнечной системы, он постоянно просчитывал полеты каких-то метеоритов – ну что за хобби для француза? Француз, как и любой, совершенно всякий человек, тем более неамериканец, по мнению училки, должен был иметь одно хобби: бороться за права человека и арабов, в частности. Все ее тексты, пламенные беседы, подбор упражнений были на одну тему: она искренне пыталась поднять нас на борьбу с американским империализмом, цель которого – уничтожить арабский мир. Сама она, со своим бойфрендом-иранцем, ездила на все митинги протеста и демонстрации, которые проходили в пределах досягаемости.
В то же время она стойко пыталась исполнять свой высокий долг в деле Просвещения и Оцивилизовывания недоразвитых народов (нас в смысле). И тут-то наш клан отрывался по полной: мы, как бы с отвлеченными лицами, целенаправленно загоняли ее в угол, выводя на очередные ляпы. Мы отыгрывались за себя и «за того парня», точнее, «за ту китаянку», девицы не смели возражать Учителю, но в этом деле мы и за них, и за их многовековую культуру стояли горой. Ибо не фиг.
Например, знакомила она как-то нас с символом Мира – нарисовала на доске огромную эмблему «мерседеса», и давай вещать. Китаянки, высунув языки, старательно перерисовывали картинку в тетрадочки, а мы, переглянувшись, дали училке закончить свою версию о том, как американские хиппи выдумали пацифик, и венгр сначала тихонечко возразил, дескать, символ-то сочинили в Англии, не в Америке, а потом уже выдал и полную историю создания с подробностями, которые училке были неведомы. Она не сопротивлялась, со своим «Really?» и особенный шарм ситуации добавлял здоровый круг «мерседеса» за ее спиной. Потом поправили и его.
Другой пунктик у нее был – политкорректность. Она могла бесконечно рассказывать о том, как нужно вести себя в современном обществе. Например, что страшное оскорбление женщине – это дать понять, что вы замечаете, что у нее есть внешность и пол. Это немыслимо, это запрещено и так далее, и так далее, и тут, конечно, француз своими вопросами останавливал учебный процесс, доводя ее до тихой истерики и красных щек. Она сопротивлялась, дескать, в литературе, в песнях, в странах третьего мира это, возможно, еще присутствует, а также долго будет отражаться в искусстве, но в жизни, тем более здесь, это не-
1 В самом деле? (Англ.) возможно и расценивается как оскорбление, поэтому будьте осторожны и никогда не делайте подобных ошибок, тем более имея в виду конкретную женщину.
Француз преданно и благодарно кивал и, когда уже успокоенная училка расслаблялась, спрашивал:
– То есть я правильно понял, что нельзя сказать Петре или при Петре, что она красивая?
Поднимался гвалт, училка выходила из берегов, объясняя и параллельно успокаивая Петру, чтобы та не обижалась и требовала публичных извинений от француза. Он их тут же охотно приносил, заверяя, что никакая она не красивая, а толстая, противная и еще cross-eyed.
На всякий случай поясню: в одном помещении китайцы и тибетцы находиться не могут, вспыхнет пожар, кто-то должен уйти. Когда рот открывали китаянки, нужно было все бросать и смотреть на тибетца: он опускал голову, его взгляд наливался такой черной густотой ненависти, что становилось не по себе. Он, не мигая, исподлобья смотрел на ораторшу (а вещали они только об одном – о величии достижениий современного Китая) и, поймав момент, выстреливал короткой разрушительной фразой, превращая речь выступающей в груду мусора.
Из-за стола тут же взлетали, клокоча, как стайка неврастеничных перепелок, остальные китаянки, махали руками, переходя на визг, но Нджи не менял позы. Он вообще никогда не снисходил до ответа на их прямое обращение. Иногда, занимаясь своим заданием, он что-то произносил себе под нос, а на другом конце класса вертикальным взлетом взмывали под потолок китаянки, захлебываясь от гнева. В их сторону он, разумеется, головы не поворачивал.
Он вообще был довольно необычный. Поначалу напоминал точную копию изваяния Будды – такой же каменный и бесстрастный. Но постепенно, с появлением нашей компании, он оттаивал. Разговорчивее не стал, но потеплел. На вид ему было лет эдак двадцать пять – сорок пять, поди пойми. Молчаливый, коренастый, невысокий. Мы, ученики и молодая училка, сидели за одним длинным столом; когда шел учебный диалог, Нджи переводил взгляд с одного на другого, не поворачивая головы. Переносить этот взгляд на себе было непросто. Он был очень необычный, этот тибетец.
Позже выяснилось, что он монах-расстрига. Когда было крупнейшее восстание и расстрел монахов, он, хоть уже вышел из монашества, но пошел со всеми, затем бежал с друзьями в Индию. Во время перехода через горы в живых осталось четверо, он в том числе. Как-то училка спросила, из какого он монастыря, Нджи ответил. Я не поняла ответа, но реакция китаянок была ошеломляющая: они вытаращились на него с почтительным ужасом и с тех пор перестали верещать и визжать в его присутствии и вообще здорово поутихли.
Я заметила, что на венгра ответ тоже произвел сильное впечатление, поэтому, улучив момент, подвалила к нему под бочок. Тот долго шепотом объяснял, вворачивая венгерские слова, когда не хватало английских. Единственное, что я поняла, что этот монастырь – какая-то совершенная запредельность, каста в касте, что тамошние монахи могут ходить по стенам и вообще делать ужас что. И я стала плотоядно присматриваться к монаху, очень хотелось попросить его сделать что-нибудь эдакое, ну по стене пройтись, например.
Венгр был счастливый молодожен, недавно приехавший из Европы в распростертые объятия новой семьи венгерских эмигрантов, они в нем души не чаяли. Был он беспечный и заводной, и именно с его появления и началось разделение нашей группы на два клана, до него мы сидели сосредоточенные и серьезные: чинные японки с прямыми спинами, напряженные боеготовные китаянки, не реагирующие ни на какие шутки никогда, мексиканец, приходивший в класс с единственной целью – поспать, потому что на эти курсы его отпускали с работы.
Мексиканка – мать четверых взрослых сыновей, старший из которых был ей почти ровесником. Жизнь ее была вечное путешествие между сыновьями. Как-то на вопрос «Какое у вас хобби?» ответила: ездить по городам и определять, какая пицца в городе самая вкусная. Ответ произвел на меня неизгладимое впечатление. Вот бывают же хобби!
Мексиканка сначала сидела сама по себе, но потом, смекнув, что на галерке идет бурная жизнь, а мы с законопослушными лицами пытаемся превратить уроки в балаган, переползла к нам и хорошо вписалась в новую компанию. Иногда она служила щитом от училки, прикрывая нас, той неудобно было делать замечания пожилой женщине.
Последним появился француз. Он был хорош собой, буен и неполиткорректен. Он мог посреди урока внезапно что-нибудь спеть или залезть под стол, он был непредсказуем. Училка побаивалась его и, думаю, считала сумасшедшим. Его хобби была астрономия. У него дома была крупная подвижная собственноручно сделанная модель Солнечной системы, он постоянно просчитывал полеты каких-то метеоритов – ну что за хобби для француза? Француз, как и любой, совершенно всякий человек, тем более неамериканец, по мнению училки, должен был иметь одно хобби: бороться за права человека и арабов, в частности. Все ее тексты, пламенные беседы, подбор упражнений были на одну тему: она искренне пыталась поднять нас на борьбу с американским империализмом, цель которого – уничтожить арабский мир. Сама она, со своим бойфрендом-иранцем, ездила на все митинги протеста и демонстрации, которые проходили в пределах досягаемости.
В то же время она стойко пыталась исполнять свой высокий долг в деле Просвещения и Оцивилизовывания недоразвитых народов (нас в смысле). И тут-то наш клан отрывался по полной: мы, как бы с отвлеченными лицами, целенаправленно загоняли ее в угол, выводя на очередные ляпы. Мы отыгрывались за себя и «за того парня», точнее, «за ту китаянку», девицы не смели возражать Учителю, но в этом деле мы и за них, и за их многовековую культуру стояли горой. Ибо не фиг.
Например, знакомила она как-то нас с символом Мира – нарисовала на доске огромную эмблему «мерседеса», и давай вещать. Китаянки, высунув языки, старательно перерисовывали картинку в тетрадочки, а мы, переглянувшись, дали училке закончить свою версию о том, как американские хиппи выдумали пацифик, и венгр сначала тихонечко возразил, дескать, символ-то сочинили в Англии, не в Америке, а потом уже выдал и полную историю создания с подробностями, которые училке были неведомы. Она не сопротивлялась, со своим «Really?» и особенный шарм ситуации добавлял здоровый круг «мерседеса» за ее спиной. Потом поправили и его.
Другой пунктик у нее был – политкорректность. Она могла бесконечно рассказывать о том, как нужно вести себя в современном обществе. Например, что страшное оскорбление женщине – это дать понять, что вы замечаете, что у нее есть внешность и пол. Это немыслимо, это запрещено и так далее, и так далее, и тут, конечно, француз своими вопросами останавливал учебный процесс, доводя ее до тихой истерики и красных щек. Она сопротивлялась, дескать, в литературе, в песнях, в странах третьего мира это, возможно, еще присутствует, а также долго будет отражаться в искусстве, но в жизни, тем более здесь, это не-
1 В самом деле? (Англ.) возможно и расценивается как оскорбление, поэтому будьте осторожны и никогда не делайте подобных ошибок, тем более имея в виду конкретную женщину.
Француз преданно и благодарно кивал и, когда уже успокоенная училка расслаблялась, спрашивал:
– То есть я правильно понял, что нельзя сказать Петре или при Петре, что она красивая?
Поднимался гвалт, училка выходила из берегов, объясняя и параллельно успокаивая Петру, чтобы та не обижалась и требовала публичных извинений от француза. Он их тут же охотно приносил, заверяя, что никакая она не красивая, а толстая, противная и еще cross-eyed.