С самого начала дела у нее складывались хорошо, и в конце концов она снискала такую добрую славу, что морбаккская горничная пришла к ней и попросила сшить ей платье. Это платье она сшила с наивозможнейшим тщанием, и, по удачному стечению обстоятельств, его увидела г-жа Лагерлёф. И тоже послала за Майей Род. А из Морбакки она попала в Гордшё, из Гордшё – в Херрестад, из Херрестада – в Вистеберг и в Халлу. Бывало, и господа из Сунне и Рансетера присылали к ней, спрашивали, не приедет ли она кое-что сшить.
Очень, по-моему, занятно слушать рассказ Майи Род о том, как она после долгих мечтаний все ж таки выучилась шитью и не пришлось ей таскать воду, мыть полы да грузить навоз. Теперь ей нет необходимости заниматься тем, к чему у нее душа не лежит.
Еще я люблю читать про Кристину Нильссон[18], которая ходила по ярмаркам и играла на скрипке, а потом стала петь в парижской Гранд-Опера.
Совсем недавно, когда прочитала, как нью-йоркские студенты выпрягли лошадей из ее экипажа и сами довезли ее до отеля, я прямо до слез растрогалась.
Меня всегда очень трогают рассказы о тех, кому поначалу приходилось тяжко, а позднее все у них пошло хорошо.
Поездка в церковь
Поцелуй
Очень, по-моему, занятно слушать рассказ Майи Род о том, как она после долгих мечтаний все ж таки выучилась шитью и не пришлось ей таскать воду, мыть полы да грузить навоз. Теперь ей нет необходимости заниматься тем, к чему у нее душа не лежит.
Еще я люблю читать про Кристину Нильссон[18], которая ходила по ярмаркам и играла на скрипке, а потом стала петь в парижской Гранд-Опера.
Совсем недавно, когда прочитала, как нью-йоркские студенты выпрягли лошадей из ее экипажа и сами довезли ее до отеля, я прямо до слез растрогалась.
Меня всегда очень трогают рассказы о тех, кому поначалу приходилось тяжко, а позднее все у них пошло хорошо.
Поездка в церковь
Как же замечательно ездить в церковь!
Прежде чем выберешься на ровную площадь перед церковью, надо одолеть крутой склон, но конюх нахлестывает лошадей, так что они мчатся в гору крупной рысью. Обыкновенно на низкой церковной ограде, ожидая начала богослужения, сидит множество народу, а увидев, что подъезжают господа из Морбакки, все встают, кланяются и делают книксен, что, как нам кажется, очень славно. Множество людей толпится и на самой площади, и на дороге, они очень спешат посторониться, когда мы подъезжаем. Маменька кричит конюху, чтобы правил поосторожнее, папенька же сидит со шляпою в руке, здоровается направо-налево и только смеется, знает ведь, что Янссон ни на кого не наедет.
Останавливаемся мы перед приходским домом, там есть комнатка, где все желающие могут пригладить волосы, отряхнуть одежду после дороги, хотя, кроме господ, никто туда не заходит. В этой комнатке мы обычно встречаем тетю Августу Вальрот с Хильдой и Эмилией и вистебергскую г-жу Нильссон с Эмилией и Ингрид. Пока находимся в приходском доме, мы веселимся и болтаем обо всем на свете. Но когда снова выходим на церковную площадь, благоговейно умолкаем – такой в Эстра-Эмтервике обычай.
Собираясь в церковь, маменька всегда берет с собою большой букет и, наведавшись в комнатку приходского дома, идет на кладбище положить цветы на могилу бабушки, мы с Анной конечно же идем с нею. Маменька подбирает сухие листья, нападавшие на траву, немножко подправляет куст белого шиповника, растущий у могилы, потом читает молитву и кладет букет к надгробию.
У меня была сестренка, она умерла, и я никогда ее не видела, а папенька и маменька очень ее любили. Она похоронена рядом с бабушкой, и маменька всегда вынимает из большого букета несколько самых красивых цветков и втыкает их отдельно в уголке лужайки.
Разумеется, я понимаю, для кого эти цветы, но волей-неволей задаюсь вопросом, вправду ли маменька может желать, чтобы у нее была еще одна дочка. Мне кажется, у нее столько хлопот с починкою, штопкою, шитьем и вязанием для Анны, Герды и меня, что она бы нипочем не справилась.
С кладбища мы идем прямо к церкви, и, заметив знакомую крестьянку – к примеру, мамашу Катрину из Вестмюра, или мамашу Бритту из Гаты, или мамашу Катрину дочь Иона Ларссы из Оса, или мамашу Майю из Крестболя, или мамашу Черстин из Нижней Морбакки, – маменька непременно останавливается, здоровается и говорит несколько слов. Маменька бывала у них на похоронах и на свадьбах и знает, каково им живется, а оттого знает и что сказать каждой.
В церкви мы, само собой, садимся на переднюю скамью на хорах, ведь господам полагается сидеть именно там. И сидим мы всегда на левой стороне. Сидеть по правой стороне не годится, это места для мужчин. Даже если на женской стороне всё занято, а на мужской свободно, все равно переходить туда нельзя. Лучше уж простоять всю службу на ногах.
Устроившись на скамье, мы, склонив голову, читаем молитву и только потом осматриваемся. Проверяем, за органом ли звонарь Меланоз, и на месте ли, как обычно, рядом с ним г-н Альфред Шульстрём, лавочник из Эльввика, и заняли ли церковные служки свои места на маленькой скамье сбоку от алтаря, и сидит ли г-жа Линдегрен из Халлы на пасторской скамье прямо под кафедрой. Кроме того, примечаем, стоит ли в дверях ризницы Ян Аскер, церковный сторож, и следим, не делает ли он знак, что все прихожане собрались и можно начинать службу. Еще мы смотрим, выставлены ли на черных досках номера псалмов и виднеется ли из-за органа пола сюртука надувальщика мехов, удостоверяемся, что и он на своем месте. Убедившись таким образом, что все в порядке, мы уже не находим себе никаких занятий до конца богослужения.
Оно конечно, замечательно сидеть на передней скамье хоров, если бы не один изъян: здесь не слышно ничего, что говорит внизу пастор. Ну, первые слова службы до покаяния в грехах еще слышны, но дальше всё вроде как проглатывают стены и потолок. Слышно, как что-то говорят, только вот слов разобрать невозможно. По крайней мере, мы, дети, не разбираем.
Когда вступает орган, мы его, разумеется, слышим, хотя опять же и тут радости мало, потому что в эстра-эмтервикской церкви никто и никогда петь не осмеливается. Мы держим в руках книги псалмов, следим по ним, но рта никто из нас не открывает. Однажды, когда была маленькая и не понимала, как оно полагается, я во весь голос пропела целый стих, ведь, по-моему, петь так замечательно, и дома я пою целыми днями. Но перед началом следующего стиха Анна наклонилась ко мне и попросила перестать. “Ты разве не видишь, как Эмилия Нильссон смотрит на тебя, оттого что ты поешь?” – сказала она.
Поет в церкви один только Ян из Скрулюкки, здешний недоумок.
И иной раз я думаю, уж не сердится ли звонарь Меланоз на прихожан, ведь он играет для них один псалом за другим, а они не поют, и в отместку он вдруг что-то делает с органом – и инструмент гремит, гудит, воет так мощно, что нам кажется, будто церковная кровля вот-вот рухнет на нас. Звонарь Meланоз – славный человек и большой охотник до проказ, так что вполне способен учинить такое.
Однако то, что я не слышу проповеди, вправду меня огорчает, потому что пастор Линдегрен живет в Халле, совсем рядом с Морбаккой, и мы все с ним дружим. Он всегда очень ласков с нами, детьми, а вдобавок еще и красивый. Всегда красивый, но особенно когда стоит на кафедре и читает проповедь. Говорит страстно, взмахивая большим носовым платком, который держит в руке, и чем дольше говорит, тем краше становится. И чуть не всякий раз, читая проповедь, умиляется до слез. А я тогда думаю, уж не плачет ли он оттого, что, как бы ни проповедовал, мы не делаемся лучше, не обращаемся к Богу всеми помыслами. Только ведь, во всяком случае для нас, сидящих на передней скамье на хорах, не очень-то легко следовать его увещеваниям, мы же не слышим ни единого слова.
Большие, конечно, привыкли скучать, так что для них это, пожалуй, сущий пустяк, а вот нам, детям, трудновато чем-то себя занять. Эмилия Вальрот сказала мне, что обычно считает шляпки гвоздей на потолке, а Ингрид Нильссон говорит, что высматривает, как часто крестьяне внизу угощают один другого понюшкой табаку. Эмилия Нильссон – та складывает цифры на досках с номерами псалмов, а покончив со сложением, вычитает, и умножает, и делит. По ее словам, пока она проделывает эти арифметические действия, в голове, по крайней мере, нет грешных мыслей. Ведь было бы куда хуже, если бы она глядела на красивую шляпку Хильды Вальрот и мечтала иметь такую же. Но, услышав от Анны, что она обычно заучивает наизусть псалмы, мы все соглашаемся, что это в самом деле лучше умножения и вычитания.
У меня нет привычки ни считать, ни высматривать, кто нюхает табак. Я сижу и размышляю, что будет, если в церковную башню ударит молния и начнется пожар. Тогда все прихожане перепугаются, кинутся наутек и возникнет жуткая давка. И тут я, сидя на своем месте в первом ряду хоров, во весь голос призову их к спокойствию. А потом построю всех длинной цепочкой, точь-в-точь как в “Саге о Фритьофе”: “Вяжет тотчас с побережьем храм длинная цепь людская”[19]. И благодаря своей находчивости я потушу пожар, и обо мне напишут в “Вермланд стидниген”.
Когда служба заканчивается, маменька, Анна и я отправляемся с визитом к старым мамзелям Мюрин.
Они живут на чердаке школьного здания, расположенного аккурат возле церкви, и мы с Анной твердим, что нипочем бы не рискнули жить так близко от кладбища. Ведь тогда бы выходили из дома только среди дня, но никогда – после наступления темноты, иначе-то кладбищенские привидения придут и заберут нас.
Когда-то – правда, задолго до нас – мамзели Мюрин жили в Херрестаде. Сейчас, думаю, они на самом деле очень бедны, но никто этого словно и не замечает, к ним относятся в точности так же, как если бы они и теперь были хозяйками Херрестада.
Лестница, ведущая в комнаты мамзелей Мюрин, по воскресеньям всегда дочиста выскоблена и посыпана свежим можжевельником, поскольку они ожидают, что господа, побывавшие в церкви, поднимутся к ним. Когда маменька поднимается наверх к мамзелям Мюрин, у нее в ридикюле непременно припасена бутылочка сливок или фунт сливочного масла, и она мимоходом оставляет все это на кухне. А на лестнице мы почти всегда встречаем крестьянок, которые поголовно все несут что-нибудь под мышкою и украдкой оставляют на кухне.
Живут мамзели Мюрин в просторной и уютной комнате, всегда сидят нарядные и аккуратные в плетеных креслах, ждут визитеров и знать не знают о том, что оставлено у них на кухне. Обе в больших накидках и в черных тюлевых чепцах, но мамзель Мария Мюрин – высокая, седовласая, и пальцы у нее скрючены подагрой, а мамзель Рора Мюрин – маленькая, темноволосая, и руки у нее здоровые, легко гнутся.
Как только маменька входит в комнату, она принимается восхищаться гардинами, скатертями, салфеточками и покрывалами на кроватях. Мамзели Мюрин сделали все это собственными руками, на спицах связали, притом особенными узорами. И сей же час мамзель Рора принимается рассказывать, сколько у них заказов на гардины да скатерти. Ужас как много – чего доброго, не управишься к сроку. Совершенно удивительно, в каком восторге все в Эстра-Эмтервике от этакой вязки, твердят обе. И тут маменька, пользуясь случаем, говорит, что зашла-то как раз по поводу вязаных вещиц. Очень ей нужна большая круглая скатерть на стол, что стоит в зале перед диваном. Стол из ольхового корня, говорит маменька, столешница очень красивая, вот и хочет она уберечь ее от царапин. А для этого хорошо бы постелить на него скатерть. Однако у мамзелей Мюрин, пожалуй, слишком много работы, и заказывать скатерть не стоит.
Мамзель Мария как будто бы немного в сомнениях, но мамзель Рора куда решительнее, она спешит выдвинуть ящик комода, до краев полный вязаными вещицами. Маменьке предлагают выбрать, скатертей тут сколько угодно. А маменька ну очень рада, что не придется ехать домой с пустыми руками. Она покупает не только скатерть на круглый стол, но еще и две салфеточки на спинки кресел-качалок.
Когда с этим покончено, маменька собирается уходить, однако мамзели Мюрин говорят, что раз она сделала такую большую покупку, то надобно по этому случаю угоститься кофейком. Маменька отнекивается, но тщетно, волей-неволей должна остаться.
У мамзелей Мюрин есть брат, богатый фабрикант, живет он в Люсвике, при фабрике “Бада”. А три дочери фабриканта Мюрина порой приезжают навестить старых теток и тогда привозят с собой огромное количество кофейного печенья и кексов, чтобы у тетушек было вкусное угощение для воскресных гостей. Эти племянницы такие щедрые, что мамзелям Мюрин на целый год хватает и выпечкой заниматься незачем.
Когда вносят кофейный поднос, мы с Анной очень радуемся, ведь на нем стоит большое блюдо с кексами и печеньем, с виду все жутко аппетитное. Но маменька сразу же заводит с мамзелями Мюрин разговор об их славных племянницах, спрашивает, когда же они приезжали сюда последний раз. Тут-то мамзели Мюрин и сообщают, что племянницы не навещали их уже год, с прошлой осени.
И маменька берет себе к кофе всего-навсего несколько сухариков, а нас предупреждает, чтобы не жадничали и не накладывали вокруг чашки полное блюдце печенья. Не грех вспомнить, что мамзелям Мюрин, наверно, и самим хочется отведать вкусных печений, подаренных племянницами.
Раз маменька так говорит, мы, конечно, берем лишь несколько самых маленьких печеньиц.
Тем не менее, по возвращении домой мы все же довольны, что побывали в церкви. Хотя и псалмы не пели, и проповеди не слышали, и печеньиц съели у мамзелей Мюрин только парочку-другую, мы все же чувствуем, что маменька словно бы права, когда говорит, очень, мол, хорошо провести несколько часов в Божием доме.
Прежде чем выберешься на ровную площадь перед церковью, надо одолеть крутой склон, но конюх нахлестывает лошадей, так что они мчатся в гору крупной рысью. Обыкновенно на низкой церковной ограде, ожидая начала богослужения, сидит множество народу, а увидев, что подъезжают господа из Морбакки, все встают, кланяются и делают книксен, что, как нам кажется, очень славно. Множество людей толпится и на самой площади, и на дороге, они очень спешат посторониться, когда мы подъезжаем. Маменька кричит конюху, чтобы правил поосторожнее, папенька же сидит со шляпою в руке, здоровается направо-налево и только смеется, знает ведь, что Янссон ни на кого не наедет.
Останавливаемся мы перед приходским домом, там есть комнатка, где все желающие могут пригладить волосы, отряхнуть одежду после дороги, хотя, кроме господ, никто туда не заходит. В этой комнатке мы обычно встречаем тетю Августу Вальрот с Хильдой и Эмилией и вистебергскую г-жу Нильссон с Эмилией и Ингрид. Пока находимся в приходском доме, мы веселимся и болтаем обо всем на свете. Но когда снова выходим на церковную площадь, благоговейно умолкаем – такой в Эстра-Эмтервике обычай.
Собираясь в церковь, маменька всегда берет с собою большой букет и, наведавшись в комнатку приходского дома, идет на кладбище положить цветы на могилу бабушки, мы с Анной конечно же идем с нею. Маменька подбирает сухие листья, нападавшие на траву, немножко подправляет куст белого шиповника, растущий у могилы, потом читает молитву и кладет букет к надгробию.
У меня была сестренка, она умерла, и я никогда ее не видела, а папенька и маменька очень ее любили. Она похоронена рядом с бабушкой, и маменька всегда вынимает из большого букета несколько самых красивых цветков и втыкает их отдельно в уголке лужайки.
Разумеется, я понимаю, для кого эти цветы, но волей-неволей задаюсь вопросом, вправду ли маменька может желать, чтобы у нее была еще одна дочка. Мне кажется, у нее столько хлопот с починкою, штопкою, шитьем и вязанием для Анны, Герды и меня, что она бы нипочем не справилась.
С кладбища мы идем прямо к церкви, и, заметив знакомую крестьянку – к примеру, мамашу Катрину из Вестмюра, или мамашу Бритту из Гаты, или мамашу Катрину дочь Иона Ларссы из Оса, или мамашу Майю из Крестболя, или мамашу Черстин из Нижней Морбакки, – маменька непременно останавливается, здоровается и говорит несколько слов. Маменька бывала у них на похоронах и на свадьбах и знает, каково им живется, а оттого знает и что сказать каждой.
В церкви мы, само собой, садимся на переднюю скамью на хорах, ведь господам полагается сидеть именно там. И сидим мы всегда на левой стороне. Сидеть по правой стороне не годится, это места для мужчин. Даже если на женской стороне всё занято, а на мужской свободно, все равно переходить туда нельзя. Лучше уж простоять всю службу на ногах.
Устроившись на скамье, мы, склонив голову, читаем молитву и только потом осматриваемся. Проверяем, за органом ли звонарь Меланоз, и на месте ли, как обычно, рядом с ним г-н Альфред Шульстрём, лавочник из Эльввика, и заняли ли церковные служки свои места на маленькой скамье сбоку от алтаря, и сидит ли г-жа Линдегрен из Халлы на пасторской скамье прямо под кафедрой. Кроме того, примечаем, стоит ли в дверях ризницы Ян Аскер, церковный сторож, и следим, не делает ли он знак, что все прихожане собрались и можно начинать службу. Еще мы смотрим, выставлены ли на черных досках номера псалмов и виднеется ли из-за органа пола сюртука надувальщика мехов, удостоверяемся, что и он на своем месте. Убедившись таким образом, что все в порядке, мы уже не находим себе никаких занятий до конца богослужения.
Оно конечно, замечательно сидеть на передней скамье хоров, если бы не один изъян: здесь не слышно ничего, что говорит внизу пастор. Ну, первые слова службы до покаяния в грехах еще слышны, но дальше всё вроде как проглатывают стены и потолок. Слышно, как что-то говорят, только вот слов разобрать невозможно. По крайней мере, мы, дети, не разбираем.
Когда вступает орган, мы его, разумеется, слышим, хотя опять же и тут радости мало, потому что в эстра-эмтервикской церкви никто и никогда петь не осмеливается. Мы держим в руках книги псалмов, следим по ним, но рта никто из нас не открывает. Однажды, когда была маленькая и не понимала, как оно полагается, я во весь голос пропела целый стих, ведь, по-моему, петь так замечательно, и дома я пою целыми днями. Но перед началом следующего стиха Анна наклонилась ко мне и попросила перестать. “Ты разве не видишь, как Эмилия Нильссон смотрит на тебя, оттого что ты поешь?” – сказала она.
Поет в церкви один только Ян из Скрулюкки, здешний недоумок.
И иной раз я думаю, уж не сердится ли звонарь Меланоз на прихожан, ведь он играет для них один псалом за другим, а они не поют, и в отместку он вдруг что-то делает с органом – и инструмент гремит, гудит, воет так мощно, что нам кажется, будто церковная кровля вот-вот рухнет на нас. Звонарь Meланоз – славный человек и большой охотник до проказ, так что вполне способен учинить такое.
Однако то, что я не слышу проповеди, вправду меня огорчает, потому что пастор Линдегрен живет в Халле, совсем рядом с Морбаккой, и мы все с ним дружим. Он всегда очень ласков с нами, детьми, а вдобавок еще и красивый. Всегда красивый, но особенно когда стоит на кафедре и читает проповедь. Говорит страстно, взмахивая большим носовым платком, который держит в руке, и чем дольше говорит, тем краше становится. И чуть не всякий раз, читая проповедь, умиляется до слез. А я тогда думаю, уж не плачет ли он оттого, что, как бы ни проповедовал, мы не делаемся лучше, не обращаемся к Богу всеми помыслами. Только ведь, во всяком случае для нас, сидящих на передней скамье на хорах, не очень-то легко следовать его увещеваниям, мы же не слышим ни единого слова.
Большие, конечно, привыкли скучать, так что для них это, пожалуй, сущий пустяк, а вот нам, детям, трудновато чем-то себя занять. Эмилия Вальрот сказала мне, что обычно считает шляпки гвоздей на потолке, а Ингрид Нильссон говорит, что высматривает, как часто крестьяне внизу угощают один другого понюшкой табаку. Эмилия Нильссон – та складывает цифры на досках с номерами псалмов, а покончив со сложением, вычитает, и умножает, и делит. По ее словам, пока она проделывает эти арифметические действия, в голове, по крайней мере, нет грешных мыслей. Ведь было бы куда хуже, если бы она глядела на красивую шляпку Хильды Вальрот и мечтала иметь такую же. Но, услышав от Анны, что она обычно заучивает наизусть псалмы, мы все соглашаемся, что это в самом деле лучше умножения и вычитания.
У меня нет привычки ни считать, ни высматривать, кто нюхает табак. Я сижу и размышляю, что будет, если в церковную башню ударит молния и начнется пожар. Тогда все прихожане перепугаются, кинутся наутек и возникнет жуткая давка. И тут я, сидя на своем месте в первом ряду хоров, во весь голос призову их к спокойствию. А потом построю всех длинной цепочкой, точь-в-точь как в “Саге о Фритьофе”: “Вяжет тотчас с побережьем храм длинная цепь людская”[19]. И благодаря своей находчивости я потушу пожар, и обо мне напишут в “Вермланд стидниген”.
Когда служба заканчивается, маменька, Анна и я отправляемся с визитом к старым мамзелям Мюрин.
Они живут на чердаке школьного здания, расположенного аккурат возле церкви, и мы с Анной твердим, что нипочем бы не рискнули жить так близко от кладбища. Ведь тогда бы выходили из дома только среди дня, но никогда – после наступления темноты, иначе-то кладбищенские привидения придут и заберут нас.
Когда-то – правда, задолго до нас – мамзели Мюрин жили в Херрестаде. Сейчас, думаю, они на самом деле очень бедны, но никто этого словно и не замечает, к ним относятся в точности так же, как если бы они и теперь были хозяйками Херрестада.
Лестница, ведущая в комнаты мамзелей Мюрин, по воскресеньям всегда дочиста выскоблена и посыпана свежим можжевельником, поскольку они ожидают, что господа, побывавшие в церкви, поднимутся к ним. Когда маменька поднимается наверх к мамзелям Мюрин, у нее в ридикюле непременно припасена бутылочка сливок или фунт сливочного масла, и она мимоходом оставляет все это на кухне. А на лестнице мы почти всегда встречаем крестьянок, которые поголовно все несут что-нибудь под мышкою и украдкой оставляют на кухне.
Живут мамзели Мюрин в просторной и уютной комнате, всегда сидят нарядные и аккуратные в плетеных креслах, ждут визитеров и знать не знают о том, что оставлено у них на кухне. Обе в больших накидках и в черных тюлевых чепцах, но мамзель Мария Мюрин – высокая, седовласая, и пальцы у нее скрючены подагрой, а мамзель Рора Мюрин – маленькая, темноволосая, и руки у нее здоровые, легко гнутся.
Как только маменька входит в комнату, она принимается восхищаться гардинами, скатертями, салфеточками и покрывалами на кроватях. Мамзели Мюрин сделали все это собственными руками, на спицах связали, притом особенными узорами. И сей же час мамзель Рора принимается рассказывать, сколько у них заказов на гардины да скатерти. Ужас как много – чего доброго, не управишься к сроку. Совершенно удивительно, в каком восторге все в Эстра-Эмтервике от этакой вязки, твердят обе. И тут маменька, пользуясь случаем, говорит, что зашла-то как раз по поводу вязаных вещиц. Очень ей нужна большая круглая скатерть на стол, что стоит в зале перед диваном. Стол из ольхового корня, говорит маменька, столешница очень красивая, вот и хочет она уберечь ее от царапин. А для этого хорошо бы постелить на него скатерть. Однако у мамзелей Мюрин, пожалуй, слишком много работы, и заказывать скатерть не стоит.
Мамзель Мария как будто бы немного в сомнениях, но мамзель Рора куда решительнее, она спешит выдвинуть ящик комода, до краев полный вязаными вещицами. Маменьке предлагают выбрать, скатертей тут сколько угодно. А маменька ну очень рада, что не придется ехать домой с пустыми руками. Она покупает не только скатерть на круглый стол, но еще и две салфеточки на спинки кресел-качалок.
Когда с этим покончено, маменька собирается уходить, однако мамзели Мюрин говорят, что раз она сделала такую большую покупку, то надобно по этому случаю угоститься кофейком. Маменька отнекивается, но тщетно, волей-неволей должна остаться.
У мамзелей Мюрин есть брат, богатый фабрикант, живет он в Люсвике, при фабрике “Бада”. А три дочери фабриканта Мюрина порой приезжают навестить старых теток и тогда привозят с собой огромное количество кофейного печенья и кексов, чтобы у тетушек было вкусное угощение для воскресных гостей. Эти племянницы такие щедрые, что мамзелям Мюрин на целый год хватает и выпечкой заниматься незачем.
Когда вносят кофейный поднос, мы с Анной очень радуемся, ведь на нем стоит большое блюдо с кексами и печеньем, с виду все жутко аппетитное. Но маменька сразу же заводит с мамзелями Мюрин разговор об их славных племянницах, спрашивает, когда же они приезжали сюда последний раз. Тут-то мамзели Мюрин и сообщают, что племянницы не навещали их уже год, с прошлой осени.
И маменька берет себе к кофе всего-навсего несколько сухариков, а нас предупреждает, чтобы не жадничали и не накладывали вокруг чашки полное блюдце печенья. Не грех вспомнить, что мамзелям Мюрин, наверно, и самим хочется отведать вкусных печений, подаренных племянницами.
Раз маменька так говорит, мы, конечно, берем лишь несколько самых маленьких печеньиц.
Тем не менее, по возвращении домой мы все же довольны, что побывали в церкви. Хотя и псалмы не пели, и проповеди не слышали, и печеньиц съели у мамзелей Мюрин только парочку-другую, мы все же чувствуем, что маменька словно бы права, когда говорит, очень, мол, хорошо провести несколько часов в Божием доме.
Поцелуй
Ужасно огорчительно, что осенью Алина Лаурелль от нас уедет.
Алина говорит, ей недостает знаний, чтобы заниматься с нами и дальше. Она может учить нас французскому, а нам надобно освоить еще английский и немецкий. И в игре на фортепиано она не так искусна, как следовало бы. Со стороны Алины весьма благородно уехать ради того, чтобы мы получили больше знаний, нежели может дать она, но мы все равно огорчаемся.
У Алины есть двоюродная сестра, Элин Лаурелль, которую она очень любит. Та знает и английский, и немецкий, да и на фортепиано играет превосходно. Вот Алина и устроила так, что Элин Лаурелль приедет сюда и станет нашей гувернанткой, когда она сама покинет Морбакку. Однако ж, как мы слышали, Элин целых тридцать лет, а раз она такая ужасно старая, то, наверно, не в пример Алине, не захочет играть с нами, и наряжаться, и участвовать во всех веселых проделках. Вдобавок она некрасивая. Я однажды видела ее на празднике у пастора Унгера в Вестра-Эмтервике, и мне она показалась дурнушкой.
Сама Алина переедет в Вестра-Эмтервик, станет гувернанткой при малышах Унгерах. Они куда меньше нас, так что с ними Алине есть чем заняться. Кстати, г-жа Унгер из Beстра-Эмтервика доводится Алине тетей по матери, и Алина крепко ее любит, и мы иной раз думаем, уж не уезжает ли она из Морбакки оттого, что предпочитает жить у родной тети.
Эмма Лаурелль с нею в Вестра-Эмтервик не поедет, останется на несколько месяцев здесь, в Морбакке, будет учиться у Элин. А на следующий год вернется к своей маменьке в Карлстад и поступит в женскую школу. И мы рады, что хотя бы Эмма останется, потому что она нам как сестра. У нас просто в голове не укладывается, что Эмма Лаурелль родилась не здесь, не в Морбакке.
По-моему, Алинин отъезд папеньке и маменьке не по душе. Они ничего не говорят, но Анна утверждает, что никто из них не верит, будто Алина уезжает оттого, что ей недостает знаний. Им кажется, причина в чем-то другом. И я тоже так думаю.
Решение об отъезде грянуло как гром среди ясного неба. Минувшей весной, когда Алина поехала домой в Карлстад, и речи не было ни о чем другом, кроме продолжения занятий с нами. Точно так же и в августе, когда она вернулась после летних каникул.
Вернулась Алина аккурат к папенькину дню рождения, как обычно, ведь она считает, нет ничего веселее, чем отпраздновать в Морбакке 17 августа. И была на редкость оживленная, радостная и в тот день, и все время после, пока у нас гостили Афзелиусы, Хаммаргрены, Шенсоны, г-жа Хедберг и дядя Кристофер. Но едва только они разъехались, она заговорила о том, что больше не годится нам в учительницы и хочет уехать.
Алина говорит, ей недостает знаний, чтобы заниматься с нами и дальше. Она может учить нас французскому, а нам надобно освоить еще английский и немецкий. И в игре на фортепиано она не так искусна, как следовало бы. Со стороны Алины весьма благородно уехать ради того, чтобы мы получили больше знаний, нежели может дать она, но мы все равно огорчаемся.
У Алины есть двоюродная сестра, Элин Лаурелль, которую она очень любит. Та знает и английский, и немецкий, да и на фортепиано играет превосходно. Вот Алина и устроила так, что Элин Лаурелль приедет сюда и станет нашей гувернанткой, когда она сама покинет Морбакку. Однако ж, как мы слышали, Элин целых тридцать лет, а раз она такая ужасно старая, то, наверно, не в пример Алине, не захочет играть с нами, и наряжаться, и участвовать во всех веселых проделках. Вдобавок она некрасивая. Я однажды видела ее на празднике у пастора Унгера в Вестра-Эмтервике, и мне она показалась дурнушкой.
Сама Алина переедет в Вестра-Эмтервик, станет гувернанткой при малышах Унгерах. Они куда меньше нас, так что с ними Алине есть чем заняться. Кстати, г-жа Унгер из Beстра-Эмтервика доводится Алине тетей по матери, и Алина крепко ее любит, и мы иной раз думаем, уж не уезжает ли она из Морбакки оттого, что предпочитает жить у родной тети.
Эмма Лаурелль с нею в Вестра-Эмтервик не поедет, останется на несколько месяцев здесь, в Морбакке, будет учиться у Элин. А на следующий год вернется к своей маменьке в Карлстад и поступит в женскую школу. И мы рады, что хотя бы Эмма останется, потому что она нам как сестра. У нас просто в голове не укладывается, что Эмма Лаурелль родилась не здесь, не в Морбакке.
По-моему, Алинин отъезд папеньке и маменьке не по душе. Они ничего не говорят, но Анна утверждает, что никто из них не верит, будто Алина уезжает оттого, что ей недостает знаний. Им кажется, причина в чем-то другом. И я тоже так думаю.
Решение об отъезде грянуло как гром среди ясного неба. Минувшей весной, когда Алина поехала домой в Карлстад, и речи не было ни о чем другом, кроме продолжения занятий с нами. Точно так же и в августе, когда она вернулась после летних каникул.
Вернулась Алина аккурат к папенькину дню рождения, как обычно, ведь она считает, нет ничего веселее, чем отпраздновать в Морбакке 17 августа. И была на редкость оживленная, радостная и в тот день, и все время после, пока у нас гостили Афзелиусы, Хаммаргрены, Шенсоны, г-жа Хедберг и дядя Кристофер. Но едва только они разъехались, она заговорила о том, что больше не годится нам в учительницы и хочет уехать.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента