Марютка уперлась ладонями в бедра. Выбросила:
– У их, может, тело завшивело, а у тебя душа насквозь вшивая! Стыдоба меня берет, что с таким связалась. Слизняк ты, мокрица паршивая! Машенька, уедем на постельке валяться, жить тихонько, – передразнила она. – Другие горбом землю под новь распахивают, а ты? Ах и сукин же сын!
Поручик вспыхнул, упрямо сжал тонкие губы.
– Не смей ругаться!.. Не забывайся ты… хамка!
Марютка шагнула и поднятой рукой наотмашь ударила поручика по худой, небритой щеке.
Поручик отшатнулся, затрясся, сжав кулаки. Выплюнул отрывисто:
– Счастье твое, что ты женщина! Ненавижу… Дрянь!
И скрылся в хибарке.
Марютка растерянно посмотрела на зудящую ладонь, махнула рукой и сказала неведомо кому:
– Ишь до чего нравный барин! Ал ты, рыбья холера!
– У их, может, тело завшивело, а у тебя душа насквозь вшивая! Стыдоба меня берет, что с таким связалась. Слизняк ты, мокрица паршивая! Машенька, уедем на постельке валяться, жить тихонько, – передразнила она. – Другие горбом землю под новь распахивают, а ты? Ах и сукин же сын!
Поручик вспыхнул, упрямо сжал тонкие губы.
– Не смей ругаться!.. Не забывайся ты… хамка!
Марютка шагнула и поднятой рукой наотмашь ударила поручика по худой, небритой щеке.
Поручик отшатнулся, затрясся, сжав кулаки. Выплюнул отрывисто:
– Счастье твое, что ты женщина! Ненавижу… Дрянь!
И скрылся в хибарке.
Марютка растерянно посмотрела на зудящую ладонь, махнула рукой и сказала неведомо кому:
– Ишь до чего нравный барин! Ал ты, рыбья холера!
Глава десятая
В которой поручик Говоруха-Отрок слышит грохот погибающей планеты, а автор слагает с себя ответственность за развязку
Три дня после ссоры не разговаривали поручик и Марютка. Но не уйдешь друг от друга на острове. И помирила весна. Катилась она дружным, жаропышущим натиском.
Уже давно под ударами золотых копыт лопнула тонкая снежная броня на острове. Стал он мягким, ярко-желтым, канареечным на темном стекле густой воды.
Песок в полдень обжигал ладони, и больно было до него дотронуться.
В грузной синеве золотым пылающим колесом ярилось промытое талыми ветрами солнце.
От солнца, от талого ветра, от начинавшей мучить цинги оба совсем ослабели. Не до ссор было.
По целым дням валялись на берегу в песке, неотрывно смотрели на густое стекло, искали воспаленными глазами паруса.
– Нет больше моего терпения! Ежели через три дня рыбалок не будет, ей-пра, пулю себе пущу! – простонала отчаянно Марютка, вглядываясь в равнодушную тяжелую синь.
Поручик засвистел легонько.
– Меня слизняком и мокрицей называла, а сама сдаешь? Терпи – атаманом будешь! Тебе же одна дорога – в атаманы разбойничьи!
– А ты чего старое поминаешь? Ну и заноза! Было и сплыло. Ругала потому, что стоило ругать. Распалилось сердце, что тряпка ты мокрая, цыпленок. А мне и обидно! Навязался же ты на мою голову, смутил, все нутро вытянул, черт синеглазый.
Поручик с хохотком опрокинулся спиной в горячий песок, задрыгал ногами.
– Ты чего? Сдурел? – заворошилась Марютка.
Поручик хохотал.
– Эй, чумелый! Да говори же!
Но поручик не унимался, пока Марютка не ткнула кулаком в бок.
Поднялся, вытер смешливые слезинки на ресницах.
– Ну, чего ржешь?
– Хорошая ты девушка, Марья Филатовна. Кого угодно развеселишь. Мертвец с тобой плясать пойдет!
– А то? По-твоему, лучше вихляться, как бревну в полынье, ни к тому бережку, ни к другому? Чтоб самому мутно было и другим тошно?
Поручик снова визгнул смехом. Похлопал Марютку по плечу.
– Исполать тебе, царица амазонская. Пятница моя любезная. Перевернула ты меня, жизненного эликсира влила. Не хочу больше вихляться, как бревно в полынье, по твоему образному словарю. Сам вижу, что рано мне еще думать о возврате к книгам. Нет, пожить еще нужно, поскрипеть зубами, покусаться по-волчьи, чтоб кругом клыки чуяли!
– Что? Неужели в самом деле поумнел?
– Поумнел, голубушка! Поумнел! Спасибо – научила! Если мы за книги теперь сядем, а вам землю оставим в полное владение, вы на ней такого натворите, что пять поколений кровавыми слезами выть будут. Нет, дура ты моя дорогая. Раз культура против культуры, так тут уже до конца. Пока…
Он оборвал, захлебнувшись.
Ультрамариновые шарики уперлись в горизонт, сжались радостным пламенем.
Вытянул руку и сказал тихо, дрогнувшим голосом:
– Парус.
Марютка вскочила, подброшенная внутренним толчком, и увидела:
Далеко, далеко, на индиговой черточке горизонта вспыхивала, дрожала, колебалась белая искорка – треплемый ветром парус.
Марютка ладонями туго сжала задрожавшую грудь, впилась глазами, не веря еще долгожданному.
Сбоку подпрыгнул поручик, схватил руки, отнял их от груди, заплясал, завертев Марютку вокруг себя.
Плясал, высоко взбрасывая гонкие ноги в изорванных штанах, и пел пронзительно:
– Машенька! Дурища моя дорогая, царица амазонская. Спасены ведь! Спасены!
– Черт шалый! Небось сам теперь захотел с острова в жизнь людскую?
– Захотел, захотел! Я ж тебе говорил, что захотел!
– Постой!.. Подать им знак надо! Позвать!
– Чего звать? Сами подъедут.
– А вдруг на другой остров едут? Немаканы говорили: тут островов гибель. Могут мимо пройти. Тащи винтовку из хибары!
Поручик бросился в хибару. Выбежал, высоко взбрасывая винтовку.
– Не дури, – крикнула Марютка. – Жарь три штуки подряд.
Поручик приставил приклад к плечу. Выстрелы глухо рвали стеклянную тишину, и от каждого удара поручик шатался и только сейчас понял, до чего ослабел.
Парус уже был видев ясно. Большой, розовато-желтый, он несся по воде крылом веселой птицы.
– Черт-и-што, – проворчала, вглядываясь, Марютка. – Что оно за суденышко такое? На рыбалку не похоже, здоровое больно.
На судне услыхали выстрелы. Парус шатнулся, перелетел на другую сторону и, накренясь, понесся линией к берегу.
Под розово-желтым крылом выплыл из сини черный низкий корпус.
– Не иначе, должно быть, объездчика промыслового бот. Только кто ж на нем мотается в такую пору, не пойму? – бормотала тихонько Марютка.
Саженях в пятидесяти бот снова лег на левый галс. На корме приподнялась фигура и, приставив руки рупором, закричала.
Поручик дернулся, перегнулся вперед, бросил с маху в песок винтовку и в два прыжка очутился у самой воды. Протянул руки, ополоумело закричал:
– Урр-ра!.. Наши!.. Скорей, господа, скорей!
Марютка воткнула зрачки в бот и увидела… На плечах человека, сидевшего у румпеля, золотом блестели полоски.
Метнулась всполошенной наседкой, задергалась.
Память, полыхнув зарницей в глаза, открыла кусок:
Лед… Синь-вода… Лицо Евсюкова. Слова: «На белых нарветесь ненароком, живым не сдавай».
Ахнула, закусила губы и схватила брошенную винтовку.
Закричала отчаянным криком:
– Эй, ты… кадет поганый! Назад!.. Говорю тебе – назад, черт!
Поручик махнул руками, стоя по щиколотки в воде.
Внезапно он услыхал за спиной оглушительный, торжественный грохот гибнущей в огне и буре планеты. Не успел понять почему, прыгнул в сторону, спасаясь от катастрофы, и этот грохот гибели мира был последним земным звуком для него.
Марютка бессмысленно смотрела на упавшего, бессознательно притопывая зачем-то левой ногой.
Поручик упал головой в воду. В маслянистом стекле расходились красные струйки из раздробленного черепа.
Марютка шагнула вперед, нагнулась. С воплем рванула гимнастерку на груди, выронив винтовку.
В воде на розовой нити нерва колыхался выбитый из орбиты глаз. Синий, как море, шарик смотрел на нее недоуменно-жалостно.
Она шлепнулась коленями в воду, попыталась приподнять мертвую, изуродованную голову и вдруг упала на труп, колотясь, пачкая лицо в багровых сгустках, и завыла низким, гнетущим воем:
– Родненький мой! Что ж я наделала? Очнись, болезный мой! Синегла-азенький!
С врезавшегося в песок баркаса смотрели остолбенелые люди.
Ленинград
ноябрь 1924 г.
Уже давно под ударами золотых копыт лопнула тонкая снежная броня на острове. Стал он мягким, ярко-желтым, канареечным на темном стекле густой воды.
Песок в полдень обжигал ладони, и больно было до него дотронуться.
В грузной синеве золотым пылающим колесом ярилось промытое талыми ветрами солнце.
От солнца, от талого ветра, от начинавшей мучить цинги оба совсем ослабели. Не до ссор было.
По целым дням валялись на берегу в песке, неотрывно смотрели на густое стекло, искали воспаленными глазами паруса.
– Нет больше моего терпения! Ежели через три дня рыбалок не будет, ей-пра, пулю себе пущу! – простонала отчаянно Марютка, вглядываясь в равнодушную тяжелую синь.
Поручик засвистел легонько.
– Меня слизняком и мокрицей называла, а сама сдаешь? Терпи – атаманом будешь! Тебе же одна дорога – в атаманы разбойничьи!
– А ты чего старое поминаешь? Ну и заноза! Было и сплыло. Ругала потому, что стоило ругать. Распалилось сердце, что тряпка ты мокрая, цыпленок. А мне и обидно! Навязался же ты на мою голову, смутил, все нутро вытянул, черт синеглазый.
Поручик с хохотком опрокинулся спиной в горячий песок, задрыгал ногами.
– Ты чего? Сдурел? – заворошилась Марютка.
Поручик хохотал.
– Эй, чумелый! Да говори же!
Но поручик не унимался, пока Марютка не ткнула кулаком в бок.
Поднялся, вытер смешливые слезинки на ресницах.
– Ну, чего ржешь?
– Хорошая ты девушка, Марья Филатовна. Кого угодно развеселишь. Мертвец с тобой плясать пойдет!
– А то? По-твоему, лучше вихляться, как бревну в полынье, ни к тому бережку, ни к другому? Чтоб самому мутно было и другим тошно?
Поручик снова визгнул смехом. Похлопал Марютку по плечу.
– Исполать тебе, царица амазонская. Пятница моя любезная. Перевернула ты меня, жизненного эликсира влила. Не хочу больше вихляться, как бревно в полынье, по твоему образному словарю. Сам вижу, что рано мне еще думать о возврате к книгам. Нет, пожить еще нужно, поскрипеть зубами, покусаться по-волчьи, чтоб кругом клыки чуяли!
– Что? Неужели в самом деле поумнел?
– Поумнел, голубушка! Поумнел! Спасибо – научила! Если мы за книги теперь сядем, а вам землю оставим в полное владение, вы на ней такого натворите, что пять поколений кровавыми слезами выть будут. Нет, дура ты моя дорогая. Раз культура против культуры, так тут уже до конца. Пока…
Он оборвал, захлебнувшись.
Ультрамариновые шарики уперлись в горизонт, сжались радостным пламенем.
Вытянул руку и сказал тихо, дрогнувшим голосом:
– Парус.
Марютка вскочила, подброшенная внутренним толчком, и увидела:
Далеко, далеко, на индиговой черточке горизонта вспыхивала, дрожала, колебалась белая искорка – треплемый ветром парус.
Марютка ладонями туго сжала задрожавшую грудь, впилась глазами, не веря еще долгожданному.
Сбоку подпрыгнул поручик, схватил руки, отнял их от груди, заплясал, завертев Марютку вокруг себя.
Плясал, высоко взбрасывая гонкие ноги в изорванных штанах, и пел пронзительно:
– Ну тебя, дурной! – вырвалась запыхавшаяся, радостная Марютка.
Бе-ле-ет па-рус о-ди-но-ки-кий
В ту-ма-не моря го-лу-бом-бом-бом…
Бим-бам. Бом-бом,
Голу-бом!
– Машенька! Дурища моя дорогая, царица амазонская. Спасены ведь! Спасены!
– Черт шалый! Небось сам теперь захотел с острова в жизнь людскую?
– Захотел, захотел! Я ж тебе говорил, что захотел!
– Постой!.. Подать им знак надо! Позвать!
– Чего звать? Сами подъедут.
– А вдруг на другой остров едут? Немаканы говорили: тут островов гибель. Могут мимо пройти. Тащи винтовку из хибары!
Поручик бросился в хибару. Выбежал, высоко взбрасывая винтовку.
– Не дури, – крикнула Марютка. – Жарь три штуки подряд.
Поручик приставил приклад к плечу. Выстрелы глухо рвали стеклянную тишину, и от каждого удара поручик шатался и только сейчас понял, до чего ослабел.
Парус уже был видев ясно. Большой, розовато-желтый, он несся по воде крылом веселой птицы.
– Черт-и-што, – проворчала, вглядываясь, Марютка. – Что оно за суденышко такое? На рыбалку не похоже, здоровое больно.
На судне услыхали выстрелы. Парус шатнулся, перелетел на другую сторону и, накренясь, понесся линией к берегу.
Под розово-желтым крылом выплыл из сини черный низкий корпус.
– Не иначе, должно быть, объездчика промыслового бот. Только кто ж на нем мотается в такую пору, не пойму? – бормотала тихонько Марютка.
Саженях в пятидесяти бот снова лег на левый галс. На корме приподнялась фигура и, приставив руки рупором, закричала.
Поручик дернулся, перегнулся вперед, бросил с маху в песок винтовку и в два прыжка очутился у самой воды. Протянул руки, ополоумело закричал:
– Урр-ра!.. Наши!.. Скорей, господа, скорей!
Марютка воткнула зрачки в бот и увидела… На плечах человека, сидевшего у румпеля, золотом блестели полоски.
Метнулась всполошенной наседкой, задергалась.
Память, полыхнув зарницей в глаза, открыла кусок:
Лед… Синь-вода… Лицо Евсюкова. Слова: «На белых нарветесь ненароком, живым не сдавай».
Ахнула, закусила губы и схватила брошенную винтовку.
Закричала отчаянным криком:
– Эй, ты… кадет поганый! Назад!.. Говорю тебе – назад, черт!
Поручик махнул руками, стоя по щиколотки в воде.
Внезапно он услыхал за спиной оглушительный, торжественный грохот гибнущей в огне и буре планеты. Не успел понять почему, прыгнул в сторону, спасаясь от катастрофы, и этот грохот гибели мира был последним земным звуком для него.
Марютка бессмысленно смотрела на упавшего, бессознательно притопывая зачем-то левой ногой.
Поручик упал головой в воду. В маслянистом стекле расходились красные струйки из раздробленного черепа.
Марютка шагнула вперед, нагнулась. С воплем рванула гимнастерку на груди, выронив винтовку.
В воде на розовой нити нерва колыхался выбитый из орбиты глаз. Синий, как море, шарик смотрел на нее недоуменно-жалостно.
Она шлепнулась коленями в воду, попыталась приподнять мертвую, изуродованную голову и вдруг упала на труп, колотясь, пачкая лицо в багровых сгустках, и завыла низким, гнетущим воем:
– Родненький мой! Что ж я наделала? Очнись, болезный мой! Синегла-азенький!
С врезавшегося в песок баркаса смотрели остолбенелые люди.
Ленинград
ноябрь 1924 г.