Страница:
Я знала, они ревнуют его ко мне. Знала, меня считают его любовницей. Для театрального это было нормально…
Но мы не стали любовниками, я не была в него влюблена, он не был влюблен в меня. И все-таки я была его Василисой Прекрасной. «Ты самая ненормальная из всех», – любил повторять он. А на пятом году сказал: «Поступай в аспирантуру, окончишь, возьму тебя вторым педагогом на курс».
Я не поступила… После полученья диплома я больше не видела И. В. И не звонила ему. Я знала, он не простит мне обиды и вряд ли захочет увидеть меня. Он слишком верил в меня, чтобы увидеть, как лидер его курса превратилась в очередную лягушку-неудачницу.
Ее ручка утыкалась в растрепанную верстку моей светской хроники. Лицо с брежневскими бровями было серьезным:
– У Мерилин Монро было двенадцать абортов?
– Во всяком случае, про девять я знаю точно, – ответила я ей в тон.
Ручка переместилась.
– Леонардо ди Каприо – полный «ноль» в постели? Ты в этом точно уверена?
– Спросите Марину. Это она сказала. Видимо, знает…
Я вернулась к столу, сунула сумку под мышку и с облегчением нажала на кнопку компьютера. Лишь сделав это, я поняла, что не выключаю, а включаю его.
Компьютер загудел. Я раздраженно смотрела, как зажигается экран – типовое голубое небо и зеленое поле. Я так и не сменила «обои». Мой монитор был просто щитом – я пряталась за ним.
Я не могла писать в этой общежитской комнате, где сидело шесть человек. За три года работы в журнале я окончательно убедилась, что не создана для штата. В пятницу я дожидалась всеобщего ухода и тупо делала за вечер недельную работу. А в рабочее время сидела за столом, читала журналы, прикольные статьи в Интернете и размышляла о том, как бессмысленно я каждый день трачу восемь часов своей жизни. Но не уходила. Я не знала, куда мне идти. Я не знала, где моя жизнь станет осмысленной.
«Раз уж включила…» – подумала я.
Стрелочка мышки оживила «конвертик» почты. Почтовый сервер концерна отсеивал спам, и в «приходящих» было одно сообщение – очень короткое:
Внутри меня сидел огромный секрет.
Мне хотелось оказаться дома, открыть холодильник и сказать Андрею, что я не брошу его – все хорошо!
Мой так и не вызванный мент круглоглазо посмотрел на меня – он больше не сомневался, что имеет дело с законченной шизофреничкой.
«Ты не понимаешь!» – раздраженно дернула я плечом.
Когда дело касалось смерти, никто не понимал меня. Никто, кроме Ануя, Блока, Булгакова, Микеланджело, Гете, Клейста, Цветаевой, чьими высказываниями я исписала когда-то мой творческий дневник. И я давно привыкла, что кроме них меня не понимает никто.
Я сделала шаг…
Вперед?
…к переходу.
Моя жизнь напоминала заевший семафор, подмигивающий желтым зрачком – ждите, ждите, ждите – бесчисленное количество раз.
Мент шел за мной, неотделимый от сознанья, разбухшего от неразгаданной смерти. Машины на проспекте Победы застыли в пробке. Лето раздело женщин почти донага. Но труп Андрея в моем холодильнике делал этот мир нереальным.
Творческий дневник нас заставлял вести тот же И. В. «Вы будете отбиваться от меня, но я все равно буду настаивать. В дальнейшем это вам пригодится для работы, поверьте мне на слово», – сказал он на первой не сорванной лекции. Я поверила и спросила: «А если кто-то уже ведет дневник, вести теперь два? Один любовный, второй – искусствоведческий?» И, получив высочайшее разрешение их совмещать, торжественно возвела свой дневник в ранг «творческого».
Я была единственной, кто вел «творческий дневник» все пять лет, и уж, конечно, единственной, кто вел его до сих пор. Я была единственной, кто чувствовал себя на лекциях шефа как рыба в воде… На нашем курсе собралось семь девочек – от семнадцати до двадцати шести. Некоторых я восхищала, некоторых раздражала, иные чередовали два чувства.
Но не менее спорные чувства вызывал у них сам И. В. Его веселая наглость, бесцеремонное панибратство, привычка непрерывно пробовать нас на прочность и, азартно сверкая глазами, ждать, сможем ли мы ответить ударом на удар, – казались им столь же непозволительным хамством, как мои выходки очкастой гранд-даме. Они зажимались и прятались в свою скорлупу. Они не желали играть в его спектаклях. Они не понимали, что это просто игра.
Он постоянно подначивал нас! Первый вопрос, который Игнатий задавал поступающим (перед вторым, менее важным «Зачем вы идете в театральный?»), «Когда вы собираетесь уйти в декрет и родить мне… то есть не мне, ребенка?» Видимо, мысль, что мы можем сделать это все сразу, развалив его курс на корню, стала навязчивой идеей, беспрерывно приводящей его в ужас.
На первом курсе мы отмечали мой день рожденья на паре. И. В. подошел ко мне с бокалом в руках и, начав со слов «Хорошая моя…», нагнулся, поцеловал в щеку и прошептал все остальное на ухо. Я замерла, группа тоже, но по разным причинам. (Как думаете, что он сказал мне? «Хорошая моя, сделай, пожалуйста, стенную газету. Институт требует. Ну хотя бы ради меня».)
Наших барышень это шокировало. В еще больший шок их повергло первое занятие по театральной критике. Две пары подряд мы разбирали первую строчку (!) первой ремарки (!) первого явления пьесы «Горе от ума».
В частности, что происходит ранним утром за дверью в спальню Софии, где пребывает Молчалин и «откудова слышно фортопияно с флейтою»?
– Были ли Софья и Молчалин любовниками? – Игнатий Валерьевич швырнул нам вопрос, как перчатку.
Ответ казался само собой разумеющимся:
– Нет, – ответила Галя. Ей было семнадцать.
– Почему нет? – И. В. по-мальчишески засунул руки в карманы и прошелся по аудитории, предвкушая удовольствие.
– Об этом не сказано в пьесе.
– Мало ли о чем люди не скажут вам вслух, – отметелил И. В.
– Там сказано «слышно фортепьяно». Нельзя играть на фортепьяно и заниматься сексом одновременно, – включалась я.
– Ты уверена? Или ты просто не пробовала? – оживлялся И. В.
– Ну… – Я честно пыталась представить подобную позу. – Теоретически, если Софья нагнется и будет играть, а Молчалин пристроится сзади, играя при этом на флейте…
Именно из-за таких вопросов Игнатий и прослыл пошляком. Именно из-за таких ответов он взял меня на курс. Я с легкостью отбивала его удары, я сразу вступила в игру, не сразу осознав, что это не игра, а учеба.
Пять лет И. В. выкручивал нам мозги своими вопросами, он крутил их, как уши ленивым детям: думайте, думайте, думайте. Пять лет он называл нас исключительно «слепоглухонемые идиотки», презрительно отфутболивая наши гримасы целомудрия, черно-белые попытки делить героев на «хороший», «плохой», привычку хватать то, что лежит на поверхности.
Весь первый курс мы сходили с ума. Многие ломались, многие не понимали, чего он хотел. Многие так и не поняли, в чем состоит наша профессия – театроведение.
Я не понимала, почему остальные не понимают его! Лишь много позже я осознала: за исключеньем меня и Арины, все наши девочки были нормальными (за пять лет три из них вышли замуж, две из трех таки улизнули в декрет). И «вы – ненормальные» – не было для них комплиментом!
И все же нужно быть ненормальным, чтоб видеть жизнь без прикрас – не прикрываясь ни целомудренным «об этом нельзя говорить», ни игрою на фортепьяно и флейте.
Театр – самое условное из искусств – надменно отторгал все людские условности. Препарирующий самые черные страсти героев самых черных трагедий, театр учил тебя понимать даже убийц.
Но театр – отражение жизни. Пять лет Игнатий Сирень крушил наши иллюзии, уча принимать жизнь такой, какой она есть. Пять лет он учил нас анализировать каждое слово пьесы, каждый жест актера и ставить под сомнение каждое слово и жест.
И по сути своей театроведение было очень похоже на работу психолога или следователя…
Учась в театральном, я проглотила тысячи пьес. Я знала, нормальные люди не любят читать пьесы, но мне нравилось, что, в отличие от прозы, в драматургии все так емко и ясно – никаких длинных, ненужных отступлений, описаний природы и чувств – действие мчится вперед, вся необходимая доп. информация умещается в коротких ремарках.
Я приписала сверху название и жанр:
Немыслимо!
«И все же вам лучше начать мыслить здраво, – скрипуче заметил мой мент. – Если вы – не убийца, – присовокупил он с паскудным сомнением, – значит, это кто-то из них».
«Значит, – довольно спросил Игнатий Сирень, – ты убеждена, что никто из персонажей не мог убить Андрея? Тогда докажи!»
Я улыбнулась этому забытому вызову – стоило ему прозвучать, мир стал простым и уютным.
Мог ли кто-то убить Андрея?
«Мог ли герой на сцене уронить карандаш?» – тиранил он нас.
– Мог, – по-моему, это сказала Арина.
– Докажи. Ты – театральный критик. Ты должна доказывать каждое свое утверждение.
– Он испугался.
– Чего? – не унимался И. В.
– Что его ложь разоблачат.
– Разве это сообщение угрожало ему?
– Нет…
– Может, он нервный, неуверенный в себе человек, вздрагивающий от каждого слова?
– Нет, он очень уверенный.
– Значит, он не мог уронить карандаш. Это просчет режиссера. Он втюхал карандаш просто так…
Ни в спектакле, ни в пьесе ничего не могло быть «просто так»! Любое «просто так» резало глаз, выпадало из жанра, истории образа, рисунка роли. На сцене все делали зачем-то! Все слова и поступки характеризовали персонажа, разоблачали персонажа, двигали действие вперед. Оказалось, это не так-то и просто вгрызться в образ, разобрать его до костей и понять: он не мог уронить карандаш. Это было похоже на любимую присказку Пуаро Агаты Кристи, способного отыскать убийцу не вставая с кресла и повторяющего: «Это было так, потому что иначе быть не могло».
Но смерть Андрея не могла быть просчетом режиссера, а значит… Кто-то убил его, потому что не мог не убить. Кто-то не мог не уронить карандаш!
Я редко применяла свои навыки в жизни – в жизни я была обычным зрителем, охотно прощающим создателям действа любой явный ляпсус. Но нынче, когда в моей и без того спорной жизни обнаружился труп, прежняя профессия дала знать о себе раньше, чем я узнала знакомый театроведческий зуд.
«Мой милый труп» – так назывался спектакль нашего курса. Накануне дня театра нам сказали: по традиции первый театроведческий должен сделать представление на студенческой сцене.
Занавес раздвигался. Я лежала в гробу, с книгой в руках. Воскресала, садилась, открывала книжку и зачитывала залу загробным голосом: «"В этот трагический век, когда театр почти прекратил свое существование", – сказал драматург джеймс Шерли в 1647 году… Но театр оказался бессмертен!» – я выскакивала из гроба.
Для меня театр умер десятилетье назад. И вновь оказался бессмертен!
Итак, «Мой труп», детектив. Сверхзадача – узнать, кто убил Андрея.
«А какая тема и идея?» – подал голос И. В.
Я нахмурилась, припоминая учебник по теории драмы. Тема «Ромео и джульетты» – любовь. Но может ли быть темой убийство? Нас не учили анализировать детективные пьесы – этот пустопорожний жанр. Ни один уважающий себя режиссер не станет выгонять актеров на сцену лишь для того, чтоб узнать, кто сделал труп трупом. Да и сколько их, детективных пьес? «Мышеловка» Агаты Кристи. «Инспектор пришел» джона Пристли. Но у Пристли смерть – только завязка. Тема – буржуазные нравы. И это вовсе не детектив, а драма.
Я решительно вымарала «детектив». Трагедия, трагикомедия, мелодрама, драма, «черная» комедия, комедия-буфф, фарс, гиньоль, театр абсурда?..
И первая задача понять, что за пьеса разыгралась вчера.
Я живо представила нас – себя, Арину, Яна и company, похожих на героев Луиджи Пиранделло «Шесть персонажей в поисках автора». Мы сидим и обсуждаем, в каком жанре выступаем на сцене и кто из нас тайный автор.
Расхожий прием: театр в театре.
Автор пьесы – и есть убийца! Достаточно точно охарактеризовать персонажей, чтоб понять, кто не мог ее не написать… Простейшая вещь – образ героя в спектакле – курсовая второго курса.
Где-то в районе груди заерзал забытый азарт первой ученицы группы.
Следовало с кого-то начать, и я предпочла начать с самого легкого:
«Арина – лучшая подруга Сани».
Я набрала ее номер.
Глава третья
– Да! – недовольно рявкнула она из ниоткуда.
– Это я.
– А, это ты… – Ее голос расслабился. – Как ты?
– А ты как? Когда вы вчера закончили? – Я встала со скамьи и, прижимая к щеке телефон, пошла по проспекту.
– Сегодня. «Доброй ночи, точнее, доброго утра». – Это была цитата из спектакля. – В семь утра москвичи поехали за вещами в гостиницу и в аэропорт…
– А остальные?
– Поехали их провожать.
– А ты?
– А я на работу. Вымыла у тебя голову, и к своим уродцам. – «Уродцами» Арина звала подчиненных, и, судя по всему, сегодня они вели себя неплохо, иначе бы были «уродами».
– А что вы делали, когда я пошла спать?
– Да все как обычно. – Голос Арины лениво потянулся, прежде чем перечислить неизменное меню заведения. – Ян и Сашик поссорились…
– Из-за чего?
Отрепетированная информация и такая же отрепетированная реакция на нее. Все в нашей компании произносили ее с одинаковой интонацией. Первая фраза звучала с усталой обреченностью. Вторая – с мазохистским любопытством.
Наши голубые друзья ссорились каждый раз. Их ссора была не новостью, а неотъемлемой частью программы. Новостью было бы, если б они не поссорились.
– Яну не понравился телесюжет о Сашике. Ночью показывали… Янис сказал, что Сашик пиар-проститутка. Сашик заперся в ванной. Ян сломал задвижку.
– Так она вроде не сломана.
– Женя ее потом починил.
– Он – хороший парень. – Эту фразу мы тоже повторяли регулярно.
– А Доброхотов оказался ничего… – Подобной фразы в нашей пьесе ранее не было.
– У вас что-то было? – рефлекторно отозвалась я на интригу, хоть мне было нисколько не интересно.
«Общение героев строится на условно выработанных рефлексах. Они не интересны друг другу», – черкнул отрешенный театральный критик в дневник.
Мне не приходило это в голову раньше.
Мы напоминали слаженную театральную труппу с хорошо обкатанным репертуаром из двух-трех постановок. И если один начинал: «Как меня принимали студенты в Харькове!»[4] – другой гарантированно подхватывал: «Два венка и вот…». (Перевод: я произвела эмоциональное землетрясение и намереваюсь похвастаться.) Мы говорили на нашем внутрисемейном языке, перемешанном с цитатами из спектаклей и пьес, и стороннему человеку было трудно понять наши шутки.
«Манюрка, чичирка» (женский и мужской половые органы) – так именовал их кумир нашей юности Роман Виктюк. «Мы – общество утонченных неврастеников и дегенератов» – эта шокирующая непосвященных самохарактеристика перекочевала к нам из его же интервью. «До четырех утра и белых медведей» – сомнительный словесный пассаж из древней Арининой курсовой о киевских кабаре навечно вошел в наш лексикон. (Перевод: беспредел полный!) «С вами говорит Немирович-данченко». (Перевод: угодить в идиотскую ситуацию.)
На третьем курсе мы с Ариной работали в пресс-центре театрального фестиваля. Мне позвонил человек и сказал: «С вами говорит Немирович-данченко». – «Очень приятно. Вас слушает Константин Станиславский», – бодро ответила я. И только на третьей минуте беседы вспомнила, что в одном из фестивальных спектаклей играет реальный внук реального прародителя МХАТа – Владимира Немировича-Данченко[5].
Арина удовлетворенно хрюкнула и добавила:
– А Оля в это время «сидела у бассейна и грустила о своей ушедшей молодости». – (Цитата из «Дамы без камелий» в переводе не нуждалась.) – Это в то время, когда мы в гостиной… – Она снова хрюкнула и замолчала, ожидая наводящих вопросов.
Согласно тексту пьесы задать их должна была я.
Саня (азартно): «И что вы там учудили?»
– Где, прости, сидела Оля? – Наша посттеатральная привычка внезапно показалась мне раздражающе-глупой.
– Сидела с Женей на балконе и делала вид, что говорит с ним на возвышенные темы, – охотно разъяснила Арина.
– А что в это время делали Янис и Сашик?
– Мирились на кухне. А что? – Столь неоправданная смена ее моно-любовной темы явно разочаровала Арину. – А Рита такая дура… Она три часа рассказывала мне, как разводит мужчин! Прошлым летом она поехала в отпуск с одним бизнесменом и взяла с собой только старые, страшные вещи. Такие позорные, что ему пришлось купить ей весь гардероб… Так и хотелось сказать ей: «Съешь лимон!»
Согласно тексту пьесы, мне следовало засмеяться.
Саня (со смехом): «Нашла кому хвастаться! "Ты ж помнишь наши проказы в Мобеже?"» – (Цитата из «Приглашения в замок», смысл – самый прямой.)
– А оливье кто по ковру мне размазал?
– Сашик, когда они ссорились. Прости, – отмахнулась Арина от моего гипотетического упрека, – у меня утром не было времени ничего убирать. Только голову вымыть успела… Доброхотов оставил мне свой телефон. Что ты думаешь по этому поводу?
– Ничего, – честно сказала я.
– Ты на работе? Не можешь говорить? – Арине хотелось обсудить свой успех, и она не видела иного оправдания для моего нежелания. Равно как и для желания говорить о чем-то другом.
– Между прочим, сегодня ночью я хотела покончить с собой! – ударила я.
– «Яду, дайте мне яду!» – Арина отгородилась булгаковской иронией. Но, помолчав, она все же сочла нужным вежливо поинтересоваться моими делами: – А как твой Андрей?
– Почему это мой? – напряглась я.
– Ну, хорошо, не твой. – Арине было не интересно со мной спорить.
– А почему ты спросила?
– Женя сказал, ты заперлась в спальне с Андреем. И по-моему, Жене очень не понравилось, когда Доброхотов начал меня обнимать. Он так странно повел себя…
– Андрея не было со мной в спальне! – опровергла я так, будто Арина обвинила меня в убийстве.
– А… – скучливо отозвалась она, – значит, он ушел с той малолеткой. А я, как порядочная, тебя не тревожила, думала, вы там вдвоем. Знала бы, постучала, мне нужен был фен. Сегодня ко мне из министерства придут, а у меня на голове сопли, и лак на мизинце облез. Так вот, Доброхотов…
Мне вдруг показалось, что она просто не слышит меня. Что я и правда похожа на актера, позабывшего роль и несущего полную отсебятину, а Арина – на партнера, упрямо исторгающего положенный текст.
– С какой еще малолеткой? Можешь объяснить мне толком?
– Доброхотов и Женя выходили за пивом и притащили какую-то малолетку с улицы. В красной юбке. С рюшечками. Представляешь? Такие рюши носила моя тетя. Помнишь мою тетю Свету? Она приезжала ко мне через год после развода. У меня тогда уже было агентство, и у нее аж зубы свело…
– Ко мне домой? – перебила я.
– Ну, ты же их знаешь… Ладно, мне нужно работать. – Мое нежелание обсуждать ее страсти (правильный ответ: «Доброхотов всегда к тебе неровно дышал»), хвастливых московских актрис («Ей двадцать пять лет. Что она знает о мужчинах! Но мы-то с тобой, слава богу, уже разбираемся в людях»), ее прическу и чужую безвкусицу было высказано более чем однозначно, и наша беседа сразу стала бессмысленной. – Встретимся вечером? Может, у тебя получше настроение будет.
– Еще созвонимся.
«Интересно, – с внезапным холодом подумала я, – а если бы я сказала, что нашла в холодильнике труп Андрея, Арина бы тоже восприняла это лишь как досадную помеху, помешавшую ей тотчас, в подробностях живописать мне свою пастораль с Доброхотовым? И сказала бы: "Ладно, давай тогда встретимся вечером…"»
А ведь скорее всего так бы и было!
Самая незначительная интрижка Арины превращалась в ее исполнении в целый спектакль. Никакой общей информации, все как положено – завязка, кульминация, развязка.
«Стою я на балконе, думаю, как мне переспать с бывшим шефом. Могла ли я предположить, что буду скучать за своими служебными обязанностями? (Смех в зале.) В общем, моя первая мысль про шефа, вторая – про министерский заказ. Тут Доброхотов подходит ко мне…»
Непременные ремарки:
«Он посмотрел на мою грудь с таким видом, будто впервые заметил, что у женщин есть грудь».
Блистательные диалоги…
У Арины была великолепная память, но, как хороший драматург, она мастерски отфильтровывала лишнее. Случайный грех с Доброхотовым, показавшийся б мне тривиальною сценой, превратится в устах Арины в захватывающий авантюрно-мелодраматичный сюжет. Ей стоило бы писать пьесы. Однако Арина предпочитала сочинять свою жизнь.
Но вот беда, спектакли не играют без зрителей! Только рассказывая мне о своих приключениях, она ощущала себя Главной Героиней – вечера, праздника, жизни. Она не могла прожить без этого чувства ни дня. Оно было необходимо ей как наркотик.
А значит, по крайней мере, она не убивала Андрея и не засовывала труп в холодильник. Даже если ночью на кухне давали детектив, Арина была занята в другой постановке – в ее распоряжении был Доброхотов, ревнующая Оля, у которой был с Доброхотовым вялый роман, и Женя, который, по мнению Арины, мечтал оказаться на месте Доброхотова.
Все роли в ее собственном спектакле были расписаны. Убийство не вписывалось в жанр. Настолько, что убей кто-то Андрея у нее на глазах, при таких раскладах Арина б все равно не заметила. Точно так же, как не замечала моих вопросов… Она играла свою и только свою пьесу!
Занавес. Невиновна.
«Нет, моя нежно любимая «краткость – сестра таланта», так не пойдет…» – насмешливо протянул Игнатий Сирень.
И я провалилась во времени…
Когда-то я уже стояла возле этой скамейки!
Точнее, танцевала вокруг. Вон напротив здание почты – тогда там висела растяжка «С Новым годом!», на ней был заяц с морковкой, срисованный с открытки Зарубина.
Была зима. Нога вспомнила одуряющий холод – моя голая кожа соприкасалась с подошвой сапог. На колготках зияла большая дыра (у меня был специальный кулек для колготок «под сапоги» – рваных лишь снизу).
В двух остановках находился полуаматорский театр «Арлекин». Арина ждала у входа, она просила помочь ей с рецензией. Троллейбус не шел. И я побежала, помчалась со всех ног. И кто-то сказал: «О, девочка, как припустила, наверно, на свиданье опаздывает…»
А это бежал театровед, который опаздывал на спектакль, который, как театровед, он не вправе оценивать, не увидев начала.
И. В. прожужжал нам все уши: «Если вы пропустили хотя бы увертюру перед поднятием занавеса, вы можете не понять его смысл!»
«Краткость – сестра таланта» – так он называл меня за то, что все мои курсовые умещались на пяти страницах. Мне вечно казалось, что я все поняла и все сказала. И вечно оказывалось, что я упустила из виду нечто сверхважное.
Я все-таки села на скамью – ее доски были горячими и неприятно опалили мне ноги. Я подождала, пока доска переймет температуру моей кожи, и открыла дневник.
На руках у меня тоже была своя пьеса, и, судя по рассказу Арины, события предпоследнего действия выглядели так:
Но мы не стали любовниками, я не была в него влюблена, он не был влюблен в меня. И все-таки я была его Василисой Прекрасной. «Ты самая ненормальная из всех», – любил повторять он. А на пятом году сказал: «Поступай в аспирантуру, окончишь, возьму тебя вторым педагогом на курс».
Я не поступила… После полученья диплома я больше не видела И. В. И не звонила ему. Я знала, он не простит мне обиды и вряд ли захочет увидеть меня. Он слишком верил в меня, чтобы увидеть, как лидер его курса превратилась в очередную лягушку-неудачницу.
* * *
– Красельникова! – остановила меня литредактор.Ее ручка утыкалась в растрепанную верстку моей светской хроники. Лицо с брежневскими бровями было серьезным:
– У Мерилин Монро было двенадцать абортов?
– Во всяком случае, про девять я знаю точно, – ответила я ей в тон.
Ручка переместилась.
– Леонардо ди Каприо – полный «ноль» в постели? Ты в этом точно уверена?
– Спросите Марину. Это она сказала. Видимо, знает…
Я вернулась к столу, сунула сумку под мышку и с облегчением нажала на кнопку компьютера. Лишь сделав это, я поняла, что не выключаю, а включаю его.
Компьютер загудел. Я раздраженно смотрела, как зажигается экран – типовое голубое небо и зеленое поле. Я так и не сменила «обои». Мой монитор был просто щитом – я пряталась за ним.
Я не могла писать в этой общежитской комнате, где сидело шесть человек. За три года работы в журнале я окончательно убедилась, что не создана для штата. В пятницу я дожидалась всеобщего ухода и тупо делала за вечер недельную работу. А в рабочее время сидела за столом, читала журналы, прикольные статьи в Интернете и размышляла о том, как бессмысленно я каждый день трачу восемь часов своей жизни. Но не уходила. Я не знала, куда мне идти. Я не знала, где моя жизнь станет осмысленной.
«Раз уж включила…» – подумала я.
Стрелочка мышки оживила «конвертик» почты. Почтовый сервер концерна отсеивал спам, и в «приходящих» было одно сообщение – очень короткое:
Чтоб ты сдохла, сука!Но, ставшая неотъемлемой от «я» мысль о самоубийстве исчезла, как исчезает неприятный привкус во рту.
Внутри меня сидел огромный секрет.
* * *
Несколько секунд я стояла на ступеньках высокого офисного здания, наслаждаясь обретенной свободой и борясь с труднопреодолимым желанием вернуться домой. Следовало позвонить Марине утром, соврать про интервью и никуда не ходить. Так бы я и сделала, если б выпила кофе. А теперь… слишком глупо.Мне хотелось оказаться дома, открыть холодильник и сказать Андрею, что я не брошу его – все хорошо!
Мой так и не вызванный мент круглоглазо посмотрел на меня – он больше не сомневался, что имеет дело с законченной шизофреничкой.
«Ты не понимаешь!» – раздраженно дернула я плечом.
Когда дело касалось смерти, никто не понимал меня. Никто, кроме Ануя, Блока, Булгакова, Микеланджело, Гете, Клейста, Цветаевой, чьими высказываниями я исписала когда-то мой творческий дневник. И я давно привыкла, что кроме них меня не понимает никто.
Я сделала шаг…
Вперед?
…к переходу.
Моя жизнь напоминала заевший семафор, подмигивающий желтым зрачком – ждите, ждите, ждите – бесчисленное количество раз.
Мент шел за мной, неотделимый от сознанья, разбухшего от неразгаданной смерти. Машины на проспекте Победы застыли в пробке. Лето раздело женщин почти донага. Но труп Андрея в моем холодильнике делал этот мир нереальным.
Творческий дневник нас заставлял вести тот же И. В. «Вы будете отбиваться от меня, но я все равно буду настаивать. В дальнейшем это вам пригодится для работы, поверьте мне на слово», – сказал он на первой не сорванной лекции. Я поверила и спросила: «А если кто-то уже ведет дневник, вести теперь два? Один любовный, второй – искусствоведческий?» И, получив высочайшее разрешение их совмещать, торжественно возвела свой дневник в ранг «творческого».
Я была единственной, кто вел «творческий дневник» все пять лет, и уж, конечно, единственной, кто вел его до сих пор. Я была единственной, кто чувствовал себя на лекциях шефа как рыба в воде… На нашем курсе собралось семь девочек – от семнадцати до двадцати шести. Некоторых я восхищала, некоторых раздражала, иные чередовали два чувства.
Но не менее спорные чувства вызывал у них сам И. В. Его веселая наглость, бесцеремонное панибратство, привычка непрерывно пробовать нас на прочность и, азартно сверкая глазами, ждать, сможем ли мы ответить ударом на удар, – казались им столь же непозволительным хамством, как мои выходки очкастой гранд-даме. Они зажимались и прятались в свою скорлупу. Они не желали играть в его спектаклях. Они не понимали, что это просто игра.
Он постоянно подначивал нас! Первый вопрос, который Игнатий задавал поступающим (перед вторым, менее важным «Зачем вы идете в театральный?»), «Когда вы собираетесь уйти в декрет и родить мне… то есть не мне, ребенка?» Видимо, мысль, что мы можем сделать это все сразу, развалив его курс на корню, стала навязчивой идеей, беспрерывно приводящей его в ужас.
На первом курсе мы отмечали мой день рожденья на паре. И. В. подошел ко мне с бокалом в руках и, начав со слов «Хорошая моя…», нагнулся, поцеловал в щеку и прошептал все остальное на ухо. Я замерла, группа тоже, но по разным причинам. (Как думаете, что он сказал мне? «Хорошая моя, сделай, пожалуйста, стенную газету. Институт требует. Ну хотя бы ради меня».)
Наших барышень это шокировало. В еще больший шок их повергло первое занятие по театральной критике. Две пары подряд мы разбирали первую строчку (!) первой ремарки (!) первого явления пьесы «Горе от ума».
В частности, что происходит ранним утром за дверью в спальню Софии, где пребывает Молчалин и «откудова слышно фортопияно с флейтою»?
– Были ли Софья и Молчалин любовниками? – Игнатий Валерьевич швырнул нам вопрос, как перчатку.
Ответ казался само собой разумеющимся:
– Нет, – ответила Галя. Ей было семнадцать.
– Почему нет? – И. В. по-мальчишески засунул руки в карманы и прошелся по аудитории, предвкушая удовольствие.
– Об этом не сказано в пьесе.
– Мало ли о чем люди не скажут вам вслух, – отметелил И. В.
– Там сказано «слышно фортепьяно». Нельзя играть на фортепьяно и заниматься сексом одновременно, – включалась я.
– Ты уверена? Или ты просто не пробовала? – оживлялся И. В.
– Ну… – Я честно пыталась представить подобную позу. – Теоретически, если Софья нагнется и будет играть, а Молчалин пристроится сзади, играя при этом на флейте…
Именно из-за таких вопросов Игнатий и прослыл пошляком. Именно из-за таких ответов он взял меня на курс. Я с легкостью отбивала его удары, я сразу вступила в игру, не сразу осознав, что это не игра, а учеба.
Пять лет И. В. выкручивал нам мозги своими вопросами, он крутил их, как уши ленивым детям: думайте, думайте, думайте. Пять лет он называл нас исключительно «слепоглухонемые идиотки», презрительно отфутболивая наши гримасы целомудрия, черно-белые попытки делить героев на «хороший», «плохой», привычку хватать то, что лежит на поверхности.
Весь первый курс мы сходили с ума. Многие ломались, многие не понимали, чего он хотел. Многие так и не поняли, в чем состоит наша профессия – театроведение.
Я не понимала, почему остальные не понимают его! Лишь много позже я осознала: за исключеньем меня и Арины, все наши девочки были нормальными (за пять лет три из них вышли замуж, две из трех таки улизнули в декрет). И «вы – ненормальные» – не было для них комплиментом!
И все же нужно быть ненормальным, чтоб видеть жизнь без прикрас – не прикрываясь ни целомудренным «об этом нельзя говорить», ни игрою на фортепьяно и флейте.
Театр – самое условное из искусств – надменно отторгал все людские условности. Препарирующий самые черные страсти героев самых черных трагедий, театр учил тебя понимать даже убийц.
Но театр – отражение жизни. Пять лет Игнатий Сирень крушил наши иллюзии, уча принимать жизнь такой, какой она есть. Пять лет он учил нас анализировать каждое слово пьесы, каждый жест актера и ставить под сомнение каждое слово и жест.
И по сути своей театроведение было очень похоже на работу психолога или следователя…
* * *
Проходя мимо дешевых лотков, я купила еще одну порцию кофе и опорожнила пластиковый стаканчик залпом – как стопку водки. Села на остановке маршрутки, достала из сумки дневник и написала на чистом листе: «Действующие лица».Учась в театральном, я проглотила тысячи пьес. Я знала, нормальные люди не любят читать пьесы, но мне нравилось, что, в отличие от прозы, в драматургии все так емко и ясно – никаких длинных, ненужных отступлений, описаний природы и чувств – действие мчится вперед, вся необходимая доп. информация умещается в коротких ремарках.
Я приписала сверху название и жанр:
МОЙ ТРУПС минуту я смотрела на список, принуждая себя поверить, что кто-то из них убил Андрея…
детектив
Действующие лица:
Андрей – труп
Александра (Саня) – не убийца
Арина – лучшая подруга Сани
Инна – случайная гостья
Доброхотов, Женя, Рита – ребята из московского театра, давние друзья Сани
Янис, Сашик и Оля – еще более давние друзья Сани
(Мы дружим две тысячи лет. С ребятами из театра – чуть меньше.)
Немыслимо!
«И все же вам лучше начать мыслить здраво, – скрипуче заметил мой мент. – Если вы – не убийца, – присовокупил он с паскудным сомнением, – значит, это кто-то из них».
«Значит, – довольно спросил Игнатий Сирень, – ты убеждена, что никто из персонажей не мог убить Андрея? Тогда докажи!»
Я улыбнулась этому забытому вызову – стоило ему прозвучать, мир стал простым и уютным.
Мог ли кто-то убить Андрея?
«Мог ли герой на сцене уронить карандаш?» – тиранил он нас.
– Мог, – по-моему, это сказала Арина.
– Докажи. Ты – театральный критик. Ты должна доказывать каждое свое утверждение.
– Он испугался.
– Чего? – не унимался И. В.
– Что его ложь разоблачат.
– Разве это сообщение угрожало ему?
– Нет…
– Может, он нервный, неуверенный в себе человек, вздрагивающий от каждого слова?
– Нет, он очень уверенный.
– Значит, он не мог уронить карандаш. Это просчет режиссера. Он втюхал карандаш просто так…
Ни в спектакле, ни в пьесе ничего не могло быть «просто так»! Любое «просто так» резало глаз, выпадало из жанра, истории образа, рисунка роли. На сцене все делали зачем-то! Все слова и поступки характеризовали персонажа, разоблачали персонажа, двигали действие вперед. Оказалось, это не так-то и просто вгрызться в образ, разобрать его до костей и понять: он не мог уронить карандаш. Это было похоже на любимую присказку Пуаро Агаты Кристи, способного отыскать убийцу не вставая с кресла и повторяющего: «Это было так, потому что иначе быть не могло».
Но смерть Андрея не могла быть просчетом режиссера, а значит… Кто-то убил его, потому что не мог не убить. Кто-то не мог не уронить карандаш!
Я редко применяла свои навыки в жизни – в жизни я была обычным зрителем, охотно прощающим создателям действа любой явный ляпсус. Но нынче, когда в моей и без того спорной жизни обнаружился труп, прежняя профессия дала знать о себе раньше, чем я узнала знакомый театроведческий зуд.
«Мой милый труп» – так назывался спектакль нашего курса. Накануне дня театра нам сказали: по традиции первый театроведческий должен сделать представление на студенческой сцене.
Занавес раздвигался. Я лежала в гробу, с книгой в руках. Воскресала, садилась, открывала книжку и зачитывала залу загробным голосом: «"В этот трагический век, когда театр почти прекратил свое существование", – сказал драматург джеймс Шерли в 1647 году… Но театр оказался бессмертен!» – я выскакивала из гроба.
Для меня театр умер десятилетье назад. И вновь оказался бессмертен!
Итак, «Мой труп», детектив. Сверхзадача – узнать, кто убил Андрея.
«А какая тема и идея?» – подал голос И. В.
Я нахмурилась, припоминая учебник по теории драмы. Тема «Ромео и джульетты» – любовь. Но может ли быть темой убийство? Нас не учили анализировать детективные пьесы – этот пустопорожний жанр. Ни один уважающий себя режиссер не станет выгонять актеров на сцену лишь для того, чтоб узнать, кто сделал труп трупом. Да и сколько их, детективных пьес? «Мышеловка» Агаты Кристи. «Инспектор пришел» джона Пристли. Но у Пристли смерть – только завязка. Тема – буржуазные нравы. И это вовсе не детектив, а драма.
Я решительно вымарала «детектив». Трагедия, трагикомедия, мелодрама, драма, «черная» комедия, комедия-буфф, фарс, гиньоль, театр абсурда?..
И первая задача понять, что за пьеса разыгралась вчера.
Я живо представила нас – себя, Арину, Яна и company, похожих на героев Луиджи Пиранделло «Шесть персонажей в поисках автора». Мы сидим и обсуждаем, в каком жанре выступаем на сцене и кто из нас тайный автор.
Расхожий прием: театр в театре.
Автор пьесы – и есть убийца! Достаточно точно охарактеризовать персонажей, чтоб понять, кто не мог ее не написать… Простейшая вещь – образ героя в спектакле – курсовая второго курса.
Где-то в районе груди заерзал забытый азарт первой ученицы группы.
Следовало с кого-то начать, и я предпочла начать с самого легкого:
«Арина – лучшая подруга Сани».
Я набрала ее номер.
Глава третья
Пусть поймут скучные философы отчаяния, периодически открывающие с некоторой долей наивности ужасы человеческого удела и пытающиеся помешать нам развлекаться в театре: мы забавны!
Жан Ануй
– Да! – недовольно рявкнула она из ниоткуда.
– Это я.
– А, это ты… – Ее голос расслабился. – Как ты?
– А ты как? Когда вы вчера закончили? – Я встала со скамьи и, прижимая к щеке телефон, пошла по проспекту.
– Сегодня. «Доброй ночи, точнее, доброго утра». – Это была цитата из спектакля. – В семь утра москвичи поехали за вещами в гостиницу и в аэропорт…
– А остальные?
– Поехали их провожать.
– А ты?
– А я на работу. Вымыла у тебя голову, и к своим уродцам. – «Уродцами» Арина звала подчиненных, и, судя по всему, сегодня они вели себя неплохо, иначе бы были «уродами».
– А что вы делали, когда я пошла спать?
– Да все как обычно. – Голос Арины лениво потянулся, прежде чем перечислить неизменное меню заведения. – Ян и Сашик поссорились…
– Из-за чего?
Отрепетированная информация и такая же отрепетированная реакция на нее. Все в нашей компании произносили ее с одинаковой интонацией. Первая фраза звучала с усталой обреченностью. Вторая – с мазохистским любопытством.
Наши голубые друзья ссорились каждый раз. Их ссора была не новостью, а неотъемлемой частью программы. Новостью было бы, если б они не поссорились.
– Яну не понравился телесюжет о Сашике. Ночью показывали… Янис сказал, что Сашик пиар-проститутка. Сашик заперся в ванной. Ян сломал задвижку.
– Так она вроде не сломана.
– Женя ее потом починил.
– Он – хороший парень. – Эту фразу мы тоже повторяли регулярно.
– А Доброхотов оказался ничего… – Подобной фразы в нашей пьесе ранее не было.
– У вас что-то было? – рефлекторно отозвалась я на интригу, хоть мне было нисколько не интересно.
«Общение героев строится на условно выработанных рефлексах. Они не интересны друг другу», – черкнул отрешенный театральный критик в дневник.
Мне не приходило это в голову раньше.
Мы напоминали слаженную театральную труппу с хорошо обкатанным репертуаром из двух-трех постановок. И если один начинал: «Как меня принимали студенты в Харькове!»[4] – другой гарантированно подхватывал: «Два венка и вот…». (Перевод: я произвела эмоциональное землетрясение и намереваюсь похвастаться.) Мы говорили на нашем внутрисемейном языке, перемешанном с цитатами из спектаклей и пьес, и стороннему человеку было трудно понять наши шутки.
«Манюрка, чичирка» (женский и мужской половые органы) – так именовал их кумир нашей юности Роман Виктюк. «Мы – общество утонченных неврастеников и дегенератов» – эта шокирующая непосвященных самохарактеристика перекочевала к нам из его же интервью. «До четырех утра и белых медведей» – сомнительный словесный пассаж из древней Арининой курсовой о киевских кабаре навечно вошел в наш лексикон. (Перевод: беспредел полный!) «С вами говорит Немирович-данченко». (Перевод: угодить в идиотскую ситуацию.)
На третьем курсе мы с Ариной работали в пресс-центре театрального фестиваля. Мне позвонил человек и сказал: «С вами говорит Немирович-данченко». – «Очень приятно. Вас слушает Константин Станиславский», – бодро ответила я. И только на третьей минуте беседы вспомнила, что в одном из фестивальных спектаклей играет реальный внук реального прародителя МХАТа – Владимира Немировича-Данченко[5].
Арина удовлетворенно хрюкнула и добавила:
– А Оля в это время «сидела у бассейна и грустила о своей ушедшей молодости». – (Цитата из «Дамы без камелий» в переводе не нуждалась.) – Это в то время, когда мы в гостиной… – Она снова хрюкнула и замолчала, ожидая наводящих вопросов.
Согласно тексту пьесы задать их должна была я.
Саня (азартно): «И что вы там учудили?»
– Где, прости, сидела Оля? – Наша посттеатральная привычка внезапно показалась мне раздражающе-глупой.
– Сидела с Женей на балконе и делала вид, что говорит с ним на возвышенные темы, – охотно разъяснила Арина.
– А что в это время делали Янис и Сашик?
– Мирились на кухне. А что? – Столь неоправданная смена ее моно-любовной темы явно разочаровала Арину. – А Рита такая дура… Она три часа рассказывала мне, как разводит мужчин! Прошлым летом она поехала в отпуск с одним бизнесменом и взяла с собой только старые, страшные вещи. Такие позорные, что ему пришлось купить ей весь гардероб… Так и хотелось сказать ей: «Съешь лимон!»
Согласно тексту пьесы, мне следовало засмеяться.
Саня (со смехом): «Нашла кому хвастаться! "Ты ж помнишь наши проказы в Мобеже?"» – (Цитата из «Приглашения в замок», смысл – самый прямой.)
– А оливье кто по ковру мне размазал?
– Сашик, когда они ссорились. Прости, – отмахнулась Арина от моего гипотетического упрека, – у меня утром не было времени ничего убирать. Только голову вымыть успела… Доброхотов оставил мне свой телефон. Что ты думаешь по этому поводу?
– Ничего, – честно сказала я.
– Ты на работе? Не можешь говорить? – Арине хотелось обсудить свой успех, и она не видела иного оправдания для моего нежелания. Равно как и для желания говорить о чем-то другом.
– Между прочим, сегодня ночью я хотела покончить с собой! – ударила я.
– «Яду, дайте мне яду!» – Арина отгородилась булгаковской иронией. Но, помолчав, она все же сочла нужным вежливо поинтересоваться моими делами: – А как твой Андрей?
– Почему это мой? – напряглась я.
– Ну, хорошо, не твой. – Арине было не интересно со мной спорить.
– А почему ты спросила?
– Женя сказал, ты заперлась в спальне с Андреем. И по-моему, Жене очень не понравилось, когда Доброхотов начал меня обнимать. Он так странно повел себя…
– Андрея не было со мной в спальне! – опровергла я так, будто Арина обвинила меня в убийстве.
– А… – скучливо отозвалась она, – значит, он ушел с той малолеткой. А я, как порядочная, тебя не тревожила, думала, вы там вдвоем. Знала бы, постучала, мне нужен был фен. Сегодня ко мне из министерства придут, а у меня на голове сопли, и лак на мизинце облез. Так вот, Доброхотов…
Мне вдруг показалось, что она просто не слышит меня. Что я и правда похожа на актера, позабывшего роль и несущего полную отсебятину, а Арина – на партнера, упрямо исторгающего положенный текст.
– С какой еще малолеткой? Можешь объяснить мне толком?
– Доброхотов и Женя выходили за пивом и притащили какую-то малолетку с улицы. В красной юбке. С рюшечками. Представляешь? Такие рюши носила моя тетя. Помнишь мою тетю Свету? Она приезжала ко мне через год после развода. У меня тогда уже было агентство, и у нее аж зубы свело…
– Ко мне домой? – перебила я.
– Ну, ты же их знаешь… Ладно, мне нужно работать. – Мое нежелание обсуждать ее страсти (правильный ответ: «Доброхотов всегда к тебе неровно дышал»), хвастливых московских актрис («Ей двадцать пять лет. Что она знает о мужчинах! Но мы-то с тобой, слава богу, уже разбираемся в людях»), ее прическу и чужую безвкусицу было высказано более чем однозначно, и наша беседа сразу стала бессмысленной. – Встретимся вечером? Может, у тебя получше настроение будет.
– Еще созвонимся.
* * *
Некоторое время я стояла, неприязненно разглядывая ветхую скамейку с зеленой облупившейся краской и выломанной средней доской. Я успела дойти до следующей остановки, и она мне не понравилась – над скамейкою не было козырька. Голову напекло. Было жарко. Меня затошнило. Стоило бы что-то съесть. Но приступ тошноты породило не «плюс» 30, а наш разговор…«Интересно, – с внезапным холодом подумала я, – а если бы я сказала, что нашла в холодильнике труп Андрея, Арина бы тоже восприняла это лишь как досадную помеху, помешавшую ей тотчас, в подробностях живописать мне свою пастораль с Доброхотовым? И сказала бы: "Ладно, давай тогда встретимся вечером…"»
А ведь скорее всего так бы и было!
Самая незначительная интрижка Арины превращалась в ее исполнении в целый спектакль. Никакой общей информации, все как положено – завязка, кульминация, развязка.
«Стою я на балконе, думаю, как мне переспать с бывшим шефом. Могла ли я предположить, что буду скучать за своими служебными обязанностями? (Смех в зале.) В общем, моя первая мысль про шефа, вторая – про министерский заказ. Тут Доброхотов подходит ко мне…»
Непременные ремарки:
«Он посмотрел на мою грудь с таким видом, будто впервые заметил, что у женщин есть грудь».
Блистательные диалоги…
У Арины была великолепная память, но, как хороший драматург, она мастерски отфильтровывала лишнее. Случайный грех с Доброхотовым, показавшийся б мне тривиальною сценой, превратится в устах Арины в захватывающий авантюрно-мелодраматичный сюжет. Ей стоило бы писать пьесы. Однако Арина предпочитала сочинять свою жизнь.
Но вот беда, спектакли не играют без зрителей! Только рассказывая мне о своих приключениях, она ощущала себя Главной Героиней – вечера, праздника, жизни. Она не могла прожить без этого чувства ни дня. Оно было необходимо ей как наркотик.
А значит, по крайней мере, она не убивала Андрея и не засовывала труп в холодильник. Даже если ночью на кухне давали детектив, Арина была занята в другой постановке – в ее распоряжении был Доброхотов, ревнующая Оля, у которой был с Доброхотовым вялый роман, и Женя, который, по мнению Арины, мечтал оказаться на месте Доброхотова.
Все роли в ее собственном спектакле были расписаны. Убийство не вписывалось в жанр. Настолько, что убей кто-то Андрея у нее на глазах, при таких раскладах Арина б все равно не заметила. Точно так же, как не замечала моих вопросов… Она играла свою и только свою пьесу!
Занавес. Невиновна.
«Нет, моя нежно любимая «краткость – сестра таланта», так не пойдет…» – насмешливо протянул Игнатий Сирень.
И я провалилась во времени…
* * *
Прошлое проступило – так проступают из тьмы декорации, внезапно выхваченные светом софитов.Когда-то я уже стояла возле этой скамейки!
Точнее, танцевала вокруг. Вон напротив здание почты – тогда там висела растяжка «С Новым годом!», на ней был заяц с морковкой, срисованный с открытки Зарубина.
Была зима. Нога вспомнила одуряющий холод – моя голая кожа соприкасалась с подошвой сапог. На колготках зияла большая дыра (у меня был специальный кулек для колготок «под сапоги» – рваных лишь снизу).
В двух остановках находился полуаматорский театр «Арлекин». Арина ждала у входа, она просила помочь ей с рецензией. Троллейбус не шел. И я побежала, помчалась со всех ног. И кто-то сказал: «О, девочка, как припустила, наверно, на свиданье опаздывает…»
А это бежал театровед, который опаздывал на спектакль, который, как театровед, он не вправе оценивать, не увидев начала.
И. В. прожужжал нам все уши: «Если вы пропустили хотя бы увертюру перед поднятием занавеса, вы можете не понять его смысл!»
«Краткость – сестра таланта» – так он называл меня за то, что все мои курсовые умещались на пяти страницах. Мне вечно казалось, что я все поняла и все сказала. И вечно оказывалось, что я упустила из виду нечто сверхважное.
Я все-таки села на скамью – ее доски были горячими и неприятно опалили мне ноги. Я подождала, пока доска переймет температуру моей кожи, и открыла дневник.
На руках у меня тоже была своя пьеса, и, судя по рассказу Арины, события предпоследнего действия выглядели так: