Он не желал этих обогащений, он разрывался от горя, видя как всё заветное, лучезарное и единственное по необъяснимой причине медленно отдаляется от его жизни, оставляя его навсегда в страшном мраке и одиночестве.
   Потом начали тянуться годы, и он носил в себе эту беду как рану, потом как скрытый недуг, потом как что-то, хранящееся всё время в подсознании, но напоминающее о себе периодически, вроде вырезанного лёгкого или отсутствующей кисти.
   Он собирал случайные сведения о ней и знал, с какого времени можно начать волноваться и ждать нечаянной встречи, так как она снова вернулась с мужем в Киев. И встречи бывали, мимолётные, с перерывами в годы. Иногда они только раскланивались, и у него неизменно захватывало дух и начинало колотиться сердце, а когда им случалось говорить или пройти несколько шагов рядом – как драгоценен для него и мучителен для обоих был этот разговор! Он выбирал нейтральные темы, надеясь, что в его словах звучит другой смысл, а она – очевидно и не слышала его, глаза её, отведенные в сторону, выражали страдание и жалость, и скованность, и она прощалась с ним приветливо и с облегчением…
   Впереди на дороге появились постройки и огромное скопление машин. Умань. Даже раньше, чем он ожидал. Замедлив движение, он въехал в узкий коридор, оставленный между десятками грузовиков и легковых, замерших на солнцепёке в очереди к бензозаправочной станции. Он посмотрел на свой бензоуказатель – нет, игра не стоит свеч, можно доехать без заправки. Возле станции технического обслуживания подозрительно пусто. Он остановился и вышел из машины, нетвёрдо ступая затёкшими ногами. Так и есть, закрыто, это можно было предвидеть в воскресенье. Что ж, положение у него пока лучше, чем у этого товарища, который сидит у своей "Волги".
   Передок машины весь изуродован. От этого никто не застрахован, а он сейчас тем более. Итак, надежда на исправленное колесо пропала. Поехали дальше, впереди ещё тристо километров. Пара глотков холодного кофе, стартёр, газ, оглянуться назад – тронулись. …Он вспомнил, как он, тоже уже давно женатый, встретил её снова, после перерыва в несколько лет. Она шла с сыном с пляжа, была загорелой и уже слегка пополневшей, что вполне шло ей. Сквозь обычный разговор он уловил изменившееся отношение к нему, она как бы дала ему понять, что не возражает видеть его.
   Через некоторое, строго отмеренное им, время он позвонил ей в институт, и они договорились о встрече после работы. Он проводил её пешком почти до её дома. Так началась новая эра, когда он всё время носил в себе необычное чувство возможности в любое время по своему желанию слышать и видеть её. Он не злоупотреблял этой возможностью, тем более, что каждая встреча давала с избытком пищу для воспоминаний и обдумываний. Их свидания имели минорный, элегический оттенок, может быть потому, что каждый из них приносил свою горечь от сознания дикости окружающих нравов и вкусов, своё стремление поделиться тончайшими ощущениями и наблюдениями жизни. Осенними вечерами они ходили по пустынным аллеям, освещённым редкими фонарями и засыпанным сухими листьями. Однажды они стояли и смотрели на дождь сквозь стекло какого-то вестибюля, и она, виновато улыбнувшись, сказала, что прежде она установила "для себя" срок до тридцати лет, а теперь отодвинула его ещё лет на пять, и он понял, что она хотела сказать.
   Потом была зима, и он звонил ей, когда начинался тихий снегопад. Потом, ранней весной, в ещё безлистом парке, она отвернулась от него и сказала: "Не надо смотреть на меня так", и её широко открытые глаза опять были устремлены в себя, и по ним пробегали тени внутренних бурь.
   Из постепенных расспросов и её охотных рассказов он много узнал о её жизни, в высшей степени теперь благополучной после периода трудностей. Нет, он ни в коем случае не желал житейских невзгод ни ей, ни её мужу-доценту. Но увы, он был бы рад узнать, что она не нашла полного счастья в этом благополучии. Он также не хотел бы убедиться, что она, говоря высоким стилем, недостойна его любви – это бы означало, что была ошибкой линия всей его жизни, в которой и до сих пор всё соизмерялось с этим чувством. Теперь он уже так или иначе понимал мотивы её прошлого решения, но ему необходимо было услышать от неё признание собственной неправоты, её нравственного поражения в их духовном поединке. Для него это было очень важно, без утверждения этого факта терялась опора всех его убеждений и принципов. Он должен был услышать ответ на свой главный вопрос, и он уже знал, как задаст его.
   Вот и начались уже эти длинные подъёмы и спуски, которые он всё ждал. На подъёмах он сохранял свою скорость, обгоняя тяжело рычащие грузовики, а на спусках, в зависимости от крутизны, либо ехал на нейтрали, выключив зажигание, либо, сбросив ногу с газа, подтормаживал двигателем на прямой передаче. Почти пустая машина катилась ровно и легко.
   Какое-то село, у перекрёстка асфальтированная площадка автобусной остановки.
   Надо всё-таки выйти посмотреть на колесо. Сбросив заранее рычаг скорости на нейтраль, он с наслаждением расслабил ногу и, дав машине свободно катиться почти до полной остановки, тихонько затормозил и стал, не выключая мотора. В открывшуюся дверцу пахнул степной ветер, сразу захолодила совершенно мокрая на спине рубашка. Он вылез, с трудом распрямляя спину и ноги, зашел спереди и посмотрел на машину. Такая хорошо знакомая, прямо родная, покрытая благородной пылью дальних дорог, она тихонько подрагивала работающим мотором, излучала жар и бензиновый дух, была подобна разгоряченному потному труженику. Где уже только ни приходилось ему так на неё смотреть! Да, это существо определённо нельзя называть вещью, это фактически член семьи. И требующий не меньше забот. Не зря из всего круга их близких друзей машина только у него, иногда это даже приводит к ряду неудобств. Действительно, в существующих условиях иметь машину непросто.
   Он открыл капот, постучал носком по покрышкам – ничего подозрительного. Дыра на задней правой, к сожалению, не исчезла, но и не увеличилась. Может всё и обойдётся… Оглянувшись вокруг и доброжелательно-равнодушно зафиксировав кусочек чужой жизни, который навсегда исчезнет для него через несколько секунд, он снова сел в машину. …Тогда весной он был в отпуске для оформления диссертации. Однажды днём она тоже ушла с работы, они прошли через Голосеевский парк до самого леса и поднялись на открытый пригорок, откуда было видно далеко кругом. На сплошном светлозелёном фоне выделялись чёрные узоры ещё не проснувшихся дубов, солнце было нежарким, они сели в высокую траву друг возле друга. Он положил на её руку свою, и она смолкла на полуслове. Она смотрела на него, а он провёл ладонью вверх по её руке, открытой до плеча, она сказала только: "Не надо так, Миля", когда он осторожно приложил тыльную сторону кисти к её щеке.
   Потом он видел её мятущиеся глаза, её лицо на фоне голубого неба, его голова лежала у неё на коленях, она гладила его волосы. Он поднял руку к её виску и сказал: "Ах, Вита, что ты тогда наделала!", но она продолжала молчать.
   Они поднялись и пошли обратно, но через несколько шагов он остановился и, обняв её, начал целовать её впервые в жизни. Она как будто проснулась от гипноза и, уклоняясь, просила оставить, пожалеть её. Но он не отпускал её еще долго, и потом всю дорогу крепко прижимал к себе её локоть, как счастливую находку, а она опять молчала, растерянно глядя перед собой. Он позвонил ей через два дня, срывающимся голосом прося о встрече.
   Она согласилась. Они встретились на скамье в глухой части парка. Она волновалась, у неё было лицо человека, мучительно но твёрдо принявшего решение. Она должна ему что-то сказать, пусть он её выслушает. Его счастье, что он не позвонил на следующий день, она тогда готова была его убить. Но сейчас она должна сказать ему, что она тоже ничего не забыла, как будто не прошли эти годы. И хочет ответить ему на вопорс, который он не задаёт ей прямо. Нет, она не жалеет, что поступила тогда именно так. Но она и тогда не скрывала от него, как ей тяжело, и сейчас он видит, каково ей. Её отношение к нему должно быть ему понятно, он всё видит сам, но он должен понимать, это не в её характере, она не может и не станет прятаться с ним по кустам, это невозможно.
   Он слушал и больше смотрел на её лицо, и думал – вот ещё одно обьяснение, ожидал ли он, что оно у них будет, а впрочем, это закономерно, ведь должен же быть какой-то финал у этого длинного-длинного романа-поединка. И когда она закончила, начал говорить он, но говорил коротко. Да, сказал он, он с ней вполне согласен, это было бы некрасиво и недостойно, и они безусловно должны прекратить всё это.
   Он сказал так и увидел, как на её лице, вытеснив взволнованность, появилось самое обыкновенное, живейшее изумление. Он про себя удивился сам, и причина этого, как всегда, дошла до него позже, когда он тщательно обдумывал последние слова её декларации. Что поделаешь, он был неисправим.
   Следующие два или три свидания были полны неопределённости. Она охотно соглашалась на них, не возражала против проявлений нежности с его стороны, ограничивая их известными пределами, и однажды призналась, что не понимает мотивов его поступков. И тогда он подумал, что довольно, их отношения перешли какую-то вершинную точку и начинают терять смысл, надо взять себя в руки, и решил попытаться обьяснить ей свои поступки в следующий раз.
   Это была встреча днём на оживлённой улице, – опять их расставание происходило среди городского шума, – он проводил её на почту, ей надо было отослать письма.
   Она оглянулась на него, смущённо улыбнулась и, высунув кончик языка, стала смачивать клей конвертов. Его это не удивило, он знал, что она не завтракает на работе, так как не может есть бутерброд при посторонних. Он знал также, что в его машине она любит сидеть на заднем сиденьи, он всегда смотрел на неё в зеркало, она устраивалась в самом углу и глядела не вперёд, а в боковое окно, как из кареты. Всё это были частички её образа, складывавшегося в нем в течение многих лет, и теперь в него уложены последние детали. Они вышли из почты и медленно пошли по направлению к парку. И он начал говорить, теперь, как ему казалось, наступило его время. Он тоже вспомнил прошлые годы, своё отчаяние и поиски ответа. Напрасно ей кажется, что она украсила его жизнь высоким чувством, ничего подобного, она только омрачила её, заставила его страдать, как никто другой на свете. И что бы она ни говорила, он считает её поступок самой настоящей изменой, изменой ему, себе и правде, той правде, в которую он верит и от которой не отказывается. И для утверждения этой правды ему обязательно надо было знать, как она относится ко всему этому теперь, и, может быть, именно поэтому так важно было для него теперь с ней снова сблизиться в надежде, что она ему откроется. Пусть она знает, как ему было тяжело вернуться в прошлое, ведь его чувства не стали другими, ему вовсе не пришлось прикидываться, а это было вдвойне мучительно, но он горд этим, иначе он не мог бы считать, что правда на его стороне. Он выдержал всё, и его замысел осуществился, но он хотел услышать от неё слова о сожалении, встретить искренне и откровенно выраженное чувство, и это была бы его победа, и её победа, и этого было бы достаточно даже без физической близости – в этом ли дело? Он же услышал нечто вроде предложения благопристойного адюльтера. Это ни к чему, для этого в принципе есть другие возможности, не связанные с дорогими для него чувствами и воспоминаниями. Но он очень рад, что всё кончено, он надеется теперь освободиться от тяготевшего над ним закрепощения, хотя он в этом ещё не уверен, так как они были и останутся предназначенными друг для друга, это его убеждение, и не его вина, что всё сложилось не так.
   Они сидели на скамье парка, она слушала его, не перебивая, но когда он кончил, спросила: "Значит, это всё был заранее обдуманный обман?" – " Что ж, можно считать так, если не учитывать, что он был осуществлён с большой душевной болью." Она не отвечала, а сказала сама себе: "Какое предательство, подумать только…
   Ну, ничего, переживём и это!" Потом спросила: "Что же, значит, мы теперь не будем больше видеться?" – "Нет, почему же, вероятно будем… иногда." Больше говорить было не о чём. Они не спеша поднялись, она была очень углублена в себя, не возражала, когда он взял её под руку, и они очень мирно, но совершенно молча дошли до выхода из парка. На улице она сказала, глядя ласково и даже весело: "Спасибо, не надо провожать меня дальше. Ну, до свидания, Миля!" …Солнце, перешедшее на правую сторону, начало терять свою силу. Есть по-прежнему не хотелось, но к бутылке с кофе тянуло всё чаще. Остановившись для очередного глотка, он вышел посмотреть на свою покрышку, и тут его ударил своей внезапностью вид полностью, до обода, осевшего колеса. Итак, свершилось. Ему сразу стало легче. Во-первых потому, что снялось напряжение ожидания, а кроме того – судьба выбрала самый милостивый вариант, камера не лопнула мгновенно, а просто потеряла герметичность.
   Переступая будто чужими ногами, подобно моряку на суше, он пошёл к багажнику за насосом и, присев у колеса на дышащий накопленным за день жаром асфальт, отвинтил покрытый коркой спекшейся пыли колпачок ниппеля. Если колесо накачается, можно попробовать потихоньку ехать дальше, подкачивая через каждые несколько десятков километров. Дорога, конечно, затянется ещё больше, но это можно вытерпеть.
   Качёк, два, три,, четыре… десять, двадцать… пятьдесят, сто… Колесо медленно оживает, обод поднимается, исчезает страшная сплюснутая форма, уступая место привычной округлости. Прореха в покрышке, как будто, имеет прежний вид.
   Молодец, держится!
   Снова за руль. Скорость – пятьдесят километров. Километр, два, три. Остановка.
   Колесо пока держится. Неужели повезёт – в прямом и переносном смысле? Теперь без остановки десять километров. Как медленно ползут навстречу столбы и кусты! Как медленно ползут цифры счётчика! Десять километров. Колесо наполовину село. Снова насос. Снова за руль, снова счёт еле ползущих километров. Остановка, выходить можно прямо с насосом. Нет, оказывается, насос ни к чему, колесо уже безнадежно.
   Вот и всё, дело решено окончательно и ясно. Остаётся только ставить перекошенную запаску, ехать дальше и слушать, когда затарахтят размолотые подшипники. Зато для него опасность уже миновала. "Вы честно исполнили свой долг!" Домкрат на горячем асфальте, ключи, колпак, гайки, тяжелые колёса… Пока ты на ходу, километры кажутся ерундой – но какие они непреодолимые, если машина стоит вот так, с задранным на домкрате боком, с дырой вместо колеса, нелепая и беспомощная. Побеги в одну сторону, в другую, выбейся из сил, а всё остаётся почти на месте – тот же перекрёсток, и два дерева, и пыльная пашня, которых ты никогда не знал и не думал знать, а теперь ты привязан к ним собственным бессилием.
   Запаска поставлена, уродливая, вздувшаяся с одной стороны и сплющенная с другой.
   Кажется, что у неё самой виноватый вид от сознания своей неполноценности. Садясь в машину, он непроизвольно стремится не делать резких движений. Тронулись.
   Быстрее. Ещё быстрее. Сразу чувствуется новый "почерк" езды; вместо прежних чётких и несильных ударов машину теперь мягко, но основательно дергает в поперечном направлении. Бедные подшипники! А впрочем – ну его всё к чёрту.
   Скорость пятьдесят километров, шестьдесят. Частота увеличивается, удары сильнее, но вся машина трясётся меньше. Ладно, пусть будет, как будет. Дорога снова бежит навстречу, каждый новый километр приближает его к цели, а это самое главное.
   Мысли снова вернулись на прежний круг. Вернулись, как преступник возвращается на место своего преступления. Совершил ли он преступление перед нею, перед собой?
   Нет, нет, он хотел, он должен был всё разорвать навсегда и именно в этот момент, когда мерещилась хоть какая-то его иллюзорная моральная победа, иначе он снова и, возможно, навсегда остался бы с чувством раздавленности и нищеты.
   Всё правильно, так и следовало поступить – а внутри, глубоко внутри, всё кричит: виноват, виноват!… Виноват, что не преодолел себя, не сделал чего-то самого последнего, чего-то самого самоотверженного и самопожертвованного, что всегда был одержим гордыней, которую не только не смог пересилить, но и не видел, не ощущал, не понимал, а когда хоть немного понял, было уже навсегда поздно… Ну что ж, она, наверное, как всегда права, пусть это будет уроком на тот остаток будущего, который у него есть. Да ещё надежда на то, чтобы не дать повторить ошибки этому мальчику – обычная и всеобщая родительская иллюзия…
   Дорога теперь была как-то особенно однообразна. Новая магистраль, проложенная в стороне от населённых пунктов, убегала совершенно прямо, леса и рощи остались на севере, кругом поля и поля. Остаётся только считать километры, которыми единственно определяется этот отрезок его жизни. На промелькнувшем перекрёстке – россыпь стекляной крупы, ещё одно напоминание о суровых превратностях дорожной судьбы. Он включил радио. Не отрывая глаз от дороги, одной рукой прокручивал два убогих диапазона и за отсутствием выбора остановился на "Маяке". Пожалуй, уже необходимо ободриться, начинает чувствоваться усталость.
   Приобретя опыт, он никогда не включал радио в начале длительного пути. Он знал, что это хорошее средство оживить внимание, но при этом расходуется болше сил, как у конькобежца, который к концу дистанции снимает из-за спины сначала одну, потом вторую руку. Нужно рассчитать так, чтобы когда уже и радио не в силах ободрить, ты был в конце пути.
   Музыка направляла ход его мыслей. Под прелюдию Рахманинова всё представлялось в возвышенном стиле, хотелось принимать какие-то важные, мудрые и благородные решения, направить свою жизнь отныне по новому, светлому и прекрасному пути.
   Есть ещё достаточно времени и сил для этого, несмотря на то, что солнце его прошло зенит. Многое ещё может быть, хотя – увы, есть и такое, что уже никогда не сбудется. Однако с этим можно мириться; если сам выбрал себе в жизни правила игры и один играешь по этим правилам, нужно заранее согласиться на закономерное поражение. Ради достижения высших целей, ради того, чтобы обрести право входа в тот сад, о котором известно только посвящённым. И в ещё не написанных этим мальчиком строках будет сказано:
   Есть особая прелесть в отказе
   От того, что страстно желаем -
   От убийственно едкой фразы,
   От трескучей беседы за чаем,
   От жены ближайшего друга,
   Когда тот далеко от дома,
   От продажности, когда туго,
   И от связей через знакомых,
   И от этих самых знакомых,
   Когда не с кем сказать и слова…
   Что ж осталось мне, солнца кроме,
   Неба, ветра и солнца снова? …Внезапно он сообразил, что не слышит ударов поставленной запаски. Что произошло? Уж не потерял ли он её на дороге? Остановив машину, он в который раз вышел и опустился на четвереньки возле нетерпеливо пыхкающей выхлопной трубы, заглядывая на внутреннюю сторону колеса. Произошло неожиданное, но это можно было предвидеть. Покрышка под действием переменной нагрузки в конце концов села на обод. Можно нормально ехать дальше.
   Он снова за рулём. Машина кажется теперь особенно лёгкой, дорога – гладкой и приветливой. Тени тянутся теперь поперёк дороги справа налево, солнце стоит низко над полями. Появились явные признаки юга и приближения большого города – это стало заметно по цвету и виду зелени, по частоте перекрёстков, автобусных остановок. И наконец, в сиреневой предзакатной дымке справа внизу заблестело зеркало Хаджибеевского лимана. Конец пути близок. Он застыл за рулём, гордо глядя вперёд. Позади целый день дороги с необычным напряжением, на одной бутылке кофе. "Маяк" заливается модерновой эстрадной мелодией. Можно идти на нормальной скорости, не давая себя обгонять. Цель близка.
   Солнца уже не видно, воздух становится голубовато-серым, а дорога – широкой и прямой, как стрела, он знает, что так будет уже до самой Одессы.
   И прямо над этой дорогой неподвижно стоит в небе большой самолёт, опираясь на два столба дыма, уходящих к земле от его реактивных двигателей. Обман зрения, возникший от сложения скоростей, создал эту дивную иллюзию, и обыкновенный лайнер, поднявшийся с одесского аэропорта, вдруг превратился в апокалиптическое знамение. Он не мог оторвать глаз от этого зрелища, которое, ему казалось, каким-то образом венчало события этого дня, придавая им особую значимость. Знамение чего-то кончающегося и чего-то приходящего ему на смену.
   Оставаясь всё так же неподвижным, самолёт медленно уплыл из его поля зрения.
   Впереди снова была только окаймлённая посадками прямая дорога. Но и она должна была скоро кончиться.
 
 

 
Шурочка

 
   Во второй половине ноября в Куйбышеве обычно стоит уже полная зима. К этому я и готовился, когда ехал в командировку в Куйбышев в 1959 году, но вместо морозов меня там встретили сплошные дожди, совершенно необычные здесь в это время года.
   То проливной поток, то мелкая морось, как некий печальный рефрен, сопровождали всё моё пребывание в этом далёком городе. Хмурый короткий день проходил на заводе, и поздние рассветы с ранними сумерками создавали впечатление царящей над городом непрерывной ночи. На заводской окраине, давно обогнавшей по размеру устаревший со своими деревянными домами центр, чернели бесконечные ряды многоэтажных зданий, тускло светились на малолюдных улицах витрины редких и почти сплошь запертых магазинов. Глина будущих газонов и клумб, добросовестно размешанная презирающими законные дороги самосвалами, заливала жидкой слякотью тротуары, мерцая отражениями освещённых окон и уличных фонарей. В мокром берете, отсыревшем насквозь пальто и в разбухших ботинках бродил я по улицам, отыскивая проходы между потоками и лужами и стараясь не поддаваться всеобщей унылости.
 
   На заводе огромный цех ещё только вводился в эксплуатацию. Часть оборудования ещё даже не была запущена, в свежевыбеленных служебных помещениях было полупусто, стояли редкие столы, а голые стены не были ещё, как это водится, завешены графиками, календарями и другими рыжеющими от времени бумажками.
 
   В комнате у главного механика сидит техник-конструктор, довольно симпатичная девочка, небольшого роста, стройная, только глубоко сидящие под густыми бровями глаза придают лицу немного суровое выражение. Видно, что она пока не очень загружена работой, больше сидит и что-то себе читает, изредка поднимая глаза и прислушиваясь к вспыхивающим дебатам. Я, очевидно, тоже не остался незамеченным: пару раз она молча поднималась и приносила мне материалы, нужду в которых я только успевал неопределённо сообщать в пространство. Но наибольшее впечатление произвела на меня её книга, в которую я заглянул, когда она вышла. Толстенный том Кристофера Марло, уважаемого мною с почтительного расстояния, совершенно вывел меня из равновесия и принудил внимательно всмотреться в его читательницу.
   Предлогом послужил её заводской пропуск, лежавший открытым на её столе, да ещё отсутствие в комнате третьих лиц.
 
   – Козырева Александра Михайловна, – громко прочёл я, зная уже, между прочим, что её зовут Шурочкой. Она подняла от книги глаза и едва заметно улыбнулась, что было понято мною как одобрение моей попытки.
 
   – Что это вы читаете, Марло? – продолжал я с оттенком восхищения, оправдывая нелепость вопроса, – нравится?
 
   – Шурочка неопределённо кивнула
 
   – Да, ведь чтоб читать, времени почти нет, – сказала она, больше придавая значение факту незаконного чтения художественной литературы в рабочее время.
 
   – А чем же вы заняты после работы? – вырулил я на надёжную тему.
 
   – Институт, приходится заниматься, и ездить далеко.
 
   – А живёте вы в городе или здесь, на окраине?
 
   – Здесь, в общежитии.
 
   – Так вы не местная! Откуда же вы приехали?
 
   – Я в Орше техникум кончила.
 
   – И сюда приехали по назначению?
 
   – Да.
 
   – И родные ваши в Орше живут?
 
   – У меня нет родных.
 
   – Как, совсем нет?
 
   – Нигде. Я в детдоме выросла. Я туда во время войны попала, мне и года не было.
 
   – Так откуда же известны ваше имя, фамилия? – я кивнул на раскрытый пропуск.
 
   – А они не мои. Это когда думали, что меня нашли родители, но потом оказалось, что вышла ошибка.
 
   Шура теперь стояла, заложив руки за спину и прислонившись к подоконнику в своей, как я успел заметить, излюбленной позе. Она серьёзно смотрела на меня, не возражая, очевидно, против того, чтобы продолжать, так же немногословно, этот разговор, который совершенно неожиданно для меня завернул в такую глубину и вызвал столько странных чувств, что я не знал, как мне быть. Но тут комната наполнилась людьми, и всё как-то замялось.
 
   Однако, ощущая связавшую её со мной нить откровенности, я на следующий день, найдя подходящий момент, рискнул пригласить её в кино. Шурочка просто и серьёзно приняла приглашение. Договорились встретиться возле гастронома – одного из немногих надёжно известных мне здесь ориентиров. Свидание, конечно, произошло под дождём. В кино Шурочка так же спокойно и серьёзно смотрела на экран, а я по своей инициативе изредка кое-что пояснял ей, так как не сомневался, что, несмотря на Кристофера Марло, ей не всё будет понятно в перипетиях с фальшивыми жетонами казино и валютных комбинациях из заграничного детектива.