Кибрит осматривалась. Картины, хрусталь, люстра, которая впору провинциальному театру. Хорошо, Шурик перекусил, а то с кухни ароматы головокружительные… Рядом крутился опрятный хитрый старичок.
   – Такая женщина служит в милиции? А не страшно? Всякие бандиты?.. Замужем?
   Надо же, экий игривый дедуля.
   – Извините, мне надо работать. Ведь чем скорее мы уйдем, тем приятнее будет хозяйке? – Кибрит покоси­лась в сторону Шахини.
   – Стоит ли беспокоиться о чувствах хозяйки, в доме которой делают обыск? – холодно отозвалась та.
   На редкость красивая женщина. Но не этим привлека­ет. Что-то в голосе, во взгляде… что?
   – Возможно, хозяйке следовало раньше побеспоко­иться, чтобы до этого не дошло, – неожиданно для себя сказала Кибрит.
   – Возможно.
   Шахиня скрылась в спальне, Кибрит потянуло следом.
   – Мы вторглись так некстати…
   «Ну что я к ней прилипла?»
   – Какая разница!
   – Все-таки гости.
   У Шахини вырвалось пренебрежительное движение.
   – Четыре комнаты? – Кибрит была здесь впервые. – Большая квартира. Много забот по хозяйству или кто-то помогает?
   – Неужели вас это интересует? Прошу! – Шахова распахнула платяной шкаф.
   Кибрит сделала вид, что простукивает стены, но ин­тересовала ее только хозяйка.
   – Стены капитальные. Хорошая квартира.
   – Квартира прекрасная! А вот здесь мои рубины, алмазы, жемчуга! – она поставила на тумбочку большую палехскую шкатулку, вынимала и открывала пустые фут­ляры. – Обожаю драгоценности. За это знакомые прозва­ли меня Шахиней.
   «А ведь у нее трагическое лицо! Буквально заворожи­ла, оторваться не могу».
   – Не огорчайтесь так, Елена Романовна. Может быть, вашему мужу не будет предъявлено новое обвинение. Тогда все кольца и ожерелья вернутся в свои бархатные коробочки.
   – Да? – странное выражение мелькнуло в глазах Ша­хини.
   Дальше Кибрит действовала не рассуждая, целиком отдавшись интуиции.
   – Елена Романовна, не пусто вам здесь без детей?
   Женщина внезапно разволновалась, разгневалась не на шутку:
   – Какие дети! Вы смеетесь? Когда в любой день могут прийти! Где папа? Папа в тюрьме!
   Она оборвала себя, задушила подступившее рыдание и отвернулась. Кибрит быстро склонилась над шкатулкой.
   – Шурик, я уезжаю, – тихо сказала она Томину, который объяснял задачу понятым.
   – Что? Зачем?
   – Нужно в лабораторию.
   – Ну, валяй, – он пожал плечами: фокусница.
   Знаменский встретил ее рассеянно:
   – Как вчерашний обыск?
   – Неожиданно.
   – Что-то нашли?
   – Пал Палыч, я выяснила, кто автор писем. Шахиня!
   Тот даже вскочил.
   – Зиночка!..
   – Озарение, – мечтательно сказала она. – Плюс на­ука в образе пленки для снятия пальцевых отпечатков. Я использовала шкатулку, которую она держала при мне.
   – Та-ак…
   Знаменский довольно долго ходил по тесному каби­нету, а в голове наперегонки бежали мысли. Наконец остановился.
   – Зиночка, вот ты красивая, умная женщина.
   – Талантливый криминалист, – подсказала Кибрит.
   – Нет, криминалистику побоку. Просто как женщина. По-твоему, что ею движет?
   – Да ведь ты уже набит версиями.
   – Выше головы.
   – Что она любит Шутикова – есть?
   – Есть.
   – Что имеет зуб на мужа?
   – Есть.
   – Что ее кто-то принуждает, шантажирует!
   – Есть. Все это и еще много чего.
   – А нет ли такой версии, что у нее сложно и нестан­дартно и здесь, – притронулась Кибрит ко лбу, – и здесь, – указала на сердце. – Может быть, в ее жизни – мы не знаем почему – настал момент, когда она должна была сделать выбор?
   Знаменский задумчиво почесал переносицу. На пью­щих мужей жены заявляют. На тех, которые дерутся, гуляют. Но те, что воруют, тащат в дом и покупают жене, чего душа пожелает, – этим супружеский донос не гро­зит… если нет иной уважительной причины,
   Томина не заметили, он громко кашлянул, возвещая о себе. Кибрит вздрогнула.
   – Шурик, у тебя несносная привычка подкрадывать­ся, как кошка.
   – У Томина масса несносных привычек, но зато он принес вам в клювике преинтересную бумажку! Я посе­тил тещу Шахова – представился работником комму­нального хозяйства – и получил от нее заявление о починке унитаза. Отпечатала собственноручно на машин­ке «Москва». Сравни с анонимками.
   Кибрит внимательно прочла заявление.
   – Та самая машинка!
   – Но должен тебя разочаровать – теща немолода, маникюра не носит, волосы светлые с проседью.
   – Шурик, под рубрикой «Коротко об интересном» – анонимки, судя по отпечаткам, писала Шахиня!
   – Это ты вчера?! Зинаида, нет слов! Пожалуй ручку!.. Ну, теперь Паша ее прижмет!
   Шай-бу! Шай-бу! Публика жаждет, а у нападающего ноги разъезжаются врозь. Не понимал Знаменский, как ему Шахиню прижимать и будет ли он прижимать…
   В повестке проставлено 16 часов, сейчас без четвер­ти. Он прослушивал запись своего разговора с тещей Шахова:
   «Я – мать, считается, что мы всегда необъективны, но разве он – муж для порядочной женщины? Сколько раз я Леночке говорила… – пауза, сморкание. – Ему нужна не жена, а красивая витрина для бриллиантов. Но рано или поздно, если теперь вам не удастся, то потом его все равно посадят! Что ее ждет? Носить передачи в тюрьму? Ребенка нет, друзей растеряла…»
   Монолог длился, женщина вспоминала детство доче­ри, юность. Знаменский выключил магнитофон, убрал его, присел на диван. Диван был наследием тяжкого прошлого; на нем ночевал кто-то, боявшийся не оказать­ся на месте, если сверху грянет телефонный звонок. По нормам нынешней меблировки диванов не полагалось, но Знаменский держался за свой упрямо – привык, хотя тот норовил кольнуть пружиной и не радовал взор.
   Резкий короткий стук в дверь. Шахиня. Вошла без приглашения – собранная, жесткая, готовая к отпору. Увидя, что за столом следователя нет, замешкалась на пороге. Знаменский погасил в себе толчок встать и, когда она нашла его взглядом, остался в той же домашней позе на диване.
   – Садитесь, Елена Романовна.
   Та повернула стул, села лицом к нему. Знаменский молчал, и она молчала. Спустя минуты две – пауза уже давила – протянула повестку. Он долго изучал бланк. Отчасти намеренно затягивал молчание, чтобы сбить с нее боевой настрой, отчасти выверял мысленно первые фразы. Перед ним сидела загадка. С царственной осанкой и потаенным глубоким разладом в душе. С проколотыми мочками ушей без серег, с тонкими скульптурно-безуп­речными пальцами без колец. Все изъято, описано – либо припрятано.
   «Ладно, сколько можно молчать».
   – Вызвал я вас официально, но, думаю, лучше нам просто поговорить.
   «Надо выбить ее из ощущения, что она пришла к человеку, справляющему должность. Пришла в милицию. Вся ее предшествующая жизнь создает инерцию, в силу которой милиция для нее враждебна».
   – Я вот сидел и обдумывал, как похитрее построить допрос. Вот, думал я, придет женщина, мужа которой обвиняют в преступлениях. Как она к этому относится, я в точности не знаю. По некоторым признакам относится необычно.
   В ответ ни звука, ни движения.
   Первый практический учитель Знаменского на Пет­ровке едва не угробил его. Допрашивать он умел, как никто. Опутывал человека паутиной тонкой и психоло­гически продуманной лжи. Говорил о себе, увлекался, обещал что угодно за раскол. Он любил свою работу, отдавался ей со страстью, но считал, что здесь все спо­собы хороши. Ему обычно все удавалось, люди прини­мали его актерство за чистую монету. Однажды его под­следственный пытался покончить с собой во внутренней тюрьме и в прощальной записке написал: «Я виноват перед Родиной и перед Олегом Константиновичем». Ни больше ни меньше! Знаменский восхищался им, нена­видел его, тяжко выдирался из-под его влияния. Но заклинательный стиль и ритм речи, присущий ему, иногда использовал.
   – Я предполагал поболтать с вами о разных пустяках. Предполагал еще раз расспросить, у кого были куплены какие-нибудь серьги и браслет. Я предполагал отвлечь ваше внимание ерундой. Начал бы, к примеру, допыты­ваться, не встречается ли вам на улице старичок с собач­кой и в серой шляпе…
   Шахиня слушала внимательно, настороженно, пыта­ясь сообразить, к чему клонит следователь.
   – Вы бы немножко устали, рассеялись. И тут я бы выложил перед вами три анонимных письма. Я бы выложил заключение экспертизы, что они отпечатаны на одной и той же машинке «Москва».
   – Какие письма? – выдавила она из себя.
   – Те самые, Елена Романовна. Потом мы бы вместе поехали и изъяли машинку. И отпереться было бы уже невозможно.
   «Проняло или нет? Самообладание отличное: только крепче и крепче стискивает сумочку».
   – Но ничего этого я делать не буду. Я говорил с вашей матерью и понял, что за письмами, которые вы послали, стоят сомнения, бессонные ночи, слезы. У меня рука не поднимается использовать ваше горе для дости­жения собственных целей.
   «Сколько-нибудь я слукавил под Олега Константи­новича или нет? Пожалуй, и нет. Ведь это я ей совер­шенно чужой и чуждый. Она же мне почти симпатична. Я знаю, как она выглядела девочкой, как улыбалась в шестнадцать лет, какая у нее была пышная коса. Мать хранит альбомы, лысоватую куклу с плоским носом, школьные тетради, исписанные ломким почерком, со­чинение на тему «Мой идеал». Идеал грешил, конечно, красивостью, но отражал и юношескую мечтательность, и доброту.
   Молчит. Что ж, помолчим. Тут требуется осторож­ность, а значит, время. Пусть соберется с мыслями. Пусть что-нибудь ответит. Ее ход».
   Шахиня глубоко вздохнула и произнесла прерывисто:
   – Сомневаюсь, что вы искренни… во всяком случае… не воображайте, что я старалась помочь правосудию, – на последнем слове она запнулась, как на неприятном. – Я забочусь единственно о себе!
   «Да в чем же эта забота?»
   – Но и о Шутикове тоже? – спросил Знаменский нащупывающе. – Не правда ли?
   «Она не подтвердила, что болеет сердцем за Шутикова. Не было ей Шутикова жаль. Эту версию отбросим».
   – В конце концов мы его найдем. Живого… или мерт­вого.
   Шахиню передернуло, пальцы на сумочке побелели.
   – Есть серьезные основания тревожиться за его жизнь?
   – Да.
   – Лучше бы вам все рассказать. Поверьте, станет легче.
   – Легче?! У меня ложное, дикое положение… я не должна была писать… Надо было развестись – и все!
   «Полно, кто же разводится с оборотистым мужем? Но она его не любит. Возможно, и не любила никогда. Мате­риального изобилия оказалось мало для счастья, однако расставаться с ним тоже страшно».
   Как бы откликаясь на мысль Знаменского, Шахиня свела брови:
   – Снова в парикмахерскую? Не лучше ли быть женой расхитителя? О, я вполне могу быть женой расхитителя! Но я не могу жить с уб…
   Часть слова произнесла, часть откусила. И снаружи огрызок, и во рту ворочается, мучает. У этой черты – амба, кончается ее выдержка.
   Знаменский уже уверенно направлял беседу в нужное русло.
   – Все равно, завершив следствие, я разрушу вашу прежнюю жизнь. Шахову не миновать возмездия. Но, Елена Романовна, когда-нибудь все кончается и начина­ется что-то другое. Вы молоды и нечто поняли о себе – вам не поздно начинать!
   Она сглотнула, пытаясь избавиться от недосказанного слова, и усмехнулась горько.
   – Да, начинать нелегко. Но после всего, что про­изошло, ведь и продолжать нелегко, – возразил он. – Вы вот боитесь парикмахерской. А вам не случалось жалеть о той девушке, что превратилась в Шахиню? Ручаюсь, парикмахерша была веселей.
   «Гм… отдает резонерством, однако самое простое на­зидание сейчас сгодится. Тем более что исходит не от меня одного. Мои погоны удачнейшим образом прикры­ты авторитетом матери, которая твердила о том же».
   – Раньше думалось, вы на месте рядом с Шаховым. Но мне говорят: Леночка возилась с больным сыном соседки, Леночку все любили, Леночка то, Леночка дру­гое… Скажите, до замужества вы понимали, что собой представляет Шахов? Вы пошли бы за него, если б знали?
   Шахиня пожала плечами.
   «Да пошла бы, о чем толк. Совершенно риторичес­кий вопрос. Она шла замуж с открытыми глазами. Не­бось, экономила на одеколоне и платила ежемесячные подати заведующей. Феодальные поборы в так называе­мой сфере обслуживания – не секрет. Как тут могут относиться к дельцам типа Шахова? Удачливый чело­век, набит деньгами. И вполне известно, откуда они. Она и дальше согласна жить с вором, моля только бога, чтобы он не сделался убийцей. А может быть, и не согласна, не пойму».
   Знаменский поднялся и сел на свой законный стул.
   – Елена Романовна, чего вы от меня хотите?
   Удачный поворот, Знаменский был собою доволен.
   – Я – от вас?! – поразилась она.
   – Конечно. Ведь именно вы обратились ко мне, хотя и анонимно.
   – По-моему, вы прекрасно понимаете, – сказала она немного погодя.
   – Любой ценой узнать правду о муже?
   Шахиня кивнула.
   «До чего элементарная разгадка, а я-то городил в уме невесть что!»
   – Так помогите нам ее узнать!
   – А если все это бред?
   – Бред нами во внимание не принимается. А помочь может любое слово.
   До сих пор ее воззвания к следствию были как бы абстрактны. Теперь предлагают прямое фискальство. По­неволе заколеблешься.
   – Скажу честно – я почти уверен, что Шутиков жив. Но не радуйтесь прежде времени. Не знаю, чем он мешал вашему мужу раньше, но после суда живой Шутиков для него – зарез. И то, чего вы опасаетесь, может произойти завтра, сегодня, каждый миг!
   «Опять помолчим, подождем», – он смотрел на ее руки. Пальцы трепетали, разжимались, и вот она чуть не выронила сумочку. Расслабилась. Сдалась.
   – Но если вы потом сошлетесь на мои слова, если какую-нибудь очную ставку – я откажусь!
   – Ясно.
   Теперь она глядела мимо, на подоконник, где расто­пырилась эуфорбия спленденс – эуфорбия великолеп­ная: переплетение колючих ветвей с алыми цветками – точно капли крови на терновом венце. Дома за шипы цеплялась штора, и потому «великолепная» перекочева­ла сюда, в кабинет. В ней смешивались красота и жесто­кость – нечто средневековое. Кажется, Шахиня черпала мужество в этом энергичном растении и обращалась к нему:
   – Накануне арестов… все сидели на террасе. Мы тог­да жили на даче. Шутиков приехал прямо от ревизора, очень не в себе… Он хотел идти с повинной… На него кричали, на кухне было слышно. Потом там утихли, я понесла им выпить и закусить. Получилось случайно, потому что я не сразу вошла… остановилась в коридоре, чтобы состроить улыбку… я их не любила – этот Преоб­раженский, Волков…
   Она задохнулась. Знаменский не торопил.
   – Все были на террасе, а рядом в комнате муж… он разговаривал о Шутикове. Слышу: «Другого выхода нет. Даже времени нет. Придется его убрать».
   – Кому он это говорил?
   – Не знаю… Мне стало плохо, я пошла обратно на кухню… вызвали врача.
   – Шахову известно, что вы слышали?
   – Нет. Потом его арестовали.
   Не собиралась она разводиться. Носила в Бутырку вкусности с рынка. Но вот поди ж ты – в каком-то коридорчике души полузабытая совесть брала свое.
   – А как удалось вытащить его из дела?
   – Понятия не имею.
   – Даже не подозреваете, кто мог это организовать?
   Последние колебания – и:
   – Один раз мелькнуло прозвище Черный Маклер.
   – Туманно… Шахов не догадывается о ваших подозре­ниях? Будьте осторожны. Если он способен ликвидиро­вать Шутикова, то…
   Шахиня резко встала и выпрямилась с оскорбленным видом, к ней мигом вернулась ее величавость.
   – Меня?!
   «Я пал в ее глазах: ляпнул сущую нелепицу, ведь муж ее обожает».
   – Вы все-таки поостерегитесь. На всякий случай – мой телефон.
   Она не взяла…
   Ну и что мы имеем? Моральную победу, а еще? Он набрал внутренний номер.
   – Иван Тимофеич, Знаменский приветствует. Вам го­ворит что-нибудь кличка Черный Маклер?
   Этот старик числится при архиве и служит живым справочником. Дивный старик!
   Беседы о Черном Маклере увлекли Знаменского и Ивана Тимофеевича на много десятилетий назад. После работы они застревали в маленькой комнатке (тоже с диваном) и при свете настольной лампы ворошили и ворошили былое. Рекордный срок прослужил Иван Ти­мофеевич в угрозыске – сорок пять лет. Болел дважды – один раз до войны, другой раз после, оба раза из-за ранений при задержании. Был неопределимого возраста, сухощав и незапоминаем – идеальное свойство для опе­ративника.
   В любой хорошо организованной криминалисти­ческой службе есть такой пожилой, а то и совсем престарелый человек, к которому обращаются только при крайней нужде. Часто нельзя: задергают, и он утратит способность быть полезнее самой изощренной картотеки.
   Перипетии преступлений, сведения о событиях, про­исходивших в тот же день, кто что тогда сказал и даже какие слухи роились вокруг дела – все это Иван Тимофе­евич с простотой ясновидящего извлекал из прошлого. Людей с феноменальной памятью психологи знают, изу­чают, но природа их дара темна. Кое-кто попадает и на эстраду – демонстрирует публике чудеса запоминания.
   Иван Тимофеевич сверх того обладал бесценной спо­собностью ассоциативно увязывать факты, которые ни у какого программиста не сошлись бы вместе. Жизнь давала ему необъятный материал для анализа, и представление, что человек кузнец судьбы и прочее, он отметал начисто. Слишком часто видел, как мелкое, случайное толкало кого-то поступить наперекор своему характеру и намере­ниям. По Ивану Тимофеевичу, Наполеона, например, подвигли на знаменитые сто дней не положение Фран­ции и собственные невыветрившиеся амбиции, а какое-нибудь замечание караульного офицера плюс три вечера подряд невкусный ужин.
   Иван Тимофеевич любил собирать разные курьезы вроде того, что известнейший наш конферансье в моло­дости служил в казино в качестве крупье или что Керен­ский учился в гимназии у отца Ульянова.
   Пора же Черного Маклера относилась к области по­чти интимного увлечения Ивана Тимофеевича, так как у него имелась своя концепция структуры преступного мира. Ее Знаменский услыхал впервые – пока ему доводилось общаться с Иваном Тимофеевичем более эпизодически и не углубляясь в историю. Теперь, видя его заинтересован­ность, не ограничивал старика временем. Да и много любопытного тот рассказывал.
   У Ивана Тимофеевича пахло бумажными залежами и еще счастливым детством: шоколадом и молоком. К при­ходу Знаменского он варил на плитке какао. Пышной шапкой перла пена, важно было укараулить момент, когда снять кастрюлю. Иван Тимофеевич довольно пых­тел. Пили практически без сахара. Знаменского пристрас­тие к какао смешило.
   Тишина вечерами стояла в архиве глухая. Почти без­звучно покачивался маятник в высоких напольных часах. Их Иван Тимофеевич приволок из одного начальствен­ного кабинета, несколько месяцев рыскал по Москве и области, пока нашел мастера, способного починить без­действующий механизм. Часы пошли, начали густым чи­стым голосом бить каждые пятнадцать минут, и Иван Тимофеевич жаловался, что дома ему их не хватает. Перед боем внутри футляра уютно кряхтело, приготовлялось. С ними в комнате было как бы трое. И еще те, кого воскрешали рассказы Ивана Тимофеевича.
   Семнадцатый год разметал среду серьезных уголов­ников. В гражданскую войну, в голод, разруху, бандиты подались в банды, грабители туда же или к стенкам ЧК, карманникам и домушникам стало нечего красть, поте­ряла смысл отработанная механика мошенничеств и афер. Но тогда же закладывались кое-какие фундаменты будущей организованной преступности, ее материаль­ные основы.
   Когда во дворцы врывались яростные и несведущие обитатели хижин, туда же проникали и сметливые, и жадные. Они растаскивали ценности, которые надолго ушли в подпольный кругооборот. Что там находится – и посейчас неизвестно. Например, в начале 70-х патруль милиции, как принято выражаться, по подозрению за­держал двух субъектов «без определенки». Один другому передавал бриллиант невиданных размеров. Субъекты, явно бывшие лишь чьими-то посыльными, не сказали ни слова правды. Дело поручили следователю по важнейшим делам, но и он уперся в тупик при попытке выяснить первоначального владельца камня. Ни один реестр, включая перечни камней в царской короне и личной сокро­вищнице Романовых, подобного алмаза не упоминал. Предположение, что он заплыл к нам после революции из Британского королевства или Арабских Эмиратов, разумеется, отпадало. Стало быть, относится к тем незна­емым сокровищам, что были разграблены под залпы Авроры.
   – Ты подумай, Знаменский, кто-нибудь заботился, к слову, беречь императорские сервизы? А ведь семья-то царская обедала каждый день на новой посуде. Их, полу­чается, было 365 – сколько дней в году! Куда делись? Нету. Бесценный фарфор!.. А великие картины? Исчезли бесследно в тогдашние времена. Я тебе сейчас назову.
   Он называл целыми сериями.
   – Немыслимые деньги! Двое-трое грамотных сторо­жей могли сэкономить стране целую электрификацию!
   Знаменский слегка сомневался – чтобы не расхола­живать собеседника пассивностью.
   – Точно говорю! – убеждал Иван Тимофеевич. – Ведь нэп объявили – не керенки в оборот пошли. Откуда капиталы? Из темноты. Не помещики, не фабриканты вылезли – новые дельцы. Вмиг оперились! Я не беру честный народ, работящий, в нэпе много было здорово­го, еще спохватимся…
   Часы неспешно били, а Иван Тимофеевич живопи­сал, как время менялось и нэпманов начала забирать ЧК: сдавайте золото, меняйте на выпущенные бумаж­ные рубли. Самых трезвых это не захватило врасплох, в угаре нэпа они не угорели. Выдали приготовленные зо­лотые заначки и освободились, оставшись баснословно богатыми людьми.
   Только в одной Москве Иван Тимофеевич мог насчи­тать десяток таких «знатных фамилий». В просторных квар­тирах, порой в собственных особнячках по Арбатским и Пречистенским переулкам благополучно пережили они и войну. Держали телохранителей, личных врачей, юристов, дети их кончали хорошие вузы. Все они – чудом? или умело откупаясь? – оказались не затронутыми реп­рессиями 30-40-х годов.
   В послевоенные годы во взлете безумных хищений в артелях мозговой трест и элиту составляли выходцы из миллионерского подполья. Позже они снова стушуются и уже дальше будут орудовать через такую сеть посредни­ков, что до них самих не доберется следствие ни по одному процессу. Лишь одиночки-пираты, которым без риска жизнь не в жизнь, станут изредка выныривать на поверхность за добычей.
   Из их числа, по мнению Ивана Тимофеевича, был как раз и Черный Маклер, зубр нэповских времен, ни­когда официально не состоявший, не привлекавшийся и не участвовавший. Правда, он давно затих за высоким забором двухэтажной дачи в Малаховке, и Иван Тимофе­евич не знал, жив ли. Но в конце 50-х был уверен, что он стоял за спиной очень шустрого мальчика из тех, что покупали-продавали валюту, проделывая ритуальный вояж после утреннего кофе в «Национале» до «Якоря», где обязательным обедом завершался трудовой день.
   Пытался Иван Тимофеевич найти подступы к Мала­ховке, да не сумел. Пытался через продавщицу тамошнего магазинчика, которая, возможно, вела хозяйство Черно­го Маклера, а возможно, была и его любовницей, даром что тому под семьдесят подкатывало.
   Потом довольно скоропостижно основных валютчи­ков похватали, четырех ни с того ни с сего расстреля­ли – «по правилу левой ноги». Сам Никита Сергеевич следил за процессом, возмутился мягким, с его точки зрения, приговором, и сразу было издано два указа. Один о внесении высшей меры в соответствующую статью УК, а другой – уникальный, нарушавший святой юридичес­кий принцип всех времен и народов: что закон, ужесто­чающий наказание, не имеет обратной силы. (Другими словами, что введение более тяжелого наказания не распространяется на ранее осужденных). Второй указ спе­циально распространили именно на данных обвиняемых. «И тогда король издал два декрета…» – вертелось в голове у Знаменского, когда он среди последних пасса­жиров поднимался на эскалаторе из метро.
   Предстояло навести подробные справки о Черном Маклере и возможных его связях с Шаховым, и Знамен­ский прикидывал, что тут и в какой очередности надле­жит предпринять. Однако Томин нарушил всякую посте­пенность в событиях – ввалился утомленной походкой победителя:
   – Паша, распишись в получении!
   За ним с виноватым видом плелся Шутиков.
   Знаменский ощутил огромное облегчение – цел! Ну, парень, под арест тебя, под арест! Томин обмолвился, что затевает мощную комбинацию, но столь блистательных результатов Знаменский не ожидал.
   – Сколько ты людям крови попортил! – сказал он, кладя Шутикову руки на плечи: хотелось пощупать, удостовериться. – До тех пор от нас бегал, пока чуть жизни не лишился, ты это понимаешь?
   Шалава русопятая, синеглазая, невредим! Только выбрит плохо.
   – Да я не от вас…
   – От Шахова?
   – Больше от него, – и Шутиков облизнул толстые сочные губы.
   От Томина донеслось с дивана:
   – Как твой «школьный приятель» советую: кончай стесняться и рассказывай побыстрее, время не терпит.
   – Ага, понимаю. Значит, дело такое. Первое – я хотел с повинной идти, а второе – я Михаил Борисычу по пьянке ляпнул, что знаю про Черного Маклера и какие у них отношения, мне один хрыч в Столешниковом пере­улке все выложил…
   – Стой, не части, – обрадовался Знаменский. – Чер­ный Маклер жив?
   – Ха! Валютой балуется вовсю!
   – А при чем Шахов?
   – Что вы! Сам Маклер ни с кем ничего. Все расчеты только через Шахова. Потому он его и на суде вытащил. Во-первых, правая рука, во-вторых, живые деньги го­рят… Ну вот, когда я решил сознаться, Михаил Борисыч здорово психанул, позеленел весь и сказал пару слов. Наутро хмель с меня сошел, я ноги в руки и деру. Испугался до смерти… – он потупился.