– Цирля?
   – А кто еще? Старый ее с собой привез, а она обратно в машину не полезла. В крышу впечаталась и сидит. Севастьяныч сказал, что сама потом домой вернется.
   – Куть-куть… – От меня еще собакой до сих пор пахнет, Цирля вряд ли подойдет. – А я думала, Гунька крылатку с собой забрал. Он с ней разговаривать мог.
   – Да леший их со Старым разберет. – Танька пожимает плечами – словно сигнал подает. Крылатки разражаются одинаковым, надсадным и протяжным мявом.
   Сугроб меняется на глазах – так, словно на него выплеснули ведро горячей воды. Снежная неровная корка проваливается, растворяется в дрожащем жарком воздухе, во все стороны летят колючие льдинки, мелкие брызги и даже крошечные пузырьки. Сквозь островки снега проглядывает земля – мокрая, липкая, словно вскопанная лопатой. Будто здесь взрыхлили круглую клумбу, диаметром полметра. Или открыли канализационный люк, а под крышкой обнаружился засыпанный сточный колодец.
   Я присаживаюсь на корточки, всматриваюсь в жирно блестящую землю. В центре проталины лежит голубая пластмассовая расческа. Банальный гребешок на длинной ручке. Двух зубцов не хватает, на кромке процарапаны какие-то мелкие буквы. А сбоку цена выбита – «11 коп». И пентаграммка – советский знак качества.
   – Мать моя женщина! Тань, это оно?
   – Мряяяяяяу! Мяяяяяяяя!
   – Оно самое. Руки! Без конторских не надо. – Меня перехватывают за запястье.
   Угрюмый кошачий мяв звучит пронзительно и строго – почти костельным хором. Как «Аве, Мария» или даже что-то заупокойное.
   – Замолчали живо! – Таня показывает ближайшей крылатке немаленьких размеров кулак. – Цирля, уйми своих мамзелей…
   – Мееееее… Мрууууу… – огрызается Цирля, слетая с крыши гаража.
   Теперь бывший сугроб окружен крылатыми кошками: они скребут лапами оплывающий снег, топорщат мех и перья, нетерпеливо порхают, огибая по воздуху проталину так, словно она накрыта огромным прозрачным стаканом. Сквозь нежданно весенние запахи пробивается другой, сильный и тревожный – немного ацетонный, немного прогорклый.
   Расческа светлеет, становится желто-прозрачной. Оттиснутый ценник рассасывается, рукоятка вытягивается, на ней проклевывается стилизованный рыбий хвост. По пластмассе неспешно бегут трещинки, превращающиеся в простенький узор. На месте отломанных зубцов вырастают новые.
   – Ручка! Смотри, опять! – Расческа снова меняет размеры и длину. Крылатки уже не мечутся, они сидят вокруг проталины и ласково урчат, чуя подступающее тепло.
   Меня обдает жаром – будто рядом что-то бесшумно взорвалось. Снова сработал аргумент, началось следующее преобразование.
   Расческа стала серебряной – вычурной, украшенной затейливой резьбой. Недостающий зубчик проклюнулся на своем месте. На длинной ручке можно разглядеть тщательно отчеканенный сюжет – дуб в цепях, русалку на ветвях, усатую кошачью голову.
   – Мряу, мряу, мяяяяя!
   – Мама…
   – Дуська, руки убрала, урою! – На моих плечах две крупные ладони. – Не трогай!
   Я падаю на бок, в сырой снег. Лекарственно-гаражный запах усиливается, в нем можно различить спирт и керосин и что-то вязкое, гниловатое. Так пахнет застоявшаяся вода в вазах с цветами.
   – Мрээээ… мяяяяя… мяяур!
   – Цыц! – орет мне в ухо Татьяна.
   А я ведь молчу. Я просто пытаюсь продвинуться вперед, дотронуться до аргумента, своими руками почувствовать, как он снова сменит форму, цвет, материал…
   – Сгоришь же! Там сто градусов, как в кипятке! – Танька Рыжая сама тянется все ближе.
   – Я в перчатках!
   – Ты овца!
   – Мяяяяр! Мяяя… Каррр!
   – Темнеть начал, смотри скорее!
   – Обе в сторону! Быстро! Ползком! – сквозь кошачий вой и наш шепот пробивается еще один голос. Громкий, твердый. – Быстрей, я сказал!
   Меня – и вцепившуюся мне в плечи Таньку – пробуют куда-то утянуть. А мне не надо, чтобы меня трогали, мне не хочется чувствовать этот дурацкий мокрый снег. Я сейчас не здесь и не с вами.
 
   Я маленькая, мне восемь лет. Мне тепло и уютно, и жар не машинным маслом пахнет, а печеными яблоками, горячим шоколадом и кренделем с сахарной пудрой. А еще – мамиными духами, фиалковыми, в таком высоком флакончике синего стекла, она мне его обещала отдать, когда я вырасту, и ленты мне надушить тоже обещала.
   Ваш снег – неправильный и липкий, он забивается в рот и лезет в уши. Мой снег – хороший, добрый. Он летит в темноте, подсвеченной уличными керосиновыми фонарями. А я стою у окна, на цыпочках, прижав нос к заиндевелому стеклу. Я проскребла себе маленькое окошечко и теперь в него подглядываю. А за спиной тяжелая портьера, темно-зеленая с золотой каемкой, бархатная, на ощупь – почти как мой игрушечный мишка. Портьера держит запахи. И поэтому мне в лицо морозом и зимой пахнет, а в спину – вкусным, сказочным, домашним – пирогами с капустой и вареньем, которые на каждые праздники печет кухарка Луша. Сегодня Рождество, поэтому теплый запах сильнее обычного, это он забивается мне в нос и щекочет лицо. Он, только он. А не этот ваш снег! И говорит со мной сейчас мама, зовет меня так, как никто никогда больше не звал – ни в замужествах, ни в Шварце, ни в жизни нынешней. Меня тогда звали Долли, тихо и ласково, раскатывая нежное «эль» трелью колокольчика…
   – Нахлебалась!
   – Опоздал!
   – Готова! Вырубается сейчас…
   По щекам течет растаявший снег и елозят незнакомые пальцы, снуют от висков к подбородку и обратно. Зачем так? Мама никогда такого не делала… Мне. Плохо. Мама…
 
   Зубы ритмично постукивают о край жестяной кружки-крышки – у конторского Отладчика оказался с собой термос. А там – горячий чай, с лимоном и капелюшкой коньяка. Не зерничный, а черный байховый. Я сижу на облюбованной Танькой скамейке, обхватив обеими ладонями теплую жесть. Впереди темнеют аттракционы детской площадки – горка, карусель и скрипучие, мягко покачивающиеся в темноте качели. В том дворе, где я три недели назад потеряла сознание, кроме этого всего была еще песочница с навесом-грибком. Остальное – без изменений. Та же дурацкая слабость в руках. Тот же вкус мокрой ваты во рту. Тот же похмельный озноб. Только теперь меня еще и тошнит. Докатилась. Допрыгалась. Трясу башкой и пробую подняться. Сидящая рядом Танька отнимает у меня кружку:
   – Не трепещи, все нормуль уже.
   Я оборачиваюсь. За нашими спинами медленно и очень мирно стелется жиденький белый пар. У развороченного, забрызганного чем-то темным сугроба стоит парень в оранжевой спецовке. Это Отладчик-Табельщик Серега по прозвищу Король, младший брат Гришки Мышкина, того, который единственный из всех российских Сторожевых прозвища не носит. В руках у Сереги огроменный фонарь, на голове – строительная каска. Если кто из мирских глянет в окно, примет Мышкина за аварийного водопроводчика, который в срочном порядке чинит прорванную трубу. А порхающих над его головой крылаток мирские точно видят как стаю ворон. Ну если в мокрой темноте кто-то сможет разглядеть такое количество черных кошек.
   Рыжая звонко ставит термос на край скамьи:
   – Давай руками шевели, согнуть попробуй.
   Я дрыгаю конечностями, бездарно изображаю огромного комара-карамору. Танька довольна результатом:
   – О, молодчага! Перед глазами ничего не двоится?
   – Нет.
   – Теперь вставай. Ножками, ножками… Не боись, здесь все свои.
   Земля подрагивает – так, словно неподалеку включили молчаливую асфальтодробилку.
   Я цепляюсь ладонью за подставленный Танькин локоть, послушно марширую от скамейки до детских качелей и обратно, потом снова усаживаюсь, так, чтобы было видно Серегу и неожиданно образовавшуюся возле гаража траншею.
   – Это… чего? – Я не сразу вспоминаю нужные слова. Вроде на русском говорю, а вот фразу без запинки произнести не получается: – Какое? Кто?
   – Аргумент вскрылся, – тихо и немного торжественно отзывается Татьяна.
   При свете аварийного белого фонаря у нее почти детское лицо. Если бы не сощуренные глаза, то на маску было бы похоже.
   – Девочки, спички есть? – кричит Мышкин, спрыгивая в траншею. Она глубокая – Серега провалился почти по плечи.
   – Зажигалку дать могу! – отвечает Танька.
   – Спасибо, не надо! Мне сухое дерево нужно!
   – У меня колышки есть в сумке! Осиновые! – Слова встали на свое место, а голова перестала ныть. Танька с моей сумкой наперевес быстро шагает к свету фонаря. Мышкин подсвечивает себе факелом, сделанным из осинового колышка. Огонь подрагивает в остатках отступающего белого пара.
   – Всему району внушила, что трубу прорвало. А будут возбухать – еще и запах от канализации приделаю.
   – Тань, что это было?
   – С тобой – передоз, ты эмоций нахваталась, а аргумент – все, разрядился в пепел.
   – Красиво было?
   – Я не видела. Серега тебя в сторону поволок, я за ним, а тут и рвануло.
   – Расческа рванула?
   – Копилка.
   – Кто?
   – Ну расческа, расческа. Аргумент такой. Она на воспоминаниях работает. Выдергивает положительные, лакирует их – так, чтобы только хорошие помнить…
   – А, la tirelire![2] – слабо радуюсь я. – Я их со времен Шварца не видела.
   – Ну вот, расческа сдетонировала, тебя задело слегонца, потому что не хрен было руки к ней тянуть. Она же чует, когда ее хотят.
   – Да?
   – Балда, – ехидно отзывается Танька. – Ну как, вспомнила детство золотое?
   – Ага. Дом мамин на Малой Морской, я там родилась. Как я Рождества ждала. И маму… До запаха прямо. – Я сильно затягиваюсь.
   – Счастливая, – вздыхает Танька. – А я только по верхам, две свадьбы и некролог про Сталина. Будто другой радости в жизнях не было.
   – Извини. – Я виновато глажу Таньку по черному плечу пуховика.
   – Да ты чего? У тебя доза больше была, поэтому так и приложило…
   Я лезу в сумку за сигаретной пачкой, цепляюсь пальцами за телефон – на экране три неотвеченных вызова и значок-конвертик. Звонки от Аньки, смс, наверное, от Темки. Забеспокоились! А вот не буду отвечать. Сами без меня ужинайте дальше.
   – Тань, чайку дай? – командует Мышкин, выбираясь из своей чертовой ямы.
   Рыжая звенит термосом, выпускает наружу пряный запах. Мне сейчас легко, настроение беззаботное – как взаправду в детстве.
   – Танюша! Как лимоном пахнет! Как будто весной! Знаешь, я вообще заметила, что все праздники пахнут фруктами! И времена года! Весна лимоном! А зима мандаринами и еще арбузом! Потому что свежий снег – он как арбуз! Скрипит так же! И ты по нему идешь и как будто корочку режешь! Только она не зеленая – а белая! Я вообще считаю, что нужно вывести новый сорт арбузов, с белой мякотью! Чтобы они росли зимой и…
   Рыжая… Нет, прямо-таки Рыженькая Танюшечка медленно-медленно кивает, а потом очень осторожно встает со скамьи, пропадает куда-то. А на ее место так же плавно оседает Серега Король – мягко приземляется, словно новогодняя снежинка. И говорит беззвучное, рот разевает – как рыба в аквариуме. Голоса у него нет. А у меня воздуха нет, мы же сейчас под водой, правильно? Тут так мягко и хорошо, только вот клонит в теплый сон, в котором елочный запах, портьера зеленая, теплые пироги…
   – Дуся? Не спать!
   Я глотаю смесь заварки и коньяка. Потом тру лицо снегом – срочно вытряхиваюсь из опасного, увлекательного, такого страшного сна. Отрицательный аргумент, прежде чем разрядиться и рассыпаться в прах, успел в последний раз сработать, затянуть в лучшие воспоминания. Меня едва не заставили жить прошлым!
 
   У Сереги Короля есть служебный транспорт. Грузовая «газель». Новая, выкрашенная в сиреневый цвет. На боках кружевные надписи «пирожные», «свежая выпечка», «торты». Правда, внутри – ни разу не кондитерские изделия, сейф с кучей ячеек, переносная химлаборатория и даже холодильник с пророщенными яблочными плодами.
   – Мадемуазель Евдокия! – Передо мной распахивается дверь кабины. Я киваю и остаюсь на месте, наспех объясняя Таньке:
   – …но мужа все-таки больше. Анька его «папой» зовет, прямо с первого дня…
   – Так ты замужем сейчас? Поздравляю.
   – А я тебя с обновлением поздравляю, а то забыла! – Я тянусь, чтобы чмокнуть ее в щеку. Танюха протягивает мне ладонь для рукопожатия.
   – Поздравишь еще. Я как на первый волос буду проставляться, так и…
   – А ты еще не… – Я кошусь на сидящего за рулем Короля. Тот отворачивается.
   – Как-то не пришлось. Дуська, а твой у тебя какой?
   – Мирской, – медлю с ответом, не зная, как объяснить Таньке, что я сейчас замужем за тем самым человеком, который убил ее три месяца назад.
   – Это понятно. Я говорю – какой по счету?
   – Седьмой, наверное, если по паспорту. А если по любви, то… второй?
   А вот и муж, легок на помине: в мобильнике дребезжит очередное послание. Сяду в машину, там прочту.
   – Ладно, Дуська, удачи. Мало́й привет передай. А вообще в гости заезжайте. У меня тут парк на территории, погуляем. Там два ко́та живут, полудомашние.
   – Да ты что?
   – Барышни, время! – негромко покашливает Серега.
   – Да откуда же в парке, посреди города, и ко́ты? Тань, ты не шутишь?
   – Не приучена, – вздыхает Танька. – Видимо, кто-то из соседей оставил. У меня район веселый, сама знаешь: три Спутника, пять Отладчиков. И хоть бы одна собака дальше своего дома убиралась. В подъездах у себя порядок навели – ну и все, типа дальше им не нужно. Хотя Ростя иногда помогает.
   – Субботин? – Я никак не могу вспомнить прозвище Ленкиного брата.
   – Он самый. У него тут девушка живет, он к ней переехал, перед зимним солнышком. Сам замко́вым работает, у Третьяковки, но там работа – не бей лежачего. Я вот думаю…
   – Девочки! Без вас уеду! – хмурится Король.
   – Сержик, извини, пожалуйста! Я Танюшу с прошлой жизни не видела.
   – Да хоть с прошлого века! Я при исполнении!
   – Ну все, сажусь уже, не злись… – Я умудрилась чмокнуть нашу суровую Татьяну в щеку.
   – Ладно, Дуська, жду. Звони-пиши! – Танька остается на бровке тротуара, готовится махать вслед.
   – «А дельфины скромные… а дельфины черные…» – у Мышкина в машине мурлычет добрая детская песня. Совсем как у Темки, хотя тот их для Аньки ставит, а Серега для себя, потому что у него характер легкий.
   – Пристегивайся, сейчас домчим. – Король на секунду перестает подпевать звонким голосам, потом опять подхватывает: – «…Только тот, кто в сказку верит…»
   Мы в нее не верим, мы ее реализовываем согласно инструкциям и штатному расписанию.
   – Дуся, пока не пристегнешься, никуда не поеду. – Все они, Отладчики, такие правильные.
   – Уже. – Я подхватываю ремень безопасности, звонко втыкаю его в гнездо.
   Кажется, Серега говорит мне что-то одобрительное. Я не слышу. У меня в руках телефон. Там пять неотвеченных вызовов и шесть смс-ок.
   «Женя, ты скоро вернешься?»
   «Женя, мы очень ждем!»
   «Жень, Аньке плохо, приезжай срочно!»
   «С тобой все в порядке?»
   «Сними трубку. Нужна помощь».
   «Женя, я без тебя не справляюсь!»
   Отправитель всех шести – «Артем». Звонила мне «Анька».
   – Сейчас через МКАД рванем, через полчаса дома будешь. – Серега чует мой нервяк.
   Я нажимаю кнопку вызова. Или Анька трубку снимет, или Темчик. Татьяна беззвучно что-то кричит и машет ладонью. Со школьной крыши стремительно поднимается легкая и очень крупная кошачья тень – это Цирля решила вернуться домой, к Старому. Она летит быстро, но мы от нее почти не отстаем.
* * *
   Цирля верещала в мембрану так раздраженно, будто вместо телефона напротив находился посторонний кошак, которого следовало немедленно вытурить из квартиры.
   – Мяур? – отзывались из телефона. – Мрямра?
   – Мя? – переспросила крылатка, усаживаясь на столе в позе фаянсовой копилки.
   – Мряяяя… – ответил Цирлин собеседник. – Савва Севастьянович, она говорит, что на этом все, дальше Озерная домой уехала, на Отладчике. В смысле на машине Отладчика.
   – Я понял. – Старый торопливо стучал по клавиатуре ноутбука. – А спроси у нее, Паша… – Савва Севастьянович помедлил, подбирая формулировку. – Не согласится ли она слетать в еще одно место и там кое-что поискать?
   – Секунду. – Паша вздохнул так, что на линии возникли помехи. – Сейчас переведу. Мр? Мяяяяяя?
   Цирля рявкнула разъяренно, повела крыльями. На столешницу мягко опали три перышка. Два Старый смахнул в корзинку для мусора, одно стал крутить в пальцах – до тех пор, пока кошачье завывание в динамике не сменилось на обычную речь:
   – Мээээ. Савва Севастьянович, она смысла в этом не видит.
   – Понятно. Спасибо.
   Цирля обернулась на стрекот клавиатуры, сверкнула желтыми глазами, потом прищурилась. Снова каркнула в телефон.
   – В общем, Евдокия Ольговна на аргумент очень сильно повелась. Он на нее подействовал как на мирскую. Передоз был похожий. Она чего, в линьку впадает?
   Савва Севастьянович заметил, что у Пашки, даже когда он по-человечески говорит, голос тягучий, с кошачьей хрипотцой. Так и не поймешь: то ли это синдром переводчика, хорошо перенимающего произношение собеседника, то ли он дурака валяет.
   – Гуня, – Старый специально вспомнил Пашкино детское прозвище, ввернул его к месту.
   – Да? – протяжно мурлыкнули в трубке.
   – Цирля перьями везде сорит. Все у нее в порядке?
   Паша снова перешел на кошачий. Обменялся с Цирцеей парой мявов.
   – Это возрастное, Савва Севастьянович. Ей сейчас сорок пять, пожилая уже.
   – Да вижу я, что не котеночек.
   – Это, если по мирским меркам сравнивать, лет восемьдесят, – теперь Пашка не мурчал. – А еще она по Доре сильно скучает. Она не говорила, я так знаю.
   Савва протянул руку, попробовал погладить Цирлю по холке. Крылатка недовольно фыркнула, но с места не сошла.
   – Вы ее погулять отпускайте чаще, хорошо? Она говорит, что когда летает, то ей легче так…
   – Понял. – Старый клацнул ноутбуком, привычно шикнул, обнаружив, что Цирля заслоняет монитор: ведь не умеет же читать, куда лезет? – Спасибо, Паша, выручил.
   – Сав-Стьяныч, если вы закончили, то я у Цирли кое-что уточнить хочу. Она здесь еще?
   Крылатка насторожилась, мрякнула. Гунька заговорил на кошачьем, уже не таким неуверенным голосом. Цирля один раз разъяренно вздыбилась, потом утихомирилась. Савве Севастьяновичу этот аккомпанемент печатать не мешал, однако, когда диалог завершился, он спросил:
   – Это ты о чем с ней, если не секрет?
   – Не секрет. – Паша пояснил, не сразу подбирая слова: – Я спросить хотел. В общем, по одной версии, крылатки еще в Древнем Шумере были, а по другой – у древних иудеев сперва появились. А Цирля оттуда родом. Есть версия, что «Йошкин кот» – не просто мифический персонаж, а с прототипом. Вроде у Иосифа Прекрасного, того, которого братья в рабство продали, крылатки водились, их поэтому так и назвали.
   – Ну и как, подтвердил версию?
   – Наоборот. Цирля мне про Иосифа сказала, но про другого, про императора…
   Савва Севастьянович подумал, что у Иосифа – не императора, а генералиссимуса – крылатки точно жили, прямо на даче. До сих пор в Кунцеве выводок имеется. Правда, не на охраняемом объекте обитают, а все больше так, по соседским крышам[3].
   – Вы, если что, звоните, ладно?
   – Ты тоже – если что, – согласился Старый: – Я мобильный не жалую, лучше на городской. Меня не будет – Соне передашь, она свяжется.
   – А кто это? – От изумления Паша, кажется, опять замяукал.
   – Помощница. Вроде тебя. – Савва Севастьянович снова принялся за писанину.
   – До свидания! – выдохнуло вдруг в динамике телефона.
   Старый не сразу понял, что это к нему обращаются. А когда спохватился, на всю комнату уже пищали гудки – пронзительные, обиженные. Словно Паша дверью хлопнул, а она стеклянная была, вот и разлетелась на миллион мелких дрожащих кусков. Цирля глянула на Старого и четко сказала:
   – Мрак!
* * *
   Артемчик сидит в кресле у изголовья, мнет задницей ребенковы отглаженные шмотки. Анька в постели – башка под подушкой. Не спит. Монотонно дергает плечами, давясь неслышным плачем.
   – Аня! – Я выпутываюсь из грязнющего пальто, оставляю его на полу в прихожей. – Я тут, я пришла… Маленькая моя, ты что? Маму вспомнила, да?
   – Ничего я не вспомнила! Ты не понимаешь! – Анька высовывает наружу влажную покрасневшую морду. – Просто у княжны Джавахи умерла мама! Я заплакала, а папа зачем-то испугался! И тебя позвал!
   Между креслом и кроватью валяется растрепанный том Чарской. Тот самый, с ятями.
   – Артем, выйди, я быстро! – тихо шиплю я. Могла бы и громко, от этого ничего бы не изменилось.
   – Так ты из-за книжки расстроилась, да? – Я не замечаю припухших, накачанных слезами и обидой глаз. Анька дергает нижней губой – будто пытается отогнать с помощью этого нервного кривляния собственную беду.
   Ребенок. Вот сейчас – ребенок. Из-за неумелого вранья, на которое способны только дети, свято уверенные в том, что сумеют притвориться как следует. «Да ничего я не плачу! Ничего я не испугался! Просто мне ботинки жмут, поэтому больно!» И чем старше мы становимся, тем сильнее верим в то, что способны плакать только и исключительно из-за ботинок. Тем больше шансов, что в это поверит окружающий мир. Взрослый. Недобрый.
   – Да. – Анька отодвигается от меня. Вминает подушку в изголовье, вжимается в нее спиной и подпирает подбородок коленями – словно пробует удержать его от дрожи. А я тем временем плюхаюсь на пол. Мне сейчас тоже так хочется – чтобы спиной в подушку, а лучше – одеяло на нос, и лежать. А вместо этого я пробую не злиться, радоваться тому, что все в порядке. По крайней мере Аньке хочется, чтобы я в это поверила.
   – Анечка, ну… это хорошая книжка, но ведь книжка, понимаешь? Автор так написал, и мы ему поверили. А ведь ни Нины, ни ее мамы никогда не было…
   – Я тебя ненавижу. Ты слышишь? Я тебя ненавижу! Дура! – Анька сжимает кулаки.
   – М-да? С этого места, пожалуйста, более подробно.
   – Я тебя ненавижу, потому что ты меня ненавидишь!
   – Ань, ты продолжай, я вся внимание… – Начинаю рассматривать обстановку в Анькиной комнате – так, словно нахожусь здесь впервые. С такого ракурса и при таком освещении – да. Я же у Аньки по вечерам не бываю. Загляну, скажу «спокойной ночи», и все. А тут довольно странное место, кстати…
   Стол со стопкой тетрадей и остро отточенными карандашами в ощетинившейся подставке. Игрушечный дом размером с хорошую собачью будку. В нем по команде «отбой» замерли в своих кружевных кроватках три или четыре куклы. Маленький, тоже как кукольный, ноутбук. Крышка у него блестит так, что напоминает фортепьянную. Чистая. Недавно протирали… И кукольный дом протирали, и стол. И полки книжно-одежного шкафа – те, что снаружи. Могу предположить, что Анькины шмотки застыли внутри в безмолвном и очень парадном строю. Не то как часовые, не то как конвой. Не то как расстрельная команда.
   – Женька! Ну я же тебе сказала, что тебя ненавижу! – дергает меня ребенок. Мне очень хочется высвободить подол. Брезгливо его вырвать из Анькиной маломерной лапки.
   – Я в курсе, моя радость. И ты знаешь, я тебя тоже ненавижу! – сообщаю я. А потом вдруг начинаю кричать. Хочу шепотом и веско, а получается рваный лай: – За что мне тебя любить? Ты мне хоть раз что-нибудь хорошее сказала? Думаешь, мне с тобой легко? Думаешь, я хотела с тобой возиться?
   Анька молчит. Обхватывает голову руками и клонит ее к вздернутым коленям – словно хочет справиться с тошнотой. Или снова спрятать слезы.
   – А ты не хотела меня брать? Ты меня не хотела брать, да? Ты не хотела…
   – А меня никто не спрашивал, Ань. Мне приказали – я выполнила, – совершенно честно сообщаю я. – Велели взять тебя и позаботиться. Любить никто не просил.
   – Да? – Анька снова смотрит на меня.
   Взгляд у нее совсем не взрослый. И даже не привычно-звериный. Он… как в театре, очумелый совсем. Только там зритель беду персонажа воспринимает как свою. А Анька… Наверное, хочет, чтобы это все было не про нее, а про персонаж. Потому что поверить в такое невозможно. Я и сама в такое не поверила в свое время. Может, этим и спаслась.
   – Да. Мне никто не приказывал тебя любить. Я сама хочу это сделать. Чтобы ты… чтобы тебе было хорошо. Я верю, что ты хорошая, просто тебе плохо. А мне с тобой очень трудно. Ты же не помогаешь.
   – Я помогаю. Я у себя в комнате убираюсь, – отвечает мне Анька. И моргает, но все равно без слез.
   – Да, я вижу. Спасибо. Ань, я знаю, что тебе тяжело. Но мне тоже тяжело, понимаешь? Мы с тобой незнакомые люди, я ничего про тебя не знаю. Я даже не могу понять, ты взрослая или ребенок?
   Угу. Взрослая она, как же. Девчонке восемь. Или меньше? Я никак не могу запомнить, когда у Аньки день рождения. Ну вот хоть убей. Столько документов всяких оформляла, а вот все равно не задерживается эта мысль в голове…
   – Я теперь взрослая. Мама всегда говорила, что, пока она… она есть, я буду маленькая. Даже если стану старушкой. – И Анька рушится сморщенной мордочкой мне в плечо. Так отлаженно… как после сотни репетиций. А я ее обхватываю и прижимаю к себе – тоже так, будто я это делала всю жизнь. Все свои жизни подряд.
   – Ань… Ты знаешь, я тебя все равно очень люблю. Даже когда говорю, что ненавижу или от тебя устала, то все равно. Я тебя понимаю, правда. Тебе сейчас восемь, а мне, когда у меня мама… Когда мне тоже так сказали…
   Я бормочу и глажу. Не ведьмачу, не работаю руками и словами – нам для себя такое запрещено, – я просто говорю Аньке то, что чувствую. Потому что она действительно сейчас маленькая в своей огроменной тоске. Горе большое, а Анька маленькая. У нее беда не по размеру. Великовата.
   – Я все понимаю, честное слово, – бормочу я, с ненавистью глядя на томик «Княжны Джавахи». Только сейчас заметила, что под обложкой – деньги. Тот самый аванс. Я думала, что Анька его спрячет. Да шут бы с ними. Я бы сейчас и эти деньги отдала, и все Артемкины. Только для того, чтобы Анька перестала выть мне в плечо. Не потому, что плечо уставшее, и не потому, что помимо моего плеча есть и другие – куда крепче и приспособленнее для детских слез. А чтобы Аньке не было плохо. Этой сопливой заразе, вот. Наверняка сейчас отревет, вытрет об меня всю морду и скажет железным тоном: «А я тебя все равно ненавижу».
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента