Я просто спрашиваю. Я не военачальник и, возможно, вовсе не разбираюсь в военном искусстве. Но и моя душа болит и мучается, силясь понять постигшую нас судьбу.
Я снял с себя доспехи. С горьким чувством повесил я их на стенке в покоях для карликов. Так они там и висят, жалкие и бессильные, как тряпичная кукла на веревочке. Опозоренные. Обесчещенные.
Скоро уж месяц, как у нас мир. Настроение мрачное — в замке, в городе, по всей стране. Удивительно, как распространяется во время более или менее длительного мира всеобщее недовольство и уныние, вот и сейчас начинается то же самое, атмосфера становится все более удушающей, приобретает ту затхлую пресность, которая нагоняет на человека тоску. Возвратившиеся домой солдаты ходят недовольные, все не по ним, а те, кто отсиживался дома, язвят и подтрунивают над ними, из-за того, очевидно, что война не принесла желанных результатов. Будничная жизнь вяло и скучно течет по давно проложенному руслу, без радостей и без целей впереди. Все воодушевление, вся бодрость, что принесла с собой война, исчезли бесследно.
Замок точно вымер. Никто почти не входит, не выходит через парадные двери, кроме нас же самих, да и мы по большей части пользуемся другими входами. Докладывать не о ком, угощать некого. Парадные залы пустуют, даже придворные прячутся по своим углам и не кажут носа. В замковых переходах не встретишь ни души, а на лестницах услышишь разве что эхо собственных шагов. Даже жутко делается, будто попал в царство привидений. А во внутренних, отдаленных покоях все ходит из угла в угол герцог либо сидит в раздумье за столом, где открытой раной зияет проделанное его кинжалом отверстие. Мрачно и грозно смотрит он в одну точку, что-то замышляя, а что — неизвестно.
Печальное, тоскливое время. День едва-едва тащится, и никак не дождешься вечера.
Досуга у меня теперь хоть отбавляй, я могу сколько угодно заниматься описанием своей жизни и излагать свои мысли, но желания у меня нет ни малейшего. Чаще всего я просто сижу у окна и смотрю, как под стеной замка, извиваясь грязно-желтой ящерицей, лениво течет река, слизывая со стены зелень.
Та же самая река, что на земле Лодовико была свидетельницей нашей блистательной победы!
Нет, это неслыханно! Это самое возмутительное из всего, что произошло за последнее, ужасное время! Почва уходит у меня из-под ног — кому и чему можно после этого верить?!
Возможно ли вообразить: герцог считает, что он и дом Монтанца должны примириться и заключить договор о том, чтобы никогда больше не воевать друг против друга! Что нужно, мол, прекратить эти бесконечные войны, что обе стороны должны торжественно обязаться раз и навсегда с ними покончить — никогда больше не поднимать друг на друга оружие! Бык будто бы сперва не соглашался, обозленный, видимо, последним нападением. Однако герцог все более горячо настаивал на своем предложении. Зачем, мол, нашим народам истреблять друг друга, к чему эти бессмысленные войны? Они длятся, с небольшими перерывами, вот уже несколько столетий, не принося никому окончательной победы, обе стороны терпят от них один лишь ущерб. Сколько бедствий они нам причинили! Насколько лучше было бы жить в мире и согласии, чтобы страны наши могли процветать и благоденствовать, как тому, собственно, и следует быть! Постепенно Лодовико начал будто бы прислушиваться к тому, что толковал ему герцог в своих посланиях, и нашел его доводы более или менее разумными. И теперь вот ответил, что согласен на его предложение и принимает приглашение прибыть на переговоры по поводу «вечного мира» и подписания «торжественного договора».
Все, видно, сошли с ума! Вечный мир? Никаких войн? Какой вздор, какое ребячество! Неужели они воображают, что в их власти изменить существующий миропорядок? Какое самомнение! И какая измена прошлому, всем великим традициям! Никаких войн? Так что ж, выходит, и кровь никогда уже не прольется, и честь и геройство не будут больше в почете? И никогда уже не прозвучат фанфары, и конница не ринется в атаку с копьями наперевес, и враги не сойдутся в схватке, погибая смертью храбрых на поле брани? И не будет уже ничего, что способно было бы умерить безграничную гордыню рода человеческого? Не взмахнет уже своим широким мечом никакой Боккаросса, неумолимый и хладнокровный, напоминая спесивому племени, кто и что правит им? И рухнут самые основы жизни?!
Примирение! Можно ли вообразить что-либо более постыдное?! Примирение с заклятым, врагом! Какое кощунство, какое отвратительное извращение законов естества! И какое унижение, какое оскорбление для нас! Для наших воинов, для наших мертвецов! Какое надругательство над нашими павшими героями, которые, выходит, напрасно принесли себя в жертву! Меня просто переворачивает от подобной гнусности.
Так вот, значит, о чем он размышлял. А я-то никак не мог понять. Так вот оно что! И настроение у него теперь заметно улучшилось, он снова разговаривает с людьми и снова бодр и доволен собой. Он, видимо, воображает, что придумал нечто необыкновенно умное, напал на «великую идею».
Нет слов, чтобы выразить мое безграничное презрение. Моей вере в герцога, в моего господина, нанесен удар, от которого ей уже не оправиться. Он пал так низко, как только может пасть правитель. Вечный мир! Вечное перемирие! На веки вечные никаких войн! Все только мир и мир!
Поистине нелегко быть карликом такого господина.
В замке из-за этого идиотского события все вверх дном. На каждом шагу спотыкаешься о лоханки и метлы, повсюду кучи тряпья, и, когда его вытряхивают в окна, пыль стоит такая, что першит в горле. С чердаков нанесли старинных гобеленов, расстелили их повсюду и топчут ногами глупейшие любовные сцены, которые повесят потом на стенки, чтоб украсить этот позорный «праздник мира и согласия». Покои для гостей, годами пустовавшие, спешно приводятся в порядок, и слуги носятся взад-вперед как угорелые, не чуя под собой ног. Все злые, все замученные и проклинают в душе вздорную затею герцога. Палаццо Джеральди тоже чистят и моют, там будет, видимо, расквартирован эскорт Лодовико. Боккаросса и его наемники оставили, говорят, после себя настоящий свинарник. Кладовые набиваются съестными припасами — сотни быков, телят, бараньих туш, которые, по распоряжению дворецкого, поставляются в замок бедным людом; везут целые горы зерна, в том числе на корм лошадям. Крестьяне тоже, конечно, злы, по всей стране недовольство. Думаю, если б только могли, они бы взбунтовались против герцога из-за этого его идиотского «праздника мира». Отстреливают оленей в лесных угодьях, отлавливают и стреляют фазанов и зайцев, охотятся в горах на кабанов. Придворные егеря несут на поварню перепелов, куропаток и цапель, слуги режут голубей, выискивают на птичниках каплунов пожирнее, отбирают павлинов для парадного пира. Портные шьют роскошное платье для герцога и герцогини из дорогих венецианских тканей — на это небось кредит у них открыт, не то что на войну! — а также для всех патрициев города, без конца примеряют, бегают взад-вперед. Перед замком и дальше по всей улице сооружаются триумфальные арки, под которыми должен будет проехать Лодовико со свитой. Повсюду устанавливаются балдахины, служанки выбивают ковры и всякие там вышивки, которые будут вывешены в окнах. Музыканты упражняются с утра до вечера, так что голова раскалывается, а придворные поэты сочиняют какую-то очередную чушь, которую комедианты будут разыгрывать в тронной зале. Все только и делают, что готовятся к этому идиотскому празднику! Только о том и говорят, только про то и думают. Мы кипим как в котле, и ни одного спокойного уголка не найдешь — шагу нельзя ступить, чтобы с кем-то не столкнуться или обо что-то не споткнуться, беготня и суета неописуемые.
Я просто лопнуть готов от злости.
Враг торжественно вступил в нашу столицу, которая небывало разукрасилась и разрядилась в его честь. Предшествуемый тридцатью трубачами и флейтистами на конях, окруженный всадниками-телохранителями в зеленых и черных одеждах и с бердышами в руках, Лодовико Монтанца проскакал вместе со своим молокососом сыном Джованни по улицам, а за ними — знатные рыцари и сеньоры и две сотни арбалетчиков в арьергарде. Он скакал на вороном жеребце под расшитым серебром темно-зеленым бархатным чепраком, сам в серебряных доспехах, и встречен был «народным ликованием» — народ всегда ликует, если ему прикажут, а по какому поводу, ему неважно; Нынче, например, они воображают себя счастливыми оттого, что мир пребудет вовеки. Три герольда, высланные герцогом навстречу, возвестили о прибытии Лодовико и о причине сего визита, и во всех церквах города ударили в колокола. Великолепная увертюра к нашему позору. Дан был даже салют из водруженных на замковом валу бомбард, направленных дулами в небо — следовало бы, по-моему, направить их на процессию да зарядить получше. Лошадь под сыном Монтанцы испугалась салюта, а может, и чего другого и так шарахнулась, что всадник чуть не вылетел из седла, однако он быстро с ней справился и поскакал дальше, красный до ушей. Он выглядит совсем ребенком, ему, должно быть, не больше семнадцати. Хотя все обошлось, кругом тут же принялись гадать, уж не дурной ли это знак. Они вечно выискивают при «торжественных случаях» всякие знаки и предзнаменования, а больше у них и повода-то не было пустить в ход свою проницательность.
У ворот замка Лодовико спешился и приветствуем был в напыщенных, высокопарных выражениях герцогом. Он оказался приземистым крепышом с толстыми щечками сплошь в багровых прожилках и с короткой бычьей шеей. Борода у него растет только по краям подбородка, да и то реденькая, и отнюдь не украшает его и без того не слишком красивую физиономию. Острые серые глазки притворяются приветливыми, но им не следует доверять, всем ведь известно, что он за хитрец. Он производит впечатление человека вспыльчивого, и, при его полнокровии, его, по-моему, в любую минуту может хватить удар.
День прошел в церемониях, приемах, трапезах и переговорах касательно пресловутого соглашения между двумя нашими государствами. Вечером разыгрывалось ужасно скучное представление на латыни, и я не понял ни слова, да и прочие, по-моему, тоже. Зато потом стали представлять на обычном языке неприличную комедию, которую все поняли уже намного лучше — и смаковали грубые шуточки и всякие мерзости.
Мне она показалась тошнотворной.
На сегодняшний день наконец-то все, и я сижу наконец в своей каморке и радуюсь одиночеству. Что может быть приятнее! Хорошо, что потолки в покоях для карликов такие низкие, а то еще и сюда поселили бы гостей. Это было бы ужасно.
Этот герцогский сынок, очевидно, то, что люди называют «писаный красавец»; значит, он не в отца. Когда он скакал рядом с отцом на своем жеребце под голубым бархатным чепраком и сам в наряде того же цвета, все кругом называли его красавцем. Возможно. Но на мой лично вкус, в нем слишком мало мужского — эти его оленьи глаза, длинные черные волосы и девичья кожа… Краснеет, как девица, по всякому пустяку… Возможно, у меня дурной вкус, но я терпеть не могу такую внешность. По-моему, мужчина должен выглядеть мужчиной. Говорят, он похож на свою мать, великую праведницу и писаную красавицу Беатриче, которая, по слухам, уже перенеслась из чистилища в рай, хоть умерла всего десять лет назад.
После полудня я видел, как он прогуливался с Анджеликой по розарию. А позже я видел, как они гуляли у реки и кормили крошками лебедей. И в тот и в другой раз они, я заметил, все время о чем-то разговаривали. Не понимаю, о чем он может говорить с этим ребенком, совсем глупеньким. И он, должно быть, даже не замечает, до чего она некрасива, иначе, конечно, избегал бы ее общества. Возможно, он и сам не умнее, такое же примитивное существо.
Дон Риккардо, разумеется, тут как тут, участвует во всех церемониях, лезет, как обычно, вперед при каждом удобном случае. Раны его уже зажили. Хотя что я говорю? Какие раны? По нему ничего и не заметно, разве что одна рука немного хуже двигается. Вот вам и все геройство.
Вот уж третий день, как враг у нас в городе. Празднества в его честь следуют одно за другим, и нет ни минуты покоя. Я слишком устал вчера к вечеру, чтобы что-то записывать, и вот сейчас, уже утром, тороплюсь наверстать упущенное. Расскажу вкратце, как прошел вчерашний день и какие у меня были впечатления.
Оба герцога выехали еще до рассвета из замка и посвятили несколько часов соколиной охоте в лугах, что к западу от города. Лодовико — большой любитель соколиной охоты, а наш герцог держит превосходных соколов, среди них несколько очень редких, полученных им в дар от короля Франции, и ему, конечно, не терпелось похвастаться ими. Вернувшись с охоты, сели за стол, ели и пили, пили и ели до бесконечности, а потом была музыка, и хочешь не хочешь, а пришлось слушать, хотя, по-моему, ничего нет на свете хуже музыки, после этого показывали какую-то чушь с песнями и плясками, а потом выступали жонглеры, от которых все пришли в восторг, и это было действительно единственное, на что стоило посмотреть. Сразу же вслед за тем снова сели за стол, ели и пили до поздней ночи, и тут была разыграна совершенно непристойная пантомима, в которой и мужчины и женщины одеты были в такое облегающее платье, что казались чуть ли не голыми. Большинство к этому времени были пьяны, как свиньи. Итак, программа дня была исчерпана, и я смог наконец пойти спать и заснул как убитый.
Герцог все это время очень оживлен, любезен и очарователен, как никогда. Похоже, он просто не знает, как угодить своим гостям, и до того перед ними лебезит, что тошно делается. Я смотреть на него не могу без отвращения. Можно подумать, они с Быком закадычнейшие друзья. Наш герцог, по крайней мере, изо всех сил изображает искреннего друга. Лодовико вел себя вначале сдержанно, даже как бы настороженно, но постепенно это прошло. Да и явился-то он сюда с телохранителями и не одной сотней солдат — к чему бы, кажется, столько воинов, когда едешь заключать вечный мир? Хотя, конечно, его просто положение обязывает. Герцог, естественно, не может явиться к чужому двору без подобающей свиты. Я и сам прекрасно знаю, что таков обычай. Но все равно я просто видеть их спокойно не могу, всех этих врагов, так и хочется на них наброситься, а нельзя и пальцем тронуть. Ужасное положение.
Поведение моего господина — совершеннейшая для меня загадка; как он может так недостойно вести себя с нашими заклятыми врагами? Я ничего не понимаю. Впрочем, невелика новость. Никогда я не могу его понять. Это просто какой-то рок. Но довольно об этом, хочу только еще раз повторить то, что уже говорил: мое презрение к нему поистине не знает границ.
Джованни и Анджелику я снова видел вчера вместе, и не раз. Им, верно, скучно. Уже под вечер они сидели, я видел, у реки, но на этот раз они не кормили лебедей и не разговаривали, а просто сидели молча рядом и глядели на воду. Им, верно, не о чем больше говорить друг с другом.
Что еще стоит отметить? Пожалуй, больше ничего. Сегодня договор о «вечном мире» будет подписан, и после этого устроен будет парадный пир, который, вместе со всякими там затеями, продлится, наверно, до утра. Настроение у меня ужасное, и все мне на свете опротивело.
Герцог оказал мне великое доверие! Просто голова кружится! Я не могу сказать, что именно он мне поручил. Ни полслова. Это наша с ним тайна. Я не понимал до сих пор, насколько мы близки.
Я бесконечно счастлив. Вот все, что я могу сказать.
Сегодня в шесть часов вечера начнется большой парадный пир. Это главное из всех празднеств, и к нему столько всего придумано замечательного, что удастся он, без сомнения, на славу. Я жду его не дождусь.
Он поистине великий правитель!
Я расскажу сейчас, как прошел последний день и, главное, про пир, которым завершились празднества в честь подписания договора между нашим герцогским домом и домом Монтанца, а также про некоторые связанные с ним события.
Итак, сначала мы собрались в тронной зале, где зачитан был договор о нерушимом мире между двумя нашими государствами. Он был составлен в очень красивых и торжественных выражениях, и говорилось там среди прочего об упразднении пограничных крепостных сооружений, и свободной торговле между нашими странами, и о том, что именно следует предпринять для облегчения торговли. Затем последовала церемония подписания. Оба герцога, в сопровождении самых знатных приближенных, подошли к столу и начертали свои имена на двух разложенных там больших листах бумаги. Все происходило очень торжественно. И тотчас грянули фанфары: шестьдесят трубачей были расставлены вдоль стен на расстоянии трех шагов один от другого и одеты, через одного, в одежды цветов нашего герцога и Монтанцы. Затем под звуки нарочно для такого случая сочиненной торжественной музыки вся процессия во главе с гофмейстером двинулась в трапезную. Огромная зала утопала в свете пятидесяти серебряных канделябров и двухсот факелов, которые держали лакеи в расшитых золотом ливреях, но, помимо лакеев, еще и подобранные с улицы мальчишки в жалких лохмотьях, с грязными босыми ногами, от них, если подойти поближе, довольно скверно пахло. Было накрыто пять столов во всю длину залы, которые ломились под тяжестью столовой посуды из серебра и майолики, разноцветных гор всяких яств и фруктов и колоссальных, выпеченных из сладкого теста фигур, изображавших, как мне сказали, сцены из греческой мифологии — это какая-то языческая религия, с которой я не знаком. Посредине главного стола все было из золота: канделябры, вазы для фруктов, тарелки, кувшины для вина, кубки, — и там сели оба герцога и члены герцогских фамилий, а также самые знатные приближенные. Герцог сидел прямо напротив Быка, а по правую руку от него сидела герцогиня в пунцовом платье с разрезными рукавами из белой камки, расшитыми драгоценными каменьями, и золотым шитьем на жирной груди. На голове у нее была унизанная брильянтами серебряная сетка, которая немного скрашивала ее безобразные каштановые волосы, и, поскольку она, безусловно, не один час белилась и румянилась, яснее обычного было видно, что это слишком мягкое и полное лицо когда-то, верно, было очень красиво. Она улыбалась обычной своей неуловимой улыбкой. На герцоге был облегающий черный бархатный костюм, совсем простой, с прорезями в рукавах, из которых выбивался пышный желтый шелк. Он был строен и похож на юношу, гибок как клинок. Держался он несколько замкнуто, но был, как видно, в духе: то и дело приглаживал, по хорошо знакомой мне привычке, свои короткие черные волосы. И я вдруг почувствовал, как безгранично я ему предан. На Быке была короткая, широкая накидка из превосходной темно-зеленой ткани, отделанная соболем, а под ней ярко-красный камзол, украшенный свисавшими на грудь массивными золотыми цепями. В этом наряде он выглядел еще шире и приземистее, а упрятанная в соболий мех багровая бычья шея казалась еще толще и короче. Лицо его так и светилось сердечностью и дружелюбием, но человеческое лицо мало что значит, человека выдает тело.
Дон Риккардо тоже, разумеется, занимал место поблизости, и одно из самых почетных, хотя ему полагалось бы сидеть где-нибудь подальше, совсем за другим столом. Но он вечно лезет вперед, а герцог, разумеется, не может без него обойтись, а уж герцогиня и подавно. Он тотчас принялся болтать и надоедать всем, с самодовольным видом крутя между пальцами свою черную кудрявую бородку. Я смотрел на него ледяным взглядом, об истинном смысле которого никто даже и не догадывался. Впрочем, пока помолчу.
Как бы сами по себе — хотя места их, разумеется, были в общем ряду, — сидели друг подле друга Джованни с Анджеликой. Поскольку они почти одного возраста, вполне естественно, что их и посадили рядом. К тому же оба они герцогского рода — он по крайней мере. Она-то, очень возможно, и ублюдок. Они были самые юные среди гостей и выглядели скорее детьми, чем взрослыми, и потому, повторяю, были здесь как бы сами по себе. Казалось, они очутились здесь просто по недоразумению. Для бедняжки Анджелики это был первый выход в большой свет, и ее вырядили в белое шелковое платье с длинными узкими рукавами из золотой парчи, а на голове, слегка прикрывая светлые, чуть не бесцветные волосы, у нее была надета расшитая жемчугом и золотом шапочка. Выглядела она, само собой, ужасно. А всякому, кто привык ее видеть не иначе как в простом, чуть ли не бедном платье, она должна была казаться в этом наряде особенно уморительной. Рот был, как всегда, полуоткрыт, и младенческие щеки пылали смущением. Ее большие круглые голубые глаза восхищенно сияли, словно она невесть какое диво увидела. Впрочем, и Джованни, кажется, смущался, очутившись среди всех этих знатных людей, и время от времени бросал на них робкие взгляды. Но он, как видно, все же более привычен к обществу, робость скорее у него в натуре. На нем был голубой бархатный наряд с золотым шитьем по вороту, а на тонкой цепочке висел овальный золотой медальон, в котором, говорят, портрет его матери, той самой, что, по всеобщему утверждению, блаженствует сейчас в раю — откуда им про это знать, она, быть может, преспокойно мучится в чистилище. Гостям он, конечно, представлялся писаным красавцем, я слышал, они об этом перешептывались, однако, услыхав про «красивую пару», я понял, что представление о красоте кое у кого из них довольно странное. В общем, он не в моем вкусе. По-моему, мужчина должен выглядеть мужчиной. Даже не верится, что он герцогский сын и из рода Монтанца. Как он будет управлять народом и восседать на троне? Впрочем, насколько я понимаю, до этого дело не дойдет — на троне ему все равно не сидеть.
Эти дети не принимали участия в общей беседе, и любое внимание их, видимо, тяготило. Они, собственно, и друг с другом не очень-то разговаривали, но я заметил, что они все время как-то странно поглядывали друг на друга и, встречаясь взглядами, украдкой улыбались. Мне странно было видеть, как эта девица улыбается — что-то не припомню, чтоб она хоть раз улыбнулась с тех самых пор, как вышла из младенческого возраста. Правда, улыбалась она как-то неуверенно, словно пробуя. Возможно, понимала, что улыбка у нее некрасивая. Впрочем, человеческая улыбка всегда, по-моему, некрасива.
Чем дольше я за ними наблюдал, тем сильнее недоумевал: что это, собственно, с ними творится? Они едва прикасались к кушаньям, а то и просто сидели, уставившись каждый в свою тарелку. При этом, я заметил, они держались под столом за руки. Если в это время кто-нибудь из окружающих, перемигнувшись с соседом, принимался их разглядывать, они страшно смущались, краснели и начинали преувеличенно оживленно болтать. В конце концов я понял, что между ними совершенно особенные отношения — любовь. Ужасное открытие! Я и сам толком не понимаю, отчего это меня так возмутило. Отчего мне стало так невыразимо противно.
Любовь между людьми всегда отвратительна. Но любовь между этими детьми, такими невинными с виду, выглядела вдвойне гнусно. Меня даже в жар кинуло, настолько я был взбешен и возмущен, что приходится быть свидетелем подобного безобразия.
Впрочем, довольно пока про них. Я слишком отвлекся на этих малолеток, отнюдь не самых важных особ на торжественной трапезе. Продолжу ее описание.
После того как гости покончили с холодными блюдами, которые, как я говорил, в изобилии имелись на столе, в открытых дверях появился гофмаршал верхом на белой кобыле под пурпурным седлом и зычным голосом провозгласил названия первых двенадцати горячих блюд, которые тотчас же были внесены бесчисленными слугами и стольниками. И два трубача, державшие под уздцы лошадь, дружно затрубили. Дымящиеся блюда распространяли запах мяса, приправ и жира, и меня, при моем вообще отвращении к запахам съестного, чуть не стошнило. Старший стольник, с обычным своим идиотски важным видом, выгнув по-петушиному шею, приблизился к герцогскому столу и принялся разрезать мясо, уток и каплунов, при этом с пальцев левой руки, которой он придерживал кушанья, у него капал жир, а ножом он орудовал точно знаменитый фехтовальщик, демонстрирующий свое смертельно опасное искусство. Гости набросились на еду, и я почувствовал, как мне делается противно: во мне росло то похожее на брезгливость чувство, которое всегда меня охватывает при виде жующих людей, особенно таких вот прожорливых. Чтобы запихнуть кусок побольше, они отвратительным образом разевали рты, и челюсти у них работали безостановочно, в глубине же шевелился язык. Среди сидевших за герцогским столом противнее всего было смотреть на Быка: он ел по-хамски, поглощая кусок за куском с чудовищной прожорливостью. И язык у него был мерзкий, ярко-красный, широкий, настоящий бычий язык. Герцог, напротив, ел без жадности. Он съел в этот вечер даже меньше обычного, а пить почти не пил. Один раз я заметил, как он поднял бокал и задумался, глядя на зеленоватое стекло, точно рассматривал через него мир. Прочие пили безобразно много. Слуги без устали сновали взад-вперед, подливая в бокалы и кубки.
На огромных майоликовых блюдах внесли раззолоченных осетров, карпов и щук, которыми все долго восторгались, так искусно они были приготовлены, потом колоссальные блюда заливного, до того изукрашенного причудливым восковым орнаментом, что и не разобрать было, что это, собственно, такое, затем последовали паштеты в форме оленьих и кабаньих голов, зажаренные целиком молочные поросята, тоже позолоченные, куры в сладкой пахучей приправе и разные прочие пахучие кушанья, приготовленные из перепелов, фазанов и цапель. И наконец наряженные егерями пажи внесли сплошь позолоченного дикого кабана, из разинутой пасти которого вырывались языки пламени, так как туда было заложено какое-то горючее вещество, отвратительно вонявшее. Тут выскочили переодетые нимфами девицы — скорее голые, чем одетые, — и стали посыпать пол ароматическими порошками, отчего сделалось только хуже: совсем нечем стало дышать. Я просто задыхался.
Я снял с себя доспехи. С горьким чувством повесил я их на стенке в покоях для карликов. Так они там и висят, жалкие и бессильные, как тряпичная кукла на веревочке. Опозоренные. Обесчещенные.
Скоро уж месяц, как у нас мир. Настроение мрачное — в замке, в городе, по всей стране. Удивительно, как распространяется во время более или менее длительного мира всеобщее недовольство и уныние, вот и сейчас начинается то же самое, атмосфера становится все более удушающей, приобретает ту затхлую пресность, которая нагоняет на человека тоску. Возвратившиеся домой солдаты ходят недовольные, все не по ним, а те, кто отсиживался дома, язвят и подтрунивают над ними, из-за того, очевидно, что война не принесла желанных результатов. Будничная жизнь вяло и скучно течет по давно проложенному руслу, без радостей и без целей впереди. Все воодушевление, вся бодрость, что принесла с собой война, исчезли бесследно.
Замок точно вымер. Никто почти не входит, не выходит через парадные двери, кроме нас же самих, да и мы по большей части пользуемся другими входами. Докладывать не о ком, угощать некого. Парадные залы пустуют, даже придворные прячутся по своим углам и не кажут носа. В замковых переходах не встретишь ни души, а на лестницах услышишь разве что эхо собственных шагов. Даже жутко делается, будто попал в царство привидений. А во внутренних, отдаленных покоях все ходит из угла в угол герцог либо сидит в раздумье за столом, где открытой раной зияет проделанное его кинжалом отверстие. Мрачно и грозно смотрит он в одну точку, что-то замышляя, а что — неизвестно.
Печальное, тоскливое время. День едва-едва тащится, и никак не дождешься вечера.
Досуга у меня теперь хоть отбавляй, я могу сколько угодно заниматься описанием своей жизни и излагать свои мысли, но желания у меня нет ни малейшего. Чаще всего я просто сижу у окна и смотрю, как под стеной замка, извиваясь грязно-желтой ящерицей, лениво течет река, слизывая со стены зелень.
Та же самая река, что на земле Лодовико была свидетельницей нашей блистательной победы!
Нет, это неслыханно! Это самое возмутительное из всего, что произошло за последнее, ужасное время! Почва уходит у меня из-под ног — кому и чему можно после этого верить?!
Возможно ли вообразить: герцог считает, что он и дом Монтанца должны примириться и заключить договор о том, чтобы никогда больше не воевать друг против друга! Что нужно, мол, прекратить эти бесконечные войны, что обе стороны должны торжественно обязаться раз и навсегда с ними покончить — никогда больше не поднимать друг на друга оружие! Бык будто бы сперва не соглашался, обозленный, видимо, последним нападением. Однако герцог все более горячо настаивал на своем предложении. Зачем, мол, нашим народам истреблять друг друга, к чему эти бессмысленные войны? Они длятся, с небольшими перерывами, вот уже несколько столетий, не принося никому окончательной победы, обе стороны терпят от них один лишь ущерб. Сколько бедствий они нам причинили! Насколько лучше было бы жить в мире и согласии, чтобы страны наши могли процветать и благоденствовать, как тому, собственно, и следует быть! Постепенно Лодовико начал будто бы прислушиваться к тому, что толковал ему герцог в своих посланиях, и нашел его доводы более или менее разумными. И теперь вот ответил, что согласен на его предложение и принимает приглашение прибыть на переговоры по поводу «вечного мира» и подписания «торжественного договора».
Все, видно, сошли с ума! Вечный мир? Никаких войн? Какой вздор, какое ребячество! Неужели они воображают, что в их власти изменить существующий миропорядок? Какое самомнение! И какая измена прошлому, всем великим традициям! Никаких войн? Так что ж, выходит, и кровь никогда уже не прольется, и честь и геройство не будут больше в почете? И никогда уже не прозвучат фанфары, и конница не ринется в атаку с копьями наперевес, и враги не сойдутся в схватке, погибая смертью храбрых на поле брани? И не будет уже ничего, что способно было бы умерить безграничную гордыню рода человеческого? Не взмахнет уже своим широким мечом никакой Боккаросса, неумолимый и хладнокровный, напоминая спесивому племени, кто и что правит им? И рухнут самые основы жизни?!
Примирение! Можно ли вообразить что-либо более постыдное?! Примирение с заклятым, врагом! Какое кощунство, какое отвратительное извращение законов естества! И какое унижение, какое оскорбление для нас! Для наших воинов, для наших мертвецов! Какое надругательство над нашими павшими героями, которые, выходит, напрасно принесли себя в жертву! Меня просто переворачивает от подобной гнусности.
Так вот, значит, о чем он размышлял. А я-то никак не мог понять. Так вот оно что! И настроение у него теперь заметно улучшилось, он снова разговаривает с людьми и снова бодр и доволен собой. Он, видимо, воображает, что придумал нечто необыкновенно умное, напал на «великую идею».
Нет слов, чтобы выразить мое безграничное презрение. Моей вере в герцога, в моего господина, нанесен удар, от которого ей уже не оправиться. Он пал так низко, как только может пасть правитель. Вечный мир! Вечное перемирие! На веки вечные никаких войн! Все только мир и мир!
Поистине нелегко быть карликом такого господина.
В замке из-за этого идиотского события все вверх дном. На каждом шагу спотыкаешься о лоханки и метлы, повсюду кучи тряпья, и, когда его вытряхивают в окна, пыль стоит такая, что першит в горле. С чердаков нанесли старинных гобеленов, расстелили их повсюду и топчут ногами глупейшие любовные сцены, которые повесят потом на стенки, чтоб украсить этот позорный «праздник мира и согласия». Покои для гостей, годами пустовавшие, спешно приводятся в порядок, и слуги носятся взад-вперед как угорелые, не чуя под собой ног. Все злые, все замученные и проклинают в душе вздорную затею герцога. Палаццо Джеральди тоже чистят и моют, там будет, видимо, расквартирован эскорт Лодовико. Боккаросса и его наемники оставили, говорят, после себя настоящий свинарник. Кладовые набиваются съестными припасами — сотни быков, телят, бараньих туш, которые, по распоряжению дворецкого, поставляются в замок бедным людом; везут целые горы зерна, в том числе на корм лошадям. Крестьяне тоже, конечно, злы, по всей стране недовольство. Думаю, если б только могли, они бы взбунтовались против герцога из-за этого его идиотского «праздника мира». Отстреливают оленей в лесных угодьях, отлавливают и стреляют фазанов и зайцев, охотятся в горах на кабанов. Придворные егеря несут на поварню перепелов, куропаток и цапель, слуги режут голубей, выискивают на птичниках каплунов пожирнее, отбирают павлинов для парадного пира. Портные шьют роскошное платье для герцога и герцогини из дорогих венецианских тканей — на это небось кредит у них открыт, не то что на войну! — а также для всех патрициев города, без конца примеряют, бегают взад-вперед. Перед замком и дальше по всей улице сооружаются триумфальные арки, под которыми должен будет проехать Лодовико со свитой. Повсюду устанавливаются балдахины, служанки выбивают ковры и всякие там вышивки, которые будут вывешены в окнах. Музыканты упражняются с утра до вечера, так что голова раскалывается, а придворные поэты сочиняют какую-то очередную чушь, которую комедианты будут разыгрывать в тронной зале. Все только и делают, что готовятся к этому идиотскому празднику! Только о том и говорят, только про то и думают. Мы кипим как в котле, и ни одного спокойного уголка не найдешь — шагу нельзя ступить, чтобы с кем-то не столкнуться или обо что-то не споткнуться, беготня и суета неописуемые.
Я просто лопнуть готов от злости.
Враг торжественно вступил в нашу столицу, которая небывало разукрасилась и разрядилась в его честь. Предшествуемый тридцатью трубачами и флейтистами на конях, окруженный всадниками-телохранителями в зеленых и черных одеждах и с бердышами в руках, Лодовико Монтанца проскакал вместе со своим молокососом сыном Джованни по улицам, а за ними — знатные рыцари и сеньоры и две сотни арбалетчиков в арьергарде. Он скакал на вороном жеребце под расшитым серебром темно-зеленым бархатным чепраком, сам в серебряных доспехах, и встречен был «народным ликованием» — народ всегда ликует, если ему прикажут, а по какому поводу, ему неважно; Нынче, например, они воображают себя счастливыми оттого, что мир пребудет вовеки. Три герольда, высланные герцогом навстречу, возвестили о прибытии Лодовико и о причине сего визита, и во всех церквах города ударили в колокола. Великолепная увертюра к нашему позору. Дан был даже салют из водруженных на замковом валу бомбард, направленных дулами в небо — следовало бы, по-моему, направить их на процессию да зарядить получше. Лошадь под сыном Монтанцы испугалась салюта, а может, и чего другого и так шарахнулась, что всадник чуть не вылетел из седла, однако он быстро с ней справился и поскакал дальше, красный до ушей. Он выглядит совсем ребенком, ему, должно быть, не больше семнадцати. Хотя все обошлось, кругом тут же принялись гадать, уж не дурной ли это знак. Они вечно выискивают при «торжественных случаях» всякие знаки и предзнаменования, а больше у них и повода-то не было пустить в ход свою проницательность.
У ворот замка Лодовико спешился и приветствуем был в напыщенных, высокопарных выражениях герцогом. Он оказался приземистым крепышом с толстыми щечками сплошь в багровых прожилках и с короткой бычьей шеей. Борода у него растет только по краям подбородка, да и то реденькая, и отнюдь не украшает его и без того не слишком красивую физиономию. Острые серые глазки притворяются приветливыми, но им не следует доверять, всем ведь известно, что он за хитрец. Он производит впечатление человека вспыльчивого, и, при его полнокровии, его, по-моему, в любую минуту может хватить удар.
День прошел в церемониях, приемах, трапезах и переговорах касательно пресловутого соглашения между двумя нашими государствами. Вечером разыгрывалось ужасно скучное представление на латыни, и я не понял ни слова, да и прочие, по-моему, тоже. Зато потом стали представлять на обычном языке неприличную комедию, которую все поняли уже намного лучше — и смаковали грубые шуточки и всякие мерзости.
Мне она показалась тошнотворной.
На сегодняшний день наконец-то все, и я сижу наконец в своей каморке и радуюсь одиночеству. Что может быть приятнее! Хорошо, что потолки в покоях для карликов такие низкие, а то еще и сюда поселили бы гостей. Это было бы ужасно.
Этот герцогский сынок, очевидно, то, что люди называют «писаный красавец»; значит, он не в отца. Когда он скакал рядом с отцом на своем жеребце под голубым бархатным чепраком и сам в наряде того же цвета, все кругом называли его красавцем. Возможно. Но на мой лично вкус, в нем слишком мало мужского — эти его оленьи глаза, длинные черные волосы и девичья кожа… Краснеет, как девица, по всякому пустяку… Возможно, у меня дурной вкус, но я терпеть не могу такую внешность. По-моему, мужчина должен выглядеть мужчиной. Говорят, он похож на свою мать, великую праведницу и писаную красавицу Беатриче, которая, по слухам, уже перенеслась из чистилища в рай, хоть умерла всего десять лет назад.
После полудня я видел, как он прогуливался с Анджеликой по розарию. А позже я видел, как они гуляли у реки и кормили крошками лебедей. И в тот и в другой раз они, я заметил, все время о чем-то разговаривали. Не понимаю, о чем он может говорить с этим ребенком, совсем глупеньким. И он, должно быть, даже не замечает, до чего она некрасива, иначе, конечно, избегал бы ее общества. Возможно, он и сам не умнее, такое же примитивное существо.
Дон Риккардо, разумеется, тут как тут, участвует во всех церемониях, лезет, как обычно, вперед при каждом удобном случае. Раны его уже зажили. Хотя что я говорю? Какие раны? По нему ничего и не заметно, разве что одна рука немного хуже двигается. Вот вам и все геройство.
Вот уж третий день, как враг у нас в городе. Празднества в его честь следуют одно за другим, и нет ни минуты покоя. Я слишком устал вчера к вечеру, чтобы что-то записывать, и вот сейчас, уже утром, тороплюсь наверстать упущенное. Расскажу вкратце, как прошел вчерашний день и какие у меня были впечатления.
Оба герцога выехали еще до рассвета из замка и посвятили несколько часов соколиной охоте в лугах, что к западу от города. Лодовико — большой любитель соколиной охоты, а наш герцог держит превосходных соколов, среди них несколько очень редких, полученных им в дар от короля Франции, и ему, конечно, не терпелось похвастаться ими. Вернувшись с охоты, сели за стол, ели и пили, пили и ели до бесконечности, а потом была музыка, и хочешь не хочешь, а пришлось слушать, хотя, по-моему, ничего нет на свете хуже музыки, после этого показывали какую-то чушь с песнями и плясками, а потом выступали жонглеры, от которых все пришли в восторг, и это было действительно единственное, на что стоило посмотреть. Сразу же вслед за тем снова сели за стол, ели и пили до поздней ночи, и тут была разыграна совершенно непристойная пантомима, в которой и мужчины и женщины одеты были в такое облегающее платье, что казались чуть ли не голыми. Большинство к этому времени были пьяны, как свиньи. Итак, программа дня была исчерпана, и я смог наконец пойти спать и заснул как убитый.
Герцог все это время очень оживлен, любезен и очарователен, как никогда. Похоже, он просто не знает, как угодить своим гостям, и до того перед ними лебезит, что тошно делается. Я смотреть на него не могу без отвращения. Можно подумать, они с Быком закадычнейшие друзья. Наш герцог, по крайней мере, изо всех сил изображает искреннего друга. Лодовико вел себя вначале сдержанно, даже как бы настороженно, но постепенно это прошло. Да и явился-то он сюда с телохранителями и не одной сотней солдат — к чему бы, кажется, столько воинов, когда едешь заключать вечный мир? Хотя, конечно, его просто положение обязывает. Герцог, естественно, не может явиться к чужому двору без подобающей свиты. Я и сам прекрасно знаю, что таков обычай. Но все равно я просто видеть их спокойно не могу, всех этих врагов, так и хочется на них наброситься, а нельзя и пальцем тронуть. Ужасное положение.
Поведение моего господина — совершеннейшая для меня загадка; как он может так недостойно вести себя с нашими заклятыми врагами? Я ничего не понимаю. Впрочем, невелика новость. Никогда я не могу его понять. Это просто какой-то рок. Но довольно об этом, хочу только еще раз повторить то, что уже говорил: мое презрение к нему поистине не знает границ.
Джованни и Анджелику я снова видел вчера вместе, и не раз. Им, верно, скучно. Уже под вечер они сидели, я видел, у реки, но на этот раз они не кормили лебедей и не разговаривали, а просто сидели молча рядом и глядели на воду. Им, верно, не о чем больше говорить друг с другом.
Что еще стоит отметить? Пожалуй, больше ничего. Сегодня договор о «вечном мире» будет подписан, и после этого устроен будет парадный пир, который, вместе со всякими там затеями, продлится, наверно, до утра. Настроение у меня ужасное, и все мне на свете опротивело.
Герцог оказал мне великое доверие! Просто голова кружится! Я не могу сказать, что именно он мне поручил. Ни полслова. Это наша с ним тайна. Я не понимал до сих пор, насколько мы близки.
Я бесконечно счастлив. Вот все, что я могу сказать.
Сегодня в шесть часов вечера начнется большой парадный пир. Это главное из всех празднеств, и к нему столько всего придумано замечательного, что удастся он, без сомнения, на славу. Я жду его не дождусь.
Он поистине великий правитель!
Я расскажу сейчас, как прошел последний день и, главное, про пир, которым завершились празднества в честь подписания договора между нашим герцогским домом и домом Монтанца, а также про некоторые связанные с ним события.
Итак, сначала мы собрались в тронной зале, где зачитан был договор о нерушимом мире между двумя нашими государствами. Он был составлен в очень красивых и торжественных выражениях, и говорилось там среди прочего об упразднении пограничных крепостных сооружений, и свободной торговле между нашими странами, и о том, что именно следует предпринять для облегчения торговли. Затем последовала церемония подписания. Оба герцога, в сопровождении самых знатных приближенных, подошли к столу и начертали свои имена на двух разложенных там больших листах бумаги. Все происходило очень торжественно. И тотчас грянули фанфары: шестьдесят трубачей были расставлены вдоль стен на расстоянии трех шагов один от другого и одеты, через одного, в одежды цветов нашего герцога и Монтанцы. Затем под звуки нарочно для такого случая сочиненной торжественной музыки вся процессия во главе с гофмейстером двинулась в трапезную. Огромная зала утопала в свете пятидесяти серебряных канделябров и двухсот факелов, которые держали лакеи в расшитых золотом ливреях, но, помимо лакеев, еще и подобранные с улицы мальчишки в жалких лохмотьях, с грязными босыми ногами, от них, если подойти поближе, довольно скверно пахло. Было накрыто пять столов во всю длину залы, которые ломились под тяжестью столовой посуды из серебра и майолики, разноцветных гор всяких яств и фруктов и колоссальных, выпеченных из сладкого теста фигур, изображавших, как мне сказали, сцены из греческой мифологии — это какая-то языческая религия, с которой я не знаком. Посредине главного стола все было из золота: канделябры, вазы для фруктов, тарелки, кувшины для вина, кубки, — и там сели оба герцога и члены герцогских фамилий, а также самые знатные приближенные. Герцог сидел прямо напротив Быка, а по правую руку от него сидела герцогиня в пунцовом платье с разрезными рукавами из белой камки, расшитыми драгоценными каменьями, и золотым шитьем на жирной груди. На голове у нее была унизанная брильянтами серебряная сетка, которая немного скрашивала ее безобразные каштановые волосы, и, поскольку она, безусловно, не один час белилась и румянилась, яснее обычного было видно, что это слишком мягкое и полное лицо когда-то, верно, было очень красиво. Она улыбалась обычной своей неуловимой улыбкой. На герцоге был облегающий черный бархатный костюм, совсем простой, с прорезями в рукавах, из которых выбивался пышный желтый шелк. Он был строен и похож на юношу, гибок как клинок. Держался он несколько замкнуто, но был, как видно, в духе: то и дело приглаживал, по хорошо знакомой мне привычке, свои короткие черные волосы. И я вдруг почувствовал, как безгранично я ему предан. На Быке была короткая, широкая накидка из превосходной темно-зеленой ткани, отделанная соболем, а под ней ярко-красный камзол, украшенный свисавшими на грудь массивными золотыми цепями. В этом наряде он выглядел еще шире и приземистее, а упрятанная в соболий мех багровая бычья шея казалась еще толще и короче. Лицо его так и светилось сердечностью и дружелюбием, но человеческое лицо мало что значит, человека выдает тело.
Дон Риккардо тоже, разумеется, занимал место поблизости, и одно из самых почетных, хотя ему полагалось бы сидеть где-нибудь подальше, совсем за другим столом. Но он вечно лезет вперед, а герцог, разумеется, не может без него обойтись, а уж герцогиня и подавно. Он тотчас принялся болтать и надоедать всем, с самодовольным видом крутя между пальцами свою черную кудрявую бородку. Я смотрел на него ледяным взглядом, об истинном смысле которого никто даже и не догадывался. Впрочем, пока помолчу.
Как бы сами по себе — хотя места их, разумеется, были в общем ряду, — сидели друг подле друга Джованни с Анджеликой. Поскольку они почти одного возраста, вполне естественно, что их и посадили рядом. К тому же оба они герцогского рода — он по крайней мере. Она-то, очень возможно, и ублюдок. Они были самые юные среди гостей и выглядели скорее детьми, чем взрослыми, и потому, повторяю, были здесь как бы сами по себе. Казалось, они очутились здесь просто по недоразумению. Для бедняжки Анджелики это был первый выход в большой свет, и ее вырядили в белое шелковое платье с длинными узкими рукавами из золотой парчи, а на голове, слегка прикрывая светлые, чуть не бесцветные волосы, у нее была надета расшитая жемчугом и золотом шапочка. Выглядела она, само собой, ужасно. А всякому, кто привык ее видеть не иначе как в простом, чуть ли не бедном платье, она должна была казаться в этом наряде особенно уморительной. Рот был, как всегда, полуоткрыт, и младенческие щеки пылали смущением. Ее большие круглые голубые глаза восхищенно сияли, словно она невесть какое диво увидела. Впрочем, и Джованни, кажется, смущался, очутившись среди всех этих знатных людей, и время от времени бросал на них робкие взгляды. Но он, как видно, все же более привычен к обществу, робость скорее у него в натуре. На нем был голубой бархатный наряд с золотым шитьем по вороту, а на тонкой цепочке висел овальный золотой медальон, в котором, говорят, портрет его матери, той самой, что, по всеобщему утверждению, блаженствует сейчас в раю — откуда им про это знать, она, быть может, преспокойно мучится в чистилище. Гостям он, конечно, представлялся писаным красавцем, я слышал, они об этом перешептывались, однако, услыхав про «красивую пару», я понял, что представление о красоте кое у кого из них довольно странное. В общем, он не в моем вкусе. По-моему, мужчина должен выглядеть мужчиной. Даже не верится, что он герцогский сын и из рода Монтанца. Как он будет управлять народом и восседать на троне? Впрочем, насколько я понимаю, до этого дело не дойдет — на троне ему все равно не сидеть.
Эти дети не принимали участия в общей беседе, и любое внимание их, видимо, тяготило. Они, собственно, и друг с другом не очень-то разговаривали, но я заметил, что они все время как-то странно поглядывали друг на друга и, встречаясь взглядами, украдкой улыбались. Мне странно было видеть, как эта девица улыбается — что-то не припомню, чтоб она хоть раз улыбнулась с тех самых пор, как вышла из младенческого возраста. Правда, улыбалась она как-то неуверенно, словно пробуя. Возможно, понимала, что улыбка у нее некрасивая. Впрочем, человеческая улыбка всегда, по-моему, некрасива.
Чем дольше я за ними наблюдал, тем сильнее недоумевал: что это, собственно, с ними творится? Они едва прикасались к кушаньям, а то и просто сидели, уставившись каждый в свою тарелку. При этом, я заметил, они держались под столом за руки. Если в это время кто-нибудь из окружающих, перемигнувшись с соседом, принимался их разглядывать, они страшно смущались, краснели и начинали преувеличенно оживленно болтать. В конце концов я понял, что между ними совершенно особенные отношения — любовь. Ужасное открытие! Я и сам толком не понимаю, отчего это меня так возмутило. Отчего мне стало так невыразимо противно.
Любовь между людьми всегда отвратительна. Но любовь между этими детьми, такими невинными с виду, выглядела вдвойне гнусно. Меня даже в жар кинуло, настолько я был взбешен и возмущен, что приходится быть свидетелем подобного безобразия.
Впрочем, довольно пока про них. Я слишком отвлекся на этих малолеток, отнюдь не самых важных особ на торжественной трапезе. Продолжу ее описание.
После того как гости покончили с холодными блюдами, которые, как я говорил, в изобилии имелись на столе, в открытых дверях появился гофмаршал верхом на белой кобыле под пурпурным седлом и зычным голосом провозгласил названия первых двенадцати горячих блюд, которые тотчас же были внесены бесчисленными слугами и стольниками. И два трубача, державшие под уздцы лошадь, дружно затрубили. Дымящиеся блюда распространяли запах мяса, приправ и жира, и меня, при моем вообще отвращении к запахам съестного, чуть не стошнило. Старший стольник, с обычным своим идиотски важным видом, выгнув по-петушиному шею, приблизился к герцогскому столу и принялся разрезать мясо, уток и каплунов, при этом с пальцев левой руки, которой он придерживал кушанья, у него капал жир, а ножом он орудовал точно знаменитый фехтовальщик, демонстрирующий свое смертельно опасное искусство. Гости набросились на еду, и я почувствовал, как мне делается противно: во мне росло то похожее на брезгливость чувство, которое всегда меня охватывает при виде жующих людей, особенно таких вот прожорливых. Чтобы запихнуть кусок побольше, они отвратительным образом разевали рты, и челюсти у них работали безостановочно, в глубине же шевелился язык. Среди сидевших за герцогским столом противнее всего было смотреть на Быка: он ел по-хамски, поглощая кусок за куском с чудовищной прожорливостью. И язык у него был мерзкий, ярко-красный, широкий, настоящий бычий язык. Герцог, напротив, ел без жадности. Он съел в этот вечер даже меньше обычного, а пить почти не пил. Один раз я заметил, как он поднял бокал и задумался, глядя на зеленоватое стекло, точно рассматривал через него мир. Прочие пили безобразно много. Слуги без устали сновали взад-вперед, подливая в бокалы и кубки.
На огромных майоликовых блюдах внесли раззолоченных осетров, карпов и щук, которыми все долго восторгались, так искусно они были приготовлены, потом колоссальные блюда заливного, до того изукрашенного причудливым восковым орнаментом, что и не разобрать было, что это, собственно, такое, затем последовали паштеты в форме оленьих и кабаньих голов, зажаренные целиком молочные поросята, тоже позолоченные, куры в сладкой пахучей приправе и разные прочие пахучие кушанья, приготовленные из перепелов, фазанов и цапель. И наконец наряженные егерями пажи внесли сплошь позолоченного дикого кабана, из разинутой пасти которого вырывались языки пламени, так как туда было заложено какое-то горючее вещество, отвратительно вонявшее. Тут выскочили переодетые нимфами девицы — скорее голые, чем одетые, — и стали посыпать пол ароматическими порошками, отчего сделалось только хуже: совсем нечем стало дышать. Я просто задыхался.