Страница:
Наконец они разошлись, каждый к своему жилищу.
Когда Товий и Джованни вернулись домой, в Храм, Товий рассказал слепому подробно, что происходило в хижине, как пастухи стояли на коленях перед младенцем, как будто поклонялись ему, хотя пни этого и не делали, - пожалуй, так нельзя сказать. И все же это было удивительно. А еще удивительно, что этот человек спустился с гор с ребенком на руках, чтобы жить с пастухами, и что мать младенца, судя по всему чистейшая из женщин, повенчала ребенка со смертью, положив его, умирая, себе на грудь.
Джованни согласился, что это было очень странно. Он долго сидел молча, погрузившись в раздумье. Потом он сказал, что были и другие дети бога, судьба которых вначале связана была с пастухами, кроме этого ребенка, о котором Товий так думает. Но Товий не стал его об этом расспрашивать, для него существовал только этот младенец. И когда наступил вечер и они улеглись спать, он долго лежал в темноте и думал об этом младенце, который, верно, теперь спал крепко и беззаботно рядом с отцом в маленькой хижине у подножия загадочной горы. И он понял, что сам боится, чтобы с ребенком что-нибудь не случилось.
И под завывание ветра в сухом репейнике вокруг разрушенного храма он уснул.
Товий откопал бога. Неизвестно, сколько лет лежал этот бог в земле, улыбаясь насмешливой улыбкой. Неизвестно было и что означала эта улыбка. Разгадать этого не мог ни сам Товий первым увидевший его, ни пастухи, ни Джованни, ощупавший бога старческими дрожащими пальцами, ни лысый, который, услыхав про каменного идола, прокрался сюда и долго смотрел на него колючими птичьими глазами, не говоря ни слова. Никто не мог понять, что означает эта древняя улыбка, какую тайну она скрывает, - слишком давно сотворили этого бога. Да и могли ли когда-нибудь люди разгадать эту улыбку? Она была неуязвимой, совершенно безразличной к миру людей и с презрением отворачивалась от него, от всего сущего. Но, несмотря на это, а может быть даже именно поэтому, она производила на человека пугающее впечатление так же, как и все это мощное каменное лицо, в шероховатую поверхность которого набилась красно-коричневая земля, напоминающая засохшую кровь. Идола изваяли из очень темного камня, вряд ли из того же, из которого был выстроен алтарь, а может быть, из того же самого. Товий нашел его в развалинах древних стен храма, в том месте, куда он раньше редко заходил. Этот бог вызвал у него удивление, потому что он не походил на обвалившиеся куски храма, а был изваян совеем по-иному. Но кого он изображал, он никак не мог догадаться.
Это ему было непонятно и теперь, когда бог был водружен, по-видимому, на то же место, где стоял когда-то, покуда не был повергнут какой-то, с толь же неведомой, как и он, силой. Ему не верилось, что это было изображение бога, он не мог себе этого представить. Так думал только Джованни, не веривший ни в каких богов, по крайней мере не желавший верить в них. Он сказал, что у бога, если бы он и существовал, была бы и темная, ночная сторона, не только светлая, добрая и милостивая, как хочется верить людям. Что божественное, если оно только существует, должно быть всеобъемлющим, гораздо более сложным, чем может себе представить человек, и, стало быть, более истинным. Ибо простое и цельное не есть истинное, не может быть им. Истиной может быть лишь нечто сложное.
Но был ли этот храм воздвигнут в честь именно этого бога? Этого никто не мог знать. Его изображение стояло в стороне. Самое святое место, алтарь в святилище, могло быть предназначено для кого-то другого. Ведь бог может быть не один.
Теперь каменное лицо было снова водружено на свое место и смотрело на них, как им казалось,
равнодушным, неподвижным взглядом. А по но нам бог улыбался в темноте насмешливой улыбкой, улыбкой, которая так долго была обращена к земле, потому что он был повергнут, с тех пор он во все не изменился, лицо его все так же хранило следы красно-коричневой храмовой земли, похожей на высохшую кровь.
Над пустынным побережьем, землей пастухов, стали летать большие птицы. Сначала их было всего лишь несколько, потом все больше и больше. Эти неслышные птицы парили в воздухе на тяжелых, широких крыльях, вытянув шеи и еле заметно поворачивая головы, чтобы высмотреть добычу внизу под собой, на земле. Никто не знал зачем и откуда они прилетели. Раньше их здесь не было. А если они и прилетали сюда, то давным-давно, чего никто не помнил. Они все прилетали и прилетали, целыми тучами, день и ночь, все так же бесшумно, отчего людям становилось страшно.
Потом вдруг стало ясно, зачем они прилетали. Люди увидели, что они собирались на пастбищах возле павших животных, овец и коз. Целая стая пожирала одно животное, птицы дрались из-за падали, разрывали куски мяса мощными кривы. клювами и смотрели друг на друга желтыми ядовитыми глазами.
Они не пугались людей, можно было подойти и хорошенько разглядеть их. Вблизи они были вовсе не такие, какими казались в воздухе: грязно-желтые, отвратительные. Их редкое, будто вывалянное в пыли оперенье было измарано мерзкими остатками падали, головы совсем голые, а зобы из пузырчатой кожи грязные, отвислые, гадкого вида. Это были вовсе не гордые хищные птицы, как казалось издали, а гнусные стервятники.
Прогнать их было невозможно, они не двигались с места. Да и не к чему было прогонять их, от подохших животных шла такая вонь, и даже хорошо было, что эти стервятники пожирали их, оставляя лишь чистые белые скелеты.
Но отчего гибла скотина? Этого пастухи понять не могли. Откуда свалилась на них такая напасть? Они пасли своих животных как всегда, как и их отцы. Почему это должно было случиться? Почему это случилось на земле, где никогда не происходило?
Кто же был этот лысый? Он вдруг откуда-то выныривал и снова исчезал. Долгое время его никто не видел, не видел вовсе. Где же он был в это время? Был ли он пастух? Вряд ли. Трудно было представить себе, что у него тоже есть стадо, которое он пасет. Он не походил на остальных пастухов. Вовсе нет.
Товию хотелось иногда расспросить их о нем. Но он этого не делал. Ведь если бы он спросил его, то, как это ни странно, не получил бы ответа. Или получил бы уклончивый ответ, мол, они этого не знают. А может, они и вправду не знали. Но вот он вдруг вынырнул снова. Откуда? Никто не мог этого сказать, никто этого не заметил.
Он просто взял и появился. Он что-то делал неподалеку от храма, а несколько пастухов стояли вокруг и смотрели. Зачем они пришли? Откуда они узнали, что он был там и что он делал?
Товий тоже пошел туда узнать, что там происходит. Но Джованни, который в последнее время стал быстро терять силы, остался лежать в храме на тростниковой постели и ждал, что Товий придет и обо всем ему расскажет.
Вначале Товий не увидел ничего. Пастухи стояли тесным кругом и, видно, не хотели посторониться, чтобы он тоже мог поглядеть. Лысый лежал на земле и держал в тощих, длинных руках одну из этих поганых птиц, хотя и не такую большую, как те, которые собирались обычно у падали. Это был птенец с поломанным крылом. Потому-то лысому и удалось поймать его, птенец волочил крыло по земле, и схватить его было легко. Теперь он лежал с распростертыми крыльями, вверх покрытой пушком грудкой, беспомощный, в плену у своего мучителя, которому, видимо, доставляло удовольствие истязать его. Птенец боролся изо всех сил, но, как ни странно, не издал ни звука. Даже когда лысый сломал ему крылья, чтобы он перестал трепыхаться, птенец не пикнул. Он предпочел мучиться, но жаловаться не стал.
Пока лысому нужно было заставить птенца лежать спокойно, он держал нож в зубах, теперь же он взял нож в руку и разрезал птенца сверху донизу. Потом он разломал его, разорвал половинки стал пристально разглядывать его внутренности.
Сердце у птенца продолжало биться. Даже теперь он не издал ни одного жалобного звука и, разумеется, тут же подох. А лысый все продолжал разглядывать его внутренности, наклонив над ними свою маленькую лысую голову на тонкой шее, сам похожий на птицу. Товий подумал, что внутренности выглядели такими чистыми и безвредными и, на удивление, не издавали никакой вони, хотя несчастный птенец был из числа птиц, питающихся падалью.
Ему было трудно понять смысл того, что он увидел. Но один пастух шепотом объяснил ему кое-что. Лысый, человек большой премудрости, хочет узнать, что за беда постигла их из-за этих злых чужих птиц и как можно от них защититься. Поэтому-то им так важно было поглядеть, что он делает. А когда Товий окинул взглядом лица пастухов, он заметил, что они взволнованы, что все они следят за тем, что делает лысый, с большим интересом и воодушевлением. Но самым удивительным было то, что смотреть, как мучается несчастный пойманный птенец, доставляло им какое-то удовлетворение, будто они мстили ему за то, что пришлось пережить им самим. Наверное, они сами этого не знали, но их лица выдавали эти чувства. Это сильно удивило его, ведь на их лицах нсегда было выражение такой кротости и умиротворения, что Товий связывал с ними представление о душевном покое. Теперь их лица выражали (овеем иные чувства, и этого нельзя было не заметить.
Вернувшись назад к слепому, он рассказал о том, что видел. Джованни нашел поведение лысого нелепым и не усмотрел никакой связи в этом с бедой, постигшей пастухов. Правда, решил он, быть может, лысый обладает тайной силой и обнаружил что-то. Но больше всего старика заинтересовало то, что Товий рассказал ему про пастухов, про то, как изменилось выражение их лиц, когда они смотрели на мучения птенца, что лица их выражали чувство удовлетворения отмщением тому, кто, в сущности, был ни в чем не повинен. Это совпадало с его собственным представлением о людях, которое эти бесхитростные и честные пастухи поколебали своей кротостью, своим поклонением младенцу, явившемуся к ним и лежащему в хижине на охапке соломы в ожидании, когда настанет час провозгласить свое тысячелетнее царство.
Лысый, разумеется, не рассказал, что он нашел, роясь в кишках птенца, но недаром именно после этого на алтаре разрушенного храма был принесен в жертву ягненок. Чума продолжала косить скот, и надо было что-то делать, чтобы отвести беду, умилостивить кого-то. Кого? Этого не знал никто, даже лысый, заставивший ягненка в святая святых на алтаре истекать кровью как можно дольше, чтобы доставить удовольствие и неведомому богу, и себе самому.
В храме собрались все пастухи, не один-два, а все. Молча, вдохновенно смотрели они на то, чего понять не могли.
Равнину за стенами храма - насколько хватало глаз - заполонили стада, казалось, животные были тоже причастны к тому, что совершалось в святилище. Никто не пригонял их сюда, они сами последовали за пастухами.
А ягненок безропотно позволил принести себя в жертву, словно понимая важность и неотвратимость этого. Он вовсе не противился в отличие от птенца, до последнего мгновения бившегося в руках своего убийцы. Ягненок нисколько не противился и покорно дал себя убить. И древний алтарь еще раз обагрился кровью, невинной кровью. Еще раз. И верно, не в последний.
А поодаль стоял одинокий, поверженный и вновь обретенный бог, глядя с насмешливой улыбкой на то, что творили люди.
И жертва эта ни к чему не привела.
В долину с гор спустилась женщина. В руках она несла корзинку, сплетенную из прутьев ивы, корзинку, в которой сидела маленькая ядовитая змейка. Корзинка была прикрыта круглой крышкой, и женщина несла ее за ручку, также сплетенную из прутьев ивы. Окутанная голубым туманом, она медленно спускалась с гор, и никто не знал, что она приближается.
Когда она спустилась вниз, в долину, прямо перед ней, хотя и не очень близко, оказался разрушенный храм. И она продолжила свой путь прямо к нему. Товий увидел, что она идет, и крайне удивился при виде женщины. Его удивление ничуть не уменьшилось, когда она подошла к ним среди колонн и как ни в чем не бывало уселась у очага, так, словно была желанной гостьей. Она заглянула в огонь костра, змеившийся вдоль стен храма, стен, еще оставшихся от прежних времен.
- Это вовсе не жертвенный огонь, - сказала она. - Хотя дрова из дерева, которое некогда почиталось священным. Видно, что это корни священного дерева и что горят они против своей воли.
Голос ее был глух и мрачен, но все-таки это был женский голос.
- Почему вы здесь живете? Ведь этот дом вовсе не предназначен для людей. Да и Он покинул его давным-давно.
- Мы прибыли сюда с моря, - ответил То-вий. - И явились не по своей воле. Мы держали путь совсем к другим берегам.
Она кивнула головой, словно знала, о чем идет речь:
- Ты - пилигрим?
- Да, - ответил он. - Вернее, когда-то был им.
Она снова кивнула, казалось, она знала все на; свете.
- А слепой человек, кто он? Он, верно, не плыл к Святой земле, он просто не мог быть и том корабле.
- Нет, - ответил ей сам Джованни.
И хотя голос его был слаб, произнес он эти слова очень решительно, почти резко.
Его силы были теперь настолько истощены, что казалось, долго он не проживет. Но ведь надо было ответить на ее вопрос, и в эту минуту пробудилось все его прежнее своеволие и упрямство.
- Я не плыл никуда, - добавил он.
- Знаю. Но тебя все равно высадили здесь на берегу, и ты поселился в храме, хотя он давным-давно разрушился. Преследует, видно, тебя твоя судьба.
- Судьба? Я сплю здесь во тьме, на подстилке из камыша, и в храме это или нет, мне совершенно все равно. Храмы для меня не существуют.
- И для меня тоже. Слишком много я видела, как рушатся храмы, и знаю, что в конце концов обрушатся все. А потом? Как будет потом?
- Мне это все равно.
- И мне тоже. Но мы можем беседовать с тобой, ты и я; я редко могу это сказать о ком-то другом, даже если обмениваюсь с ним мыслями. А мы с тобой понимаем друг друга. Ты провидел многое, как и я. Но я вынуждена была это делать, зачастую безрадостно. У людей столько надежд! Но к чему все это? Они в самом деле стали бы счастливее, если бы надежды эти сбылись? Ты веришь, что они сбудутся?
- Нет, никогда я не верил в это.
- Никогда?
Джованни не ответил. Казалось, ее слова удивили его, а он ведь не мог видеть ее лица, да и вообще знать не знал, кто она.
- Ты, верно, не всегда был таким, как теперь? - продолжала она.
- Вероятно, нет. Я прожил долгую жизнь.
- Да, должно быть, это так. У тебя немного усталый вид, такой, словно ты нуждаешься в покое.
- Я не устал. Но ведь когда-нибудь всему на свете приходит конец! Ты об этом? А вообще, кто ты такая? И зачем пришла?
- Я пришла, чтоб освободить тебя.
- Освободить? От чего?
Женщина с маленькой плетеной корзинкой некоторое время сидела молча. Потом она протянула руку и схватила медальон, висевший на поросшей седыми волосами груди старика.
- Что это у тебя на груди? - спросила она. - Медальон?
Джованни немного приподнялся, словно тоже для того, чтобы посмотреть или помешать ей сделать то, что она собиралась. Она открыла медальон.
- Ты знаешь, что он пустой?
- Да.
- И все-таки носишь его на груди. Постоянно носишь на груди. Это удивительно! Зачем ты это делаешь?
- Я не могу тебе ответить. Я и сам не знаю.
- Не знаешь?
- Нет. Если бы ты могла объяснить мне это, ты бы открыла многие тайны.
- Пожалуй, я бы могла это сделать. Но зачем мне это?
Она снова закрыла медальон; раздался слабый щелчок.
Но вместо того, чтобы снова положить медальон обратно, на седые волосы, прикрывавшие его грудь, она осторожно сняла его, приподняв тонкую цепочку на шее Джованни.
- К чему все это, - тихонько пробормотала она, как бы про себя.
А голова Джованни опустилась на постель. Он был мертв.
Она слегка погладила его по лбу.
- Теперь спи спокойно, - прошептала она.
Лицо его казалось спокойным, словно он обрел мир.
Товий взволнованно поднялся и подошел к ним.
- Что ты наделала! Ты убила его!
Но, увидев лицо старика, он замолчал и тихо встал рядом. Он понял: свершилось то, что должно было свершиться. В изборожденной странными морщинами бледной руке женщины лежал медальон с истонченной временем цепочкой. Она посмотрела на медальон, а потом на того, кто стоял рядом.
- Что нам делать с ним? - спросила она. - Ведь кто-то должен носить его. Разве не так?
Товий ничего не ответил.
- Ты хочешь носить его?
И Товий вновь не ответил ни слова. Но когда она протянула ему медальон, он встал на колени и позволил ей надеть медальон себе на шею.
В тот же день к вечеру стало известно, что младенец, который жил в лачуге, умер. Обнаружил это его отец, вернувшись домой, и сказал про это пастухам. Было странно, что он сказал об этом очень спокойно, не выказывая свое горе. Им казалось даже, будто он был готов к этому.
Тем больше весть о смерти ребенка взволновала пастухов. Их горе и смятение были так страшны, что они едва владели собой, хотя вообще-то отличались большим самообладанием.
То, что случилось, было им совершенно непонятно и представлялось самым ужасным из того, что могло случиться. Но они так и не поняли, почему столь много значил для них этот ребенок. И даже теперь, преисполненные боли и отчаяния оттого, что потеряли его, они все время думали, какое же чудо их привязанность к младенцу! Какую беспредельную пустоту оставил он после себя, когда его больше не было на свете. Они упрекали отца младенца за то, что он не уберег ребенка или же не пестовал его как должно. Все свершилось так, как они предсказывали и чего боялись. Но к чему, собственно говоря, были эти укоры теперь. На самом-то деле они и не знали, в чем проявилось небрежение отца к ребенку, да и было ли оно вообще. Потому что не понимали, как случилось, что ребенок умер. Он вовсе не болел, и на его маленьком тельце не видно было ничего, могущего хоть как-то объяснить, что же с ним случилось. Никакого признака того, что он подвергся какому-либо насилию или чему-либо в этом роде. Ничего, кроме крохотной отметинки на левой стороне грудки, отметинки такой крохотной, что она едва ли могла что-либо означать. Было совершенно непонятно, отчего умер ребенок.
Единственное, в чем они могли упрекнуть отца, было то, что он, пожалуй, не горевал так, как они ожидали. А также то, что он так покорно и молча принял случившееся. Но это было столь удивительно, что они не хотели даже говорить ой этом. Тут была какая-то тайна. Да и его отношение к ребенку и к его смерти было совершенно иным, чем у них. Он не был посторонним, как они, он был как бы посвящен в это таинство. Товий тоже пришел в лачугу, чтобы взглянуть на мертвого младенца. И тоже не смог обнаружить причины его смерти. Но когда ему показали маленькую отметинку под самым соском на грудке, он сильно удивился и пришел в такое смятение, что почти не смог скрыть своих чувств. И то, что ему нужно было скрывать их, еще больше усиливало его смятение. Ведь он увидел то, что не могли видеть и еще меньше понимать другие. А именно то, что незначительная, невинная отметинка была крохотнейшим следом от укуса змеи.
И он не только увидел, но также и понял то, что увидел.
Товий и женщина с гор сидели вдвоем у очага в храме. Она долгое время лишь пристально смотрела в огонь, не произнося ни слова.
Но затем совершенно неожиданно сказала нечто чрезвычайно удивившее его:
- Что это за ребенок, которому поклоняются пастухи?
Она спросила это, не поднимая глаз и не поворачивая головы.
Хорошенько подумав, он решил, что удивляться тут нечему. Она тоже, могла знать о ребенке. Почему бы ей не знать о нем? И хотя ее вопрос в чем-то едва ли был настоящим вопросом, он ответил, что это - младенец из маленькой лачуги у подножия горы. Какой-то мужчина спустился с гор с младенцем на руках, потому что мать младенца умерла и потому что этот человек слышал голос, повелевший ему так поступить. А мать ребенка, верно, была светлейшей из жен, но, когда к ней пришла смерть, она попросила, чтобы ребенка положили ей на грудь. Мол, пусть он познает смерть от собственной своей матери.
Так, не раздумывая, ответил он. На самом же деле она ведь это знала и сама, знала сама так же хорошо, как и все остальное. И она согласно кивнула, а потом больше ни о чем не спрашивала. Но после этого его любопытство и желание узнать, кто она, стало мучить его еще больше. На его прямой вопрос она, разумеется, не ответила, даже не притворилась, будто не слышит, что он сказал. Когда же он спросил, сошла ли она с гор, она лишь молча кивнула. Впрочем, он так ничего и не узнал. Они тихонько сидели у очага, и она все время смотрела в огонь. Казалось, будто пламя заворожило ее оттого, что поднималось от корней некогда священного дерева. Рядом с ними лежал на своем ложе из камыша покойник, некогда - слепой, и спал вечным сном; и это было лишь самое начало этого вечного сна.
Она отставила свою корзинку в сторону на утоптанную землю.
Иногда из корзинки доносился какой-то тихий шелестящий звук, и Товию было интересно, что бы это могло быть, кто мог издавать такой звук. Но он ведь знал, что спрашивать ее было бесполезно.
Вместо этого он сам, желая приподнять завесу по крайней мере над одной из ее тайн, пока она с отсутствующим видом смотрела в огонь, приподнял круглую крышку корзинки. И увидел, что в корзинке лежит маленькая змейка, совсем маленькая змейка с раздвоенным язычком, которая вперила в него свой колючий взгляд. Женщина ничего не заметила или не обратила на это внимания, и он снова закрыл крышку так бесшумно, что она никак не могла это услышать.
- Она очень ядовита, - сказала женщина, к величайшему его удивлению. Она даже не обернулась. - Но это не имеет ни малейшего отношения к твоей судьбе. Судьба твоя слишком незначительна, как и все человеческие судьбы.
Они посидели еще немного. А потом она встала. Надела на руку корзинку и ушла. А он остался с покойником.
- Ты вернешься в горы? - спросил он, когда она выходила из храма между колонн.
И в ответ услыхал ее шаги в кустах сухого чертополоха возле храма и увидел, как она все больше и больше отдаляется по пустынной равнине в сторону гор.
Его ли в том вина, что умер младенец? Или же он только соучастник? Она, видимо, все-таки нашла маленькую лачугу, женщина, без сомнения, знала, где она находится. Она знала все. Был ли он все же виновен? Или только соучастник?
И что это был за ребенок?
'...Нет ничего незначительнее человеческой судьбы', - примерно так сказала она.
Кто была она, та, что лишала людей их надежды, их единственной надежды с помощью маленькой ядовитой змейки?
И которая свершала это без всякой радости.
Джованни похоронили перед храмом, возле того, что некогда наверняка служило входом в храм. Какой-то миг Товий раздумывал, надо ли поставить крест на могилу, но тут же понял, сколь ошибочно и несправедливо было бы это. Да и вообще, никто бы здесь не понял, в чем смысл этого креста, знака чего-то, о чем они вообще не ведали и что было бы слишком трудно им объяснить.
Товий часто сидел у этой могилы, погруженный в свои мысли. Он думал о том, кто покоился там, внизу, о том, подобало ли ему покоиться в этой земле, которая некогда была священной, но теперь уже утратила эту свою священность. Ему, поносившему все на свете, ни во что не верившему, скитавшемуся по бесконечному, бескрайнему морю и твердившему, что он вообще никуда не плыл! Теперь он в конце концов достиг какой-то цели и станет чем-то единым с этой землей, которая ничего большего не помнит и которой предстоит заключить его в объятия великого забвения. Которая есть последнее пристанище человека. А может, это вовсе не так?
Он думал, сидя возле могилы перед разрушенным храмом. А на шее у него висел пустой медальон. Тот, который должно было кому-то носить и который он получил в наследство от старого слепого человека, покоившегося в земле.
Чума среди животных постепенно стихала, и огромные птицы с голыми головами улетели так же неслышно, как и появились. И жизнь пастухов на пустынном берегу с вечными, мучительными ветрами осталась такой же, как и прежде, если не считать того, что лачуга у подножия горы опустела. Исчез и отец младенца. Может, он взял мертвого ребенка на руки и ушел вместе с ним так же тихо и незаметно, как и явился сюда. Но они ничего не знали.
Лачугу довольно скоро сдуло ветром, потому что она была из ветвей и потому что никто о ней больше не заботился. А вскоре нельзя было больше различить даже место, где она стояла.
Тот, кто когда-то был пилигримом, должен быть наготове снова тронуться в путь, снова начать свое странствие. Не стоит говорить: 'Я никуда не пойду. Я больше не пилигрим'. Ты был им однажды. Разве это не так? Цель пилигрима снова призывает тебя. В путь! В путь!
Товий стоял возле своего храма, который вовсе не был его храмом, и смотрел вверх, на горы, таинственные горы, окутанные голубоватой дымкой.
Те самые горы, откуда, говорят, явился ребенок и откуда спустилась вниз женщина с маленькой змейкой, чтобы лишить пастухов всякой надежды, а слепца - единственного, чем он владел.
Женщина с маленькой змейкой... Удивительно, как он не мог вспомнить ее лицо. Вообще-то, он помнил ее очень живо; ни один человек, которого ему доводилось встречать, не запечатлелся так в его памяти. Но ее лица он не помнил. Казалось, он никогда не видел его, да словно и лица у нее вовсе не было.
К тому же она все время смотрела в огонь, все время сидела повернувшись к очагу лицом.
'Что это за ребенок, которому поклоняются пастухи?'
И тогда он сказал ей...
Он ли тому виной? Или только соучастник? Есть ли в этом и его вина? Какие обвинения брошены ему... И воспоминания... воспоминания о далеком прошлом... Кровавые воспоминания!..
В путь! В путь!
Младенец... Младенец, познавший смерть на груди своей собственной матери... Какие ужасные воспоминания пробудились в его душе...
Когда Товий и Джованни вернулись домой, в Храм, Товий рассказал слепому подробно, что происходило в хижине, как пастухи стояли на коленях перед младенцем, как будто поклонялись ему, хотя пни этого и не делали, - пожалуй, так нельзя сказать. И все же это было удивительно. А еще удивительно, что этот человек спустился с гор с ребенком на руках, чтобы жить с пастухами, и что мать младенца, судя по всему чистейшая из женщин, повенчала ребенка со смертью, положив его, умирая, себе на грудь.
Джованни согласился, что это было очень странно. Он долго сидел молча, погрузившись в раздумье. Потом он сказал, что были и другие дети бога, судьба которых вначале связана была с пастухами, кроме этого ребенка, о котором Товий так думает. Но Товий не стал его об этом расспрашивать, для него существовал только этот младенец. И когда наступил вечер и они улеглись спать, он долго лежал в темноте и думал об этом младенце, который, верно, теперь спал крепко и беззаботно рядом с отцом в маленькой хижине у подножия загадочной горы. И он понял, что сам боится, чтобы с ребенком что-нибудь не случилось.
И под завывание ветра в сухом репейнике вокруг разрушенного храма он уснул.
Товий откопал бога. Неизвестно, сколько лет лежал этот бог в земле, улыбаясь насмешливой улыбкой. Неизвестно было и что означала эта улыбка. Разгадать этого не мог ни сам Товий первым увидевший его, ни пастухи, ни Джованни, ощупавший бога старческими дрожащими пальцами, ни лысый, который, услыхав про каменного идола, прокрался сюда и долго смотрел на него колючими птичьими глазами, не говоря ни слова. Никто не мог понять, что означает эта древняя улыбка, какую тайну она скрывает, - слишком давно сотворили этого бога. Да и могли ли когда-нибудь люди разгадать эту улыбку? Она была неуязвимой, совершенно безразличной к миру людей и с презрением отворачивалась от него, от всего сущего. Но, несмотря на это, а может быть даже именно поэтому, она производила на человека пугающее впечатление так же, как и все это мощное каменное лицо, в шероховатую поверхность которого набилась красно-коричневая земля, напоминающая засохшую кровь. Идола изваяли из очень темного камня, вряд ли из того же, из которого был выстроен алтарь, а может быть, из того же самого. Товий нашел его в развалинах древних стен храма, в том месте, куда он раньше редко заходил. Этот бог вызвал у него удивление, потому что он не походил на обвалившиеся куски храма, а был изваян совеем по-иному. Но кого он изображал, он никак не мог догадаться.
Это ему было непонятно и теперь, когда бог был водружен, по-видимому, на то же место, где стоял когда-то, покуда не был повергнут какой-то, с толь же неведомой, как и он, силой. Ему не верилось, что это было изображение бога, он не мог себе этого представить. Так думал только Джованни, не веривший ни в каких богов, по крайней мере не желавший верить в них. Он сказал, что у бога, если бы он и существовал, была бы и темная, ночная сторона, не только светлая, добрая и милостивая, как хочется верить людям. Что божественное, если оно только существует, должно быть всеобъемлющим, гораздо более сложным, чем может себе представить человек, и, стало быть, более истинным. Ибо простое и цельное не есть истинное, не может быть им. Истиной может быть лишь нечто сложное.
Но был ли этот храм воздвигнут в честь именно этого бога? Этого никто не мог знать. Его изображение стояло в стороне. Самое святое место, алтарь в святилище, могло быть предназначено для кого-то другого. Ведь бог может быть не один.
Теперь каменное лицо было снова водружено на свое место и смотрело на них, как им казалось,
равнодушным, неподвижным взглядом. А по но нам бог улыбался в темноте насмешливой улыбкой, улыбкой, которая так долго была обращена к земле, потому что он был повергнут, с тех пор он во все не изменился, лицо его все так же хранило следы красно-коричневой храмовой земли, похожей на высохшую кровь.
Над пустынным побережьем, землей пастухов, стали летать большие птицы. Сначала их было всего лишь несколько, потом все больше и больше. Эти неслышные птицы парили в воздухе на тяжелых, широких крыльях, вытянув шеи и еле заметно поворачивая головы, чтобы высмотреть добычу внизу под собой, на земле. Никто не знал зачем и откуда они прилетели. Раньше их здесь не было. А если они и прилетали сюда, то давным-давно, чего никто не помнил. Они все прилетали и прилетали, целыми тучами, день и ночь, все так же бесшумно, отчего людям становилось страшно.
Потом вдруг стало ясно, зачем они прилетали. Люди увидели, что они собирались на пастбищах возле павших животных, овец и коз. Целая стая пожирала одно животное, птицы дрались из-за падали, разрывали куски мяса мощными кривы. клювами и смотрели друг на друга желтыми ядовитыми глазами.
Они не пугались людей, можно было подойти и хорошенько разглядеть их. Вблизи они были вовсе не такие, какими казались в воздухе: грязно-желтые, отвратительные. Их редкое, будто вывалянное в пыли оперенье было измарано мерзкими остатками падали, головы совсем голые, а зобы из пузырчатой кожи грязные, отвислые, гадкого вида. Это были вовсе не гордые хищные птицы, как казалось издали, а гнусные стервятники.
Прогнать их было невозможно, они не двигались с места. Да и не к чему было прогонять их, от подохших животных шла такая вонь, и даже хорошо было, что эти стервятники пожирали их, оставляя лишь чистые белые скелеты.
Но отчего гибла скотина? Этого пастухи понять не могли. Откуда свалилась на них такая напасть? Они пасли своих животных как всегда, как и их отцы. Почему это должно было случиться? Почему это случилось на земле, где никогда не происходило?
Кто же был этот лысый? Он вдруг откуда-то выныривал и снова исчезал. Долгое время его никто не видел, не видел вовсе. Где же он был в это время? Был ли он пастух? Вряд ли. Трудно было представить себе, что у него тоже есть стадо, которое он пасет. Он не походил на остальных пастухов. Вовсе нет.
Товию хотелось иногда расспросить их о нем. Но он этого не делал. Ведь если бы он спросил его, то, как это ни странно, не получил бы ответа. Или получил бы уклончивый ответ, мол, они этого не знают. А может, они и вправду не знали. Но вот он вдруг вынырнул снова. Откуда? Никто не мог этого сказать, никто этого не заметил.
Он просто взял и появился. Он что-то делал неподалеку от храма, а несколько пастухов стояли вокруг и смотрели. Зачем они пришли? Откуда они узнали, что он был там и что он делал?
Товий тоже пошел туда узнать, что там происходит. Но Джованни, который в последнее время стал быстро терять силы, остался лежать в храме на тростниковой постели и ждал, что Товий придет и обо всем ему расскажет.
Вначале Товий не увидел ничего. Пастухи стояли тесным кругом и, видно, не хотели посторониться, чтобы он тоже мог поглядеть. Лысый лежал на земле и держал в тощих, длинных руках одну из этих поганых птиц, хотя и не такую большую, как те, которые собирались обычно у падали. Это был птенец с поломанным крылом. Потому-то лысому и удалось поймать его, птенец волочил крыло по земле, и схватить его было легко. Теперь он лежал с распростертыми крыльями, вверх покрытой пушком грудкой, беспомощный, в плену у своего мучителя, которому, видимо, доставляло удовольствие истязать его. Птенец боролся изо всех сил, но, как ни странно, не издал ни звука. Даже когда лысый сломал ему крылья, чтобы он перестал трепыхаться, птенец не пикнул. Он предпочел мучиться, но жаловаться не стал.
Пока лысому нужно было заставить птенца лежать спокойно, он держал нож в зубах, теперь же он взял нож в руку и разрезал птенца сверху донизу. Потом он разломал его, разорвал половинки стал пристально разглядывать его внутренности.
Сердце у птенца продолжало биться. Даже теперь он не издал ни одного жалобного звука и, разумеется, тут же подох. А лысый все продолжал разглядывать его внутренности, наклонив над ними свою маленькую лысую голову на тонкой шее, сам похожий на птицу. Товий подумал, что внутренности выглядели такими чистыми и безвредными и, на удивление, не издавали никакой вони, хотя несчастный птенец был из числа птиц, питающихся падалью.
Ему было трудно понять смысл того, что он увидел. Но один пастух шепотом объяснил ему кое-что. Лысый, человек большой премудрости, хочет узнать, что за беда постигла их из-за этих злых чужих птиц и как можно от них защититься. Поэтому-то им так важно было поглядеть, что он делает. А когда Товий окинул взглядом лица пастухов, он заметил, что они взволнованы, что все они следят за тем, что делает лысый, с большим интересом и воодушевлением. Но самым удивительным было то, что смотреть, как мучается несчастный пойманный птенец, доставляло им какое-то удовлетворение, будто они мстили ему за то, что пришлось пережить им самим. Наверное, они сами этого не знали, но их лица выдавали эти чувства. Это сильно удивило его, ведь на их лицах нсегда было выражение такой кротости и умиротворения, что Товий связывал с ними представление о душевном покое. Теперь их лица выражали (овеем иные чувства, и этого нельзя было не заметить.
Вернувшись назад к слепому, он рассказал о том, что видел. Джованни нашел поведение лысого нелепым и не усмотрел никакой связи в этом с бедой, постигшей пастухов. Правда, решил он, быть может, лысый обладает тайной силой и обнаружил что-то. Но больше всего старика заинтересовало то, что Товий рассказал ему про пастухов, про то, как изменилось выражение их лиц, когда они смотрели на мучения птенца, что лица их выражали чувство удовлетворения отмщением тому, кто, в сущности, был ни в чем не повинен. Это совпадало с его собственным представлением о людях, которое эти бесхитростные и честные пастухи поколебали своей кротостью, своим поклонением младенцу, явившемуся к ним и лежащему в хижине на охапке соломы в ожидании, когда настанет час провозгласить свое тысячелетнее царство.
Лысый, разумеется, не рассказал, что он нашел, роясь в кишках птенца, но недаром именно после этого на алтаре разрушенного храма был принесен в жертву ягненок. Чума продолжала косить скот, и надо было что-то делать, чтобы отвести беду, умилостивить кого-то. Кого? Этого не знал никто, даже лысый, заставивший ягненка в святая святых на алтаре истекать кровью как можно дольше, чтобы доставить удовольствие и неведомому богу, и себе самому.
В храме собрались все пастухи, не один-два, а все. Молча, вдохновенно смотрели они на то, чего понять не могли.
Равнину за стенами храма - насколько хватало глаз - заполонили стада, казалось, животные были тоже причастны к тому, что совершалось в святилище. Никто не пригонял их сюда, они сами последовали за пастухами.
А ягненок безропотно позволил принести себя в жертву, словно понимая важность и неотвратимость этого. Он вовсе не противился в отличие от птенца, до последнего мгновения бившегося в руках своего убийцы. Ягненок нисколько не противился и покорно дал себя убить. И древний алтарь еще раз обагрился кровью, невинной кровью. Еще раз. И верно, не в последний.
А поодаль стоял одинокий, поверженный и вновь обретенный бог, глядя с насмешливой улыбкой на то, что творили люди.
И жертва эта ни к чему не привела.
В долину с гор спустилась женщина. В руках она несла корзинку, сплетенную из прутьев ивы, корзинку, в которой сидела маленькая ядовитая змейка. Корзинка была прикрыта круглой крышкой, и женщина несла ее за ручку, также сплетенную из прутьев ивы. Окутанная голубым туманом, она медленно спускалась с гор, и никто не знал, что она приближается.
Когда она спустилась вниз, в долину, прямо перед ней, хотя и не очень близко, оказался разрушенный храм. И она продолжила свой путь прямо к нему. Товий увидел, что она идет, и крайне удивился при виде женщины. Его удивление ничуть не уменьшилось, когда она подошла к ним среди колонн и как ни в чем не бывало уселась у очага, так, словно была желанной гостьей. Она заглянула в огонь костра, змеившийся вдоль стен храма, стен, еще оставшихся от прежних времен.
- Это вовсе не жертвенный огонь, - сказала она. - Хотя дрова из дерева, которое некогда почиталось священным. Видно, что это корни священного дерева и что горят они против своей воли.
Голос ее был глух и мрачен, но все-таки это был женский голос.
- Почему вы здесь живете? Ведь этот дом вовсе не предназначен для людей. Да и Он покинул его давным-давно.
- Мы прибыли сюда с моря, - ответил То-вий. - И явились не по своей воле. Мы держали путь совсем к другим берегам.
Она кивнула головой, словно знала, о чем идет речь:
- Ты - пилигрим?
- Да, - ответил он. - Вернее, когда-то был им.
Она снова кивнула, казалось, она знала все на; свете.
- А слепой человек, кто он? Он, верно, не плыл к Святой земле, он просто не мог быть и том корабле.
- Нет, - ответил ей сам Джованни.
И хотя голос его был слаб, произнес он эти слова очень решительно, почти резко.
Его силы были теперь настолько истощены, что казалось, долго он не проживет. Но ведь надо было ответить на ее вопрос, и в эту минуту пробудилось все его прежнее своеволие и упрямство.
- Я не плыл никуда, - добавил он.
- Знаю. Но тебя все равно высадили здесь на берегу, и ты поселился в храме, хотя он давным-давно разрушился. Преследует, видно, тебя твоя судьба.
- Судьба? Я сплю здесь во тьме, на подстилке из камыша, и в храме это или нет, мне совершенно все равно. Храмы для меня не существуют.
- И для меня тоже. Слишком много я видела, как рушатся храмы, и знаю, что в конце концов обрушатся все. А потом? Как будет потом?
- Мне это все равно.
- И мне тоже. Но мы можем беседовать с тобой, ты и я; я редко могу это сказать о ком-то другом, даже если обмениваюсь с ним мыслями. А мы с тобой понимаем друг друга. Ты провидел многое, как и я. Но я вынуждена была это делать, зачастую безрадостно. У людей столько надежд! Но к чему все это? Они в самом деле стали бы счастливее, если бы надежды эти сбылись? Ты веришь, что они сбудутся?
- Нет, никогда я не верил в это.
- Никогда?
Джованни не ответил. Казалось, ее слова удивили его, а он ведь не мог видеть ее лица, да и вообще знать не знал, кто она.
- Ты, верно, не всегда был таким, как теперь? - продолжала она.
- Вероятно, нет. Я прожил долгую жизнь.
- Да, должно быть, это так. У тебя немного усталый вид, такой, словно ты нуждаешься в покое.
- Я не устал. Но ведь когда-нибудь всему на свете приходит конец! Ты об этом? А вообще, кто ты такая? И зачем пришла?
- Я пришла, чтоб освободить тебя.
- Освободить? От чего?
Женщина с маленькой плетеной корзинкой некоторое время сидела молча. Потом она протянула руку и схватила медальон, висевший на поросшей седыми волосами груди старика.
- Что это у тебя на груди? - спросила она. - Медальон?
Джованни немного приподнялся, словно тоже для того, чтобы посмотреть или помешать ей сделать то, что она собиралась. Она открыла медальон.
- Ты знаешь, что он пустой?
- Да.
- И все-таки носишь его на груди. Постоянно носишь на груди. Это удивительно! Зачем ты это делаешь?
- Я не могу тебе ответить. Я и сам не знаю.
- Не знаешь?
- Нет. Если бы ты могла объяснить мне это, ты бы открыла многие тайны.
- Пожалуй, я бы могла это сделать. Но зачем мне это?
Она снова закрыла медальон; раздался слабый щелчок.
Но вместо того, чтобы снова положить медальон обратно, на седые волосы, прикрывавшие его грудь, она осторожно сняла его, приподняв тонкую цепочку на шее Джованни.
- К чему все это, - тихонько пробормотала она, как бы про себя.
А голова Джованни опустилась на постель. Он был мертв.
Она слегка погладила его по лбу.
- Теперь спи спокойно, - прошептала она.
Лицо его казалось спокойным, словно он обрел мир.
Товий взволнованно поднялся и подошел к ним.
- Что ты наделала! Ты убила его!
Но, увидев лицо старика, он замолчал и тихо встал рядом. Он понял: свершилось то, что должно было свершиться. В изборожденной странными морщинами бледной руке женщины лежал медальон с истонченной временем цепочкой. Она посмотрела на медальон, а потом на того, кто стоял рядом.
- Что нам делать с ним? - спросила она. - Ведь кто-то должен носить его. Разве не так?
Товий ничего не ответил.
- Ты хочешь носить его?
И Товий вновь не ответил ни слова. Но когда она протянула ему медальон, он встал на колени и позволил ей надеть медальон себе на шею.
В тот же день к вечеру стало известно, что младенец, который жил в лачуге, умер. Обнаружил это его отец, вернувшись домой, и сказал про это пастухам. Было странно, что он сказал об этом очень спокойно, не выказывая свое горе. Им казалось даже, будто он был готов к этому.
Тем больше весть о смерти ребенка взволновала пастухов. Их горе и смятение были так страшны, что они едва владели собой, хотя вообще-то отличались большим самообладанием.
То, что случилось, было им совершенно непонятно и представлялось самым ужасным из того, что могло случиться. Но они так и не поняли, почему столь много значил для них этот ребенок. И даже теперь, преисполненные боли и отчаяния оттого, что потеряли его, они все время думали, какое же чудо их привязанность к младенцу! Какую беспредельную пустоту оставил он после себя, когда его больше не было на свете. Они упрекали отца младенца за то, что он не уберег ребенка или же не пестовал его как должно. Все свершилось так, как они предсказывали и чего боялись. Но к чему, собственно говоря, были эти укоры теперь. На самом-то деле они и не знали, в чем проявилось небрежение отца к ребенку, да и было ли оно вообще. Потому что не понимали, как случилось, что ребенок умер. Он вовсе не болел, и на его маленьком тельце не видно было ничего, могущего хоть как-то объяснить, что же с ним случилось. Никакого признака того, что он подвергся какому-либо насилию или чему-либо в этом роде. Ничего, кроме крохотной отметинки на левой стороне грудки, отметинки такой крохотной, что она едва ли могла что-либо означать. Было совершенно непонятно, отчего умер ребенок.
Единственное, в чем они могли упрекнуть отца, было то, что он, пожалуй, не горевал так, как они ожидали. А также то, что он так покорно и молча принял случившееся. Но это было столь удивительно, что они не хотели даже говорить ой этом. Тут была какая-то тайна. Да и его отношение к ребенку и к его смерти было совершенно иным, чем у них. Он не был посторонним, как они, он был как бы посвящен в это таинство. Товий тоже пришел в лачугу, чтобы взглянуть на мертвого младенца. И тоже не смог обнаружить причины его смерти. Но когда ему показали маленькую отметинку под самым соском на грудке, он сильно удивился и пришел в такое смятение, что почти не смог скрыть своих чувств. И то, что ему нужно было скрывать их, еще больше усиливало его смятение. Ведь он увидел то, что не могли видеть и еще меньше понимать другие. А именно то, что незначительная, невинная отметинка была крохотнейшим следом от укуса змеи.
И он не только увидел, но также и понял то, что увидел.
Товий и женщина с гор сидели вдвоем у очага в храме. Она долгое время лишь пристально смотрела в огонь, не произнося ни слова.
Но затем совершенно неожиданно сказала нечто чрезвычайно удивившее его:
- Что это за ребенок, которому поклоняются пастухи?
Она спросила это, не поднимая глаз и не поворачивая головы.
Хорошенько подумав, он решил, что удивляться тут нечему. Она тоже, могла знать о ребенке. Почему бы ей не знать о нем? И хотя ее вопрос в чем-то едва ли был настоящим вопросом, он ответил, что это - младенец из маленькой лачуги у подножия горы. Какой-то мужчина спустился с гор с младенцем на руках, потому что мать младенца умерла и потому что этот человек слышал голос, повелевший ему так поступить. А мать ребенка, верно, была светлейшей из жен, но, когда к ней пришла смерть, она попросила, чтобы ребенка положили ей на грудь. Мол, пусть он познает смерть от собственной своей матери.
Так, не раздумывая, ответил он. На самом же деле она ведь это знала и сама, знала сама так же хорошо, как и все остальное. И она согласно кивнула, а потом больше ни о чем не спрашивала. Но после этого его любопытство и желание узнать, кто она, стало мучить его еще больше. На его прямой вопрос она, разумеется, не ответила, даже не притворилась, будто не слышит, что он сказал. Когда же он спросил, сошла ли она с гор, она лишь молча кивнула. Впрочем, он так ничего и не узнал. Они тихонько сидели у очага, и она все время смотрела в огонь. Казалось, будто пламя заворожило ее оттого, что поднималось от корней некогда священного дерева. Рядом с ними лежал на своем ложе из камыша покойник, некогда - слепой, и спал вечным сном; и это было лишь самое начало этого вечного сна.
Она отставила свою корзинку в сторону на утоптанную землю.
Иногда из корзинки доносился какой-то тихий шелестящий звук, и Товию было интересно, что бы это могло быть, кто мог издавать такой звук. Но он ведь знал, что спрашивать ее было бесполезно.
Вместо этого он сам, желая приподнять завесу по крайней мере над одной из ее тайн, пока она с отсутствующим видом смотрела в огонь, приподнял круглую крышку корзинки. И увидел, что в корзинке лежит маленькая змейка, совсем маленькая змейка с раздвоенным язычком, которая вперила в него свой колючий взгляд. Женщина ничего не заметила или не обратила на это внимания, и он снова закрыл крышку так бесшумно, что она никак не могла это услышать.
- Она очень ядовита, - сказала женщина, к величайшему его удивлению. Она даже не обернулась. - Но это не имеет ни малейшего отношения к твоей судьбе. Судьба твоя слишком незначительна, как и все человеческие судьбы.
Они посидели еще немного. А потом она встала. Надела на руку корзинку и ушла. А он остался с покойником.
- Ты вернешься в горы? - спросил он, когда она выходила из храма между колонн.
И в ответ услыхал ее шаги в кустах сухого чертополоха возле храма и увидел, как она все больше и больше отдаляется по пустынной равнине в сторону гор.
Его ли в том вина, что умер младенец? Или же он только соучастник? Она, видимо, все-таки нашла маленькую лачугу, женщина, без сомнения, знала, где она находится. Она знала все. Был ли он все же виновен? Или только соучастник?
И что это был за ребенок?
'...Нет ничего незначительнее человеческой судьбы', - примерно так сказала она.
Кто была она, та, что лишала людей их надежды, их единственной надежды с помощью маленькой ядовитой змейки?
И которая свершала это без всякой радости.
Джованни похоронили перед храмом, возле того, что некогда наверняка служило входом в храм. Какой-то миг Товий раздумывал, надо ли поставить крест на могилу, но тут же понял, сколь ошибочно и несправедливо было бы это. Да и вообще, никто бы здесь не понял, в чем смысл этого креста, знака чего-то, о чем они вообще не ведали и что было бы слишком трудно им объяснить.
Товий часто сидел у этой могилы, погруженный в свои мысли. Он думал о том, кто покоился там, внизу, о том, подобало ли ему покоиться в этой земле, которая некогда была священной, но теперь уже утратила эту свою священность. Ему, поносившему все на свете, ни во что не верившему, скитавшемуся по бесконечному, бескрайнему морю и твердившему, что он вообще никуда не плыл! Теперь он в конце концов достиг какой-то цели и станет чем-то единым с этой землей, которая ничего большего не помнит и которой предстоит заключить его в объятия великого забвения. Которая есть последнее пристанище человека. А может, это вовсе не так?
Он думал, сидя возле могилы перед разрушенным храмом. А на шее у него висел пустой медальон. Тот, который должно было кому-то носить и который он получил в наследство от старого слепого человека, покоившегося в земле.
Чума среди животных постепенно стихала, и огромные птицы с голыми головами улетели так же неслышно, как и появились. И жизнь пастухов на пустынном берегу с вечными, мучительными ветрами осталась такой же, как и прежде, если не считать того, что лачуга у подножия горы опустела. Исчез и отец младенца. Может, он взял мертвого ребенка на руки и ушел вместе с ним так же тихо и незаметно, как и явился сюда. Но они ничего не знали.
Лачугу довольно скоро сдуло ветром, потому что она была из ветвей и потому что никто о ней больше не заботился. А вскоре нельзя было больше различить даже место, где она стояла.
Тот, кто когда-то был пилигримом, должен быть наготове снова тронуться в путь, снова начать свое странствие. Не стоит говорить: 'Я никуда не пойду. Я больше не пилигрим'. Ты был им однажды. Разве это не так? Цель пилигрима снова призывает тебя. В путь! В путь!
Товий стоял возле своего храма, который вовсе не был его храмом, и смотрел вверх, на горы, таинственные горы, окутанные голубоватой дымкой.
Те самые горы, откуда, говорят, явился ребенок и откуда спустилась вниз женщина с маленькой змейкой, чтобы лишить пастухов всякой надежды, а слепца - единственного, чем он владел.
Женщина с маленькой змейкой... Удивительно, как он не мог вспомнить ее лицо. Вообще-то, он помнил ее очень живо; ни один человек, которого ему доводилось встречать, не запечатлелся так в его памяти. Но ее лица он не помнил. Казалось, он никогда не видел его, да словно и лица у нее вовсе не было.
К тому же она все время смотрела в огонь, все время сидела повернувшись к очагу лицом.
'Что это за ребенок, которому поклоняются пастухи?'
И тогда он сказал ей...
Он ли тому виной? Или только соучастник? Есть ли в этом и его вина? Какие обвинения брошены ему... И воспоминания... воспоминания о далеком прошлом... Кровавые воспоминания!..
В путь! В путь!
Младенец... Младенец, познавший смерть на груди своей собственной матери... Какие ужасные воспоминания пробудились в его душе...