Я знала, они ревнуют его ко мне. Знала, меня считают его любовницей. Для театрального это было нормально…
   Но мы не стали любовниками, я не была в него влюблена, он не был влюблен в меня. И все-таки я была его Василисой Прекрасной. «Ты самая ненормальная из всех», – любил повторять он. А на пятом году сказал: «Поступай в аспирантуру, окончишь, возьму тебя вторым педагогом на курс».
   Я не поступила… После полученья диплома я больше не видела И. В. И не звонила ему. Я знала, он не простит мне обиды и вряд ли захочет увидеть меня. Он слишком верил в меня, чтобы увидеть, как лидер его курса превратилась в очередную лягушку-неудачницу.
* * *
   – Красельникова! – остановила меня литредактор.
   Ее ручка утыкалась в растрепанную верстку моей светской хроники. Лицо с брежневскими бровями было серьезным:
   – У Мерилин Монро было двенадцать абортов?
   – Во всяком случае, про девять я знаю точно, – ответила я ей в тон.
   Ручка переместилась.
   – Леонардо ди Каприо – полный «ноль» в постели? Ты в этом точно уверена?
   – Спросите Марину. Это она сказала. Видимо, знает…
   Я вернулась к столу, сунула сумку под мышку и с облегчением нажала на кнопку компьютера. Лишь сделав это, я поняла, что не выключаю, а включаю его.
   Компьютер загудел. Я раздраженно смотрела, как зажигается экран – типовое голубое небо и зеленое поле. Я так и не сменила «обои». Мой монитор был просто щитом – я пряталась за ним.
   Я не могла писать в этой общежитской комнате, где сидело шесть человек. За три года работы в журнале я окончательно убедилась, что не создана для штата. В пятницу я дожидалась всеобщего ухода и тупо делала за вечер недельную работу. А в рабочее время сидела за столом, читала журналы, прикольные статьи в Интернете и размышляла о том, как бессмысленно я каждый день трачу восемь часов своей жизни. Но не уходила. Я не знала, куда мне идти. Я не знала, где моя жизнь станет осмысленной.
   «Раз уж включила…» – подумала я.
   Стрелочка мышки оживила «конвертик» почты. Почтовый сервер концерна отсеивал спам, и в «приходящих» было одно сообщение – очень короткое:
   Чтоб ты сдохла, сука!
   Но, ставшая неотъемлемой от «я» мысль о самоубийстве исчезла, как исчезает неприятный привкус во рту.
   Внутри меня сидел огромный секрет.
* * *
   Несколько секунд я стояла на ступеньках высокого офисного здания, наслаждаясь обретенной свободой и борясь с труднопреодолимым желанием вернуться домой. Следовало позвонить Марине утром, соврать про интервью и никуда не ходить. Так бы я и сделала, если б выпила кофе. А теперь… слишком глупо.
   Мне хотелось оказаться дома, открыть холодильник и сказать Андрею, что я не брошу его – все хорошо!
   Мой так и не вызванный мент круглоглазо посмотрел на меня – он больше не сомневался, что имеет дело с законченной шизофреничкой.
   «Ты не понимаешь!» – раздраженно дернула я плечом.
   Когда дело касалось смерти, никто не понимал меня. Никто, кроме Ануя, Блока, Булгакова, Микеланджело, Гете, Клейста, Цветаевой, чьими высказываниями я исписала когда-то мой творческий дневник. И я давно привыкла, что кроме них меня не понимает никто.
   Я сделала шаг…
   Вперед?
   …к переходу.
   Моя жизнь напоминала заевший семафор, подмигивающий желтым зрачком – ждите, ждите, ждите – бесчисленное количество раз.
   Мент шел за мной, неотделимый от сознанья, разбухшего от неразгаданной смерти. Машины на проспекте Победы застыли в пробке. Лето раздело женщин почти донага. Но труп Андрея в моем холодильнике делал этот мир нереальным.
   Творческий дневник нас заставлял вести тот же И. В. «Вы будете отбиваться от меня, но я все равно буду настаивать. В дальнейшем это вам пригодится для работы, поверьте мне на слово», – сказал он на первой не сорванной лекции. Я поверила и спросила: «А если кто-то уже ведет дневник, вести теперь два? Один любовный, второй – искусствоведческий?» И, получив высочайшее разрешение их совмещать, торжественно возвела свой дневник в ранг «творческого».
   Я была единственной, кто вел «творческий дневник» все пять лет, и уж, конечно, единственной, кто вел его до сих пор. Я была единственной, кто чувствовал себя на лекциях шефа как рыба в воде… На нашем курсе собралось семь девочек – от семнадцати до двадцати шести. Некоторых я восхищала, некоторых раздражала, иные чередовали два чувства.
   Но не менее спорные чувства вызывал у них сам И. В. Его веселая наглость, бесцеремонное панибратство, привычка непрерывно пробовать нас на прочность и, азартно сверкая глазами, ждать, сможем ли мы ответить ударом на удар, – казались им столь же непозволительным хамством, как мои выходки очкастой гранд-даме. Они зажимались и прятались в свою скорлупу. Они не желали играть в его спектаклях. Они не понимали, что это просто игра.
   Он постоянно подначивал нас! Первый вопрос, который Игнатий задавал поступающим (перед вторым, менее важным «Зачем вы идете в театральный?»), «Когда вы собираетесь уйти в декрет и родить мне… то есть не мне, ребенка?» Видимо, мысль, что мы можем сделать это все сразу, развалив его курс на корню, стала навязчивой идеей, беспрерывно приводящей его в ужас.
   На первом курсе мы отмечали мой день рожденья на паре. И. В. подошел ко мне с бокалом в руках и, начав со слов «Хорошая моя…», нагнулся, поцеловал в щеку и прошептал все остальное на ухо. Я замерла, группа тоже, но по разным причинам. (Как думаете, что он сказал мне? «Хорошая моя, сделай, пожалуйста, стенную газету. Институт требует. Ну хотя бы ради меня».)
   Наших барышень это шокировало. В еще больший шок их повергло первое занятие по театральной критике. Две пары подряд мы разбирали первую строчку (!) первой ремарки (!) первого явления пьесы «Горе от ума».
   В частности, что происходит ранним утром за дверью в спальню Софии, где пребывает Молчалин и «откудова слышно фортопияно с флейтою»?
   – Были ли Софья и Молчалин любовниками? – Игнатий Валерьевич швырнул нам вопрос, как перчатку.
   Ответ казался само собой разумеющимся:
   – Нет, – ответила Галя. Ей было семнадцать.
   – Почему нет? – И. В. по-мальчишески засунул руки в карманы и прошелся по аудитории, предвкушая удовольствие.
   – Об этом не сказано в пьесе.
   – Мало ли о чем люди не скажут вам вслух, – отметелил И. В.
   – Там сказано «слышно фортепьяно». Нельзя играть на фортепьяно и заниматься сексом одновременно, – включалась я.
   – Ты уверена? Или ты просто не пробовала? – оживлялся И. В.
   – Ну… – Я честно пыталась представить подобную позу. – Теоретически, если Софья нагнется и будет играть, а Молчалин пристроится сзади, играя при этом на флейте…
   Именно из-за таких вопросов Игнатий и прослыл пошляком. Именно из-за таких ответов он взял меня на курс. Я с легкостью отбивала его удары, я сразу вступила в игру, не сразу осознав, что это не игра, а учеба.
   Пять лет И. В. выкручивал нам мозги своими вопросами, он крутил их, как уши ленивым детям: думайте, думайте, думайте. Пять лет он называл нас исключительно «слепоглухонемые идиотки», презрительно отфутболивая наши гримасы целомудрия, черно-белые попытки делить героев на «хороший», «плохой», привычку хватать то, что лежит на поверхности.
   Весь первый курс мы сходили с ума. Многие ломались, многие не понимали, чего он хотел. Многие так и не поняли, в чем состоит наша профессия – театроведение.
   Я не понимала, почему остальные не понимают его! Лишь много позже я осознала: за исключеньем меня и Арины, все наши девочки были нормальными (за пять лет три из них вышли замуж, две из трех таки улизнули в декрет). И «вы – ненормальные» – не было для них комплиментом!
   И все же нужно быть ненормальным, чтоб видеть жизнь без прикрас – не прикрываясь ни целомудренным «об этом нельзя говорить», ни игрою на фортепьяно и флейте.
   Театр – самое условное из искусств – надменно отторгал все людские условности. Препарирующий самые черные страсти героев самых черных трагедий, театр учил тебя понимать даже убийц.
   Но театр – отражение жизни. Пять лет Игнатий Сирень крушил наши иллюзии, уча принимать жизнь такой, какой она есть. Пять лет он учил нас анализировать каждое слово пьесы, каждый жест актера и ставить под сомнение каждое слово и жест.
   И по сути своей театроведение было очень похоже на работу психолога или следователя…
* * *
   Проходя мимо дешевых лотков, я купила еще одну порцию кофе и опорожнила пластиковый стаканчик залпом – как стопку водки. Села на остановке маршрутки, достала из сумки дневник и написала на чистом листе: «Действующие лица».
   Учась в театральном, я проглотила тысячи пьес. Я знала, нормальные люди не любят читать пьесы, но мне нравилось, что, в отличие от прозы, в драматургии все так емко и ясно – никаких длинных, ненужных отступлений, описаний природы и чувств – действие мчится вперед, вся необходимая доп. информация умещается в коротких ремарках.
   Я приписала сверху название и жанр:
   МОЙ ТРУП
   детектив
 
   Действующие лица:
   Андрей – труп
   Александра (Саня) – не убийца
   Арина – лучшая подруга Сани
   Инна – случайная гостья
   Доброхотов, Женя, Рита – ребята из московского театра, давние друзья Сани
   Янис, Сашик и Оля – еще более давние друзья Сани
   (Мы дружим две тысячи лет. С ребятами из театра – чуть меньше.)
   С минуту я смотрела на список, принуждая себя поверить, что кто-то из них убил Андрея…
   Немыслимо!
   «И все же вам лучше начать мыслить здраво, – скрипуче заметил мой мент. – Если вы – не убийца, – присовокупил он с паскудным сомнением, – значит, это кто-то из них».
   «Значит, – довольно спросил Игнатий Сирень, – ты убеждена, что никто из персонажей не мог убить Андрея? Тогда докажи!»
   Я улыбнулась этому забытому вызову – стоило ему прозвучать, мир стал простым и уютным.
   Мог ли кто-то убить Андрея?
   «Мог ли герой на сцене уронить карандаш?» – тиранил он нас.
   – Мог, – по-моему, это сказала Арина.
   – Докажи. Ты – театральный критик. Ты должна доказывать каждое свое утверждение.
   – Он испугался.
   – Чего? – не унимался И. В.
   – Что его ложь разоблачат.
   – Разве это сообщение угрожало ему?
   – Нет…
   – Может, он нервный, неуверенный в себе человек, вздрагивающий от каждого слова?
   – Нет, он очень уверенный.
   – Значит, он не мог уронить карандаш. Это просчет режиссера. Он втюхал карандаш просто так…
   Ни в спектакле, ни в пьесе ничего не могло быть «просто так»! Любое «просто так» резало глаз, выпадало из жанра, истории образа, рисунка роли. На сцене все делали зачем-то! Все слова и поступки характеризовали персонажа, разоблачали персонажа, двигали действие вперед. Оказалось, это не так-то и просто вгрызться в образ, разобрать его до костей и понять: он не мог уронить карандаш. Это было похоже на любимую присказку Пуаро Агаты Кристи, способного отыскать убийцу не вставая с кресла и повторяющего: «Это было так, потому что иначе быть не могло».
   Но смерть Андрея не могла быть просчетом режиссера, а значит… Кто-то убил его, потому что не мог не убить. Кто-то не мог не уронить карандаш!
   Я редко применяла свои навыки в жизни – в жизни я была обычным зрителем, охотно прощающим создателям действа любой явный ляпсус. Но нынче, когда в моей и без того спорной жизни обнаружился труп, прежняя профессия дала знать о себе раньше, чем я узнала знакомый театроведческий зуд.
   «Мой милый труп» – так назывался спектакль нашего курса. Накануне дня театра нам сказали: по традиции первый театроведческий должен сделать представление на студенческой сцене.
   Занавес раздвигался. Я лежала в гробу, с книгой в руках. Воскресала, садилась, открывала книжку и зачитывала залу загробным голосом: «"В этот трагический век, когда театр почти прекратил свое существование", – сказал драматург джеймс Шерли в 1647 году… Но театр оказался бессмертен!» – я выскакивала из гроба.
   Для меня театр умер десятилетье назад. И вновь оказался бессмертен!
   Итак, «Мой труп», детектив. Сверхзадача – узнать, кто убил Андрея.
   «А какая тема и идея?» – подал голос И. В.
   Я нахмурилась, припоминая учебник по теории драмы. Тема «Ромео и джульетты» – любовь. Но может ли быть темой убийство? Нас не учили анализировать детективные пьесы – этот пустопорожний жанр. Ни один уважающий себя режиссер не станет выгонять актеров на сцену лишь для того, чтоб узнать, кто сделал труп трупом. Да и сколько их, детективных пьес? «Мышеловка» Агаты Кристи. «Инспектор пришел» джона Пристли. Но у Пристли смерть – только завязка. Тема – буржуазные нравы. И это вовсе не детектив, а драма.
   Я решительно вымарала «детектив». Трагедия, трагикомедия, мелодрама, драма, «черная» комедия, комедия-буфф, фарс, гиньоль, театр абсурда?..
   И первая задача понять, что за пьеса разыгралась вчера.
   Я живо представила нас – себя, Арину, Яна и company, похожих на героев Луиджи Пиранделло «Шесть персонажей в поисках автора». Мы сидим и обсуждаем, в каком жанре выступаем на сцене и кто из нас тайный автор.
   Расхожий прием: театр в театре.
   Автор пьесы – и есть убийца! Достаточно точно охарактеризовать персонажей, чтоб понять, кто не мог ее не написать… Простейшая вещь – образ героя в спектакле – курсовая второго курса.
   Где-то в районе груди заерзал забытый азарт первой ученицы группы.
   Следовало с кого-то начать, и я предпочла начать с самого легкого:
   «Арина – лучшая подруга Сани».
   Я набрала ее номер.

Глава третья

   Пусть поймут скучные философы отчаяния, периодически открывающие с некоторой долей наивности ужасы человеческого удела и пытающиеся помешать нам развлекаться в театре: мы забавны!
Жан Ануй

 
 
   – Да! – недовольно рявкнула она из ниоткуда.
   – Это я.
   – А, это ты… – Ее голос расслабился. – Как ты?
   – А ты как? Когда вы вчера закончили? – Я встала со скамьи и, прижимая к щеке телефон, пошла по проспекту.
   – Сегодня. «Доброй ночи, точнее, доброго утра». – Это была цитата из спектакля. – В семь утра москвичи поехали за вещами в гостиницу и в аэропорт…
   – А остальные?
   – Поехали их провожать.
   – А ты?
   – А я на работу. Вымыла у тебя голову, и к своим уродцам. – «Уродцами» Арина звала подчиненных, и, судя по всему, сегодня они вели себя неплохо, иначе бы были «уродами».
   – А что вы делали, когда я пошла спать?
   – Да все как обычно. – Голос Арины лениво потянулся, прежде чем перечислить неизменное меню заведения. – Ян и Сашик поссорились…
   – Из-за чего?
   Отрепетированная информация и такая же отрепетированная реакция на нее. Все в нашей компании произносили ее с одинаковой интонацией. Первая фраза звучала с усталой обреченностью. Вторая – с мазохистским любопытством.
   Наши голубые друзья ссорились каждый раз. Их ссора была не новостью, а неотъемлемой частью программы. Новостью было бы, если б они не поссорились.
   – Яну не понравился телесюжет о Сашике. Ночью показывали… Янис сказал, что Сашик пиар-проститутка. Сашик заперся в ванной. Ян сломал задвижку.
   – Так она вроде не сломана.
   – Женя ее потом починил.
   – Он – хороший парень. – Эту фразу мы тоже повторяли регулярно.
   – А Доброхотов оказался ничего… – Подобной фразы в нашей пьесе ранее не было.
   – У вас что-то было? – рефлекторно отозвалась я на интригу, хоть мне было нисколько не интересно.
   «Общение героев строится на условно выработанных рефлексах. Они не интересны друг другу», – черкнул отрешенный театральный критик в дневник.
   Мне не приходило это в голову раньше.
   Мы напоминали слаженную театральную труппу с хорошо обкатанным репертуаром из двух-трех постановок. И если один начинал: «Как меня принимали студенты в Харькове!»[4] – другой гарантированно подхватывал: «Два венка и вот…». (Перевод: я произвела эмоциональное землетрясение и намереваюсь похвастаться.) Мы говорили на нашем внутрисемейном языке, перемешанном с цитатами из спектаклей и пьес, и стороннему человеку было трудно понять наши шутки.
   «Манюрка, чичирка» (женский и мужской половые органы) – так именовал их кумир нашей юности Роман Виктюк. «Мы – общество утонченных неврастеников и дегенератов» – эта шокирующая непосвященных самохарактеристика перекочевала к нам из его же интервью. «До четырех утра и белых медведей» – сомнительный словесный пассаж из древней Арининой курсовой о киевских кабаре навечно вошел в наш лексикон. (Перевод: беспредел полный!) «С вами говорит Немирович-данченко». (Перевод: угодить в идиотскую ситуацию.)
   На третьем курсе мы с Ариной работали в пресс-центре театрального фестиваля. Мне позвонил человек и сказал: «С вами говорит Немирович-данченко». – «Очень приятно. Вас слушает Константин Станиславский», – бодро ответила я. И только на третьей минуте беседы вспомнила, что в одном из фестивальных спектаклей играет реальный внук реального прародителя МХАТа – Владимира Немировича-Данченко[5].
   Арина удовлетворенно хрюкнула и добавила:
   – А Оля в это время «сидела у бассейна и грустила о своей ушедшей молодости». – (Цитата из «Дамы без камелий» в переводе не нуждалась.) – Это в то время, когда мы в гостиной… – Она снова хрюкнула и замолчала, ожидая наводящих вопросов.
   Согласно тексту пьесы задать их должна была я.
   Саня (азартно): «И что вы там учудили?»
   – Где, прости, сидела Оля? – Наша посттеатральная привычка внезапно показалась мне раздражающе-глупой.
   – Сидела с Женей на балконе и делала вид, что говорит с ним на возвышенные темы, – охотно разъяснила Арина.
   – А что в это время делали Янис и Сашик?
   – Мирились на кухне. А что? – Столь неоправданная смена ее моно-любовной темы явно разочаровала Арину. – А Рита такая дура… Она три часа рассказывала мне, как разводит мужчин! Прошлым летом она поехала в отпуск с одним бизнесменом и взяла с собой только старые, страшные вещи. Такие позорные, что ему пришлось купить ей весь гардероб… Так и хотелось сказать ей: «Съешь лимон!»
   Согласно тексту пьесы, мне следовало засмеяться.
   Саня (со смехом): «Нашла кому хвастаться! "Ты ж помнишь наши проказы в Мобеже?"» – (Цитата из «Приглашения в замок», смысл – самый прямой.)
   – А оливье кто по ковру мне размазал?
   – Сашик, когда они ссорились. Прости, – отмахнулась Арина от моего гипотетического упрека, – у меня утром не было времени ничего убирать. Только голову вымыть успела… Доброхотов оставил мне свой телефон. Что ты думаешь по этому поводу?
   – Ничего, – честно сказала я.
   – Ты на работе? Не можешь говорить? – Арине хотелось обсудить свой успех, и она не видела иного оправдания для моего нежелания. Равно как и для желания говорить о чем-то другом.
   – Между прочим, сегодня ночью я хотела покончить с собой! – ударила я.
   – «Яду, дайте мне яду!» – Арина отгородилась булгаковской иронией. Но, помолчав, она все же сочла нужным вежливо поинтересоваться моими делами: – А как твой Андрей?
   – Почему это мой? – напряглась я.
   – Ну, хорошо, не твой. – Арине было не интересно со мной спорить.
   – А почему ты спросила?
   – Женя сказал, ты заперлась в спальне с Андреем. И по-моему, Жене очень не понравилось, когда Доброхотов начал меня обнимать. Он так странно повел себя…
   – Андрея не было со мной в спальне! – опровергла я так, будто Арина обвинила меня в убийстве.
   – А… – скучливо отозвалась она, – значит, он ушел с той малолеткой. А я, как порядочная, тебя не тревожила, думала, вы там вдвоем. Знала бы, постучала, мне нужен был фен. Сегодня ко мне из министерства придут, а у меня на голове сопли, и лак на мизинце облез. Так вот, Доброхотов…
   Мне вдруг показалось, что она просто не слышит меня. Что я и правда похожа на актера, позабывшего роль и несущего полную отсебятину, а Арина – на партнера, упрямо исторгающего положенный текст.
   – С какой еще малолеткой? Можешь объяснить мне толком?
   – Доброхотов и Женя выходили за пивом и притащили какую-то малолетку с улицы. В красной юбке. С рюшечками. Представляешь? Такие рюши носила моя тетя. Помнишь мою тетю Свету? Она приезжала ко мне через год после развода. У меня тогда уже было агентство, и у нее аж зубы свело…
   – Ко мне домой? перебила я.
   Ну, ты же их знаешь… Ладно, мне нужно работать. – Мое нежелание обсуждать ее страсти (правильный ответ: «Доброхотов всегда к тебе неровно дышал»), хвастливых московских актрис («Ей двадцать пять лет. Что она знает о мужчинах! Но мы-то с тобой, слава богу, уже разбираемся в людях»), ее прическу и чужую безвкусицу было высказано более чем однозначно, и наша беседа сразу стала бессмысленной. – Встретимся вечером? Может, у тебя получше настроение будет.
   – Еще созвонимся.
* * *
   Некоторое время я стояла, неприязненно разглядывая ветхую скамейку с зеленой облупившейся краской и выломанной средней доской. Я успела дойти до следующей остановки, и она мне не понравилась – над скамейкою не было козырька. Голову напекло. Было жарко. Меня затошнило. Стоило бы что-то съесть. Но приступ тошноты породило не «плюс» 30, а наш разговор…
   «Интересно, – с внезапным холодом подумала я, – а если бы я сказала, что нашла в холодильнике труп Андрея, Арина бы тоже восприняла это лишь как досадную помеху, помешавшую ей тотчас, в подробностях живописать мне свою пастораль с Доброхотовым? И сказала бы: "Ладно, давай тогда встретимся вечером…"»
   А ведь скорее всего так бы и было!
   Самая незначительная интрижка Арины превращалась в ее исполнении в целый спектакль. Никакой общей информации, все как положено – завязка, кульминация, развязка.
   «Стою я на балконе, думаю, как мне переспать с бывшим шефом. Могла ли я предположить, что буду скучать за своими служебными обязанностями? (Смех в зале.) В общем, моя первая мысль про шефа, вторая – про министерский заказ. Тут Доброхотов подходит ко мне…»
   Непременные ремарки:
   «Он посмотрел на мою грудь с таким видом, будто впервые заметил, что у женщин есть грудь».
   Блистательные диалоги…
   У Арины была великолепная память, но, как хороший драматург, она мастерски отфильтровывала лишнее. Случайный грех с Доброхотовым, показавшийся б мне тривиальною сценой, превратится в устах Арины в захватывающий авантюрно-мелодраматичный сюжет. Ей стоило бы писать пьесы. Однако Арина предпочитала сочинять свою жизнь.
   Но вот беда, спектакли не играют без зрителей! Только рассказывая мне о своих приключениях, она ощущала себя Главной Героиней – вечера, праздника, жизни. Она не могла прожить без этого чувства ни дня. Оно было необходимо ей как наркотик.
   А значит, по крайней мере, она не убивала Андрея и не засовывала труп в холодильник. Даже если ночью на кухне давали детектив, Арина была занята в другой постановке – в ее распоряжении был Доброхотов, ревнующая Оля, у которой был с Доброхотовым вялый роман, и Женя, который, по мнению Арины, мечтал оказаться на месте Доброхотова.
   Все роли в ее собственном спектакле были расписаны. Убийство не вписывалось в жанр. Настолько, что убей кто-то Андрея у нее на глазах, при таких раскладах Арина б все равно не заметила. Точно так же, как не замечала моих вопросов… Она играла свою и только свою пьесу!
   Занавес. Невиновна.
   «Нет, моя нежно любимая «краткость – сестра таланта», так не пойдет…» – насмешливо протянул Игнатий Сирень.
   И я провалилась во времени…
* * *
   Прошлое проступило – так проступают из тьмы декорации, внезапно выхваченные светом софитов.
   Когда-то я уже стояла возле этой скамейки!
   Точнее, танцевала вокруг. Вон напротив здание почты – тогда там висела растяжка «С Новым годом!», на ней был заяц с морковкой, срисованный с открытки Зарубина.
   Была зима. Нога вспомнила одуряющий холод – моя голая кожа соприкасалась с подошвой сапог. На колготках зияла большая дыра (у меня был специальный кулек для колготок «под сапоги» – рваных лишь снизу).
   В двух остановках находился полуаматорский театр «Арлекин». Арина ждала у входа, она просила помочь ей с рецензией. Троллейбус не шел. И я побежала, помчалась со всех ног. И кто-то сказал: «О, девочка, как припустила, наверно, на свиданье опаздывает…»
   А это бежал театровед, который опаздывал на спектакль, который, как театровед, он не вправе оценивать, не увидев начала.
   И. В. прожужжал нам все уши: «Если вы пропустили хотя бы увертюру перед поднятием занавеса, вы можете не понять его смысл!»
   «Краткость – сестра таланта» – так он называл меня за то, что все мои курсовые умещались на пяти страницах. Мне вечно казалось, что я все поняла и все сказала. И вечно оказывалось, что я упустила из виду нечто сверхважное.
   Я все-таки села на скамью – ее доски были горячими и неприятно опалили мне ноги. Я подождала, пока доска переймет температуру моей кожи, и открыла дневник.
   На руках у меня тоже была своя пьеса, и, судя по рассказу Арины, события предпоследнего действия выглядели так: