Холин-старший в это время укладывает в потрепанный чемоданчик зубоврачебные инструменты и протезы. Руки двигаются автоматически, быстро и экономно. Захлопнув крышку, он выходит в смежную комнату.
   – Куда ты? – удивляется мать.
   – Примерить мост директору магазина «Ковры».
   – И ты уйдешь сейчас, когда у нас такая радость?
   Отец молча направляется в переднюю.
   – Подожди ликовать, – замечает Дмитрий. – Письмо получено не для того, чтобы перечитывать его на ночь. С ним надо идти в органы.
   Холина бежит за мужем.
   – Отец, ты слышишь?
   Тот проводит расческой по жидким волосам и одевается.
   – Отец, надо идти в органы!
   Холин разражается длиннейшей по его меркам речью:
   – Хватит того, что я плачу. Мите нужна квартира – плачу, у Вадика неприятности – плачу. Зубными мостами, которые я сделал, я вымостил детям дорогу в жизнь. А уж куда они по ней придут, это… – Он снимает дверную цепочку и отпирает серию замков.

 
* * *
   У Знаменского маленькое заседание: друзья прослушивают признание Тобольцева.
   – …Гражданин, который привязался, мне надоел, и я старался от него отделаться. Тогда он стал мне грозить, вынул бумажник и совал мне под нос какие-то документы: вроде раньше он был начальник и прочее. Тогда я разозлился и ударил его. Он упал, а я ушел. Все… А он там же умер.
   – С чего вы взяли?
   – Потому что он умер.
   Знаменский прерывает запись:
   – Ну и дальше в том же роде.
   Томин разводит руками.
   – «Что-то с памятью моей стало, то, что было не со мной, помню…». Вообще-то, среди уголовников оно не в диковинку. Какая-нибудь шестерка вешает на себя тяжеленный жернов, чтобы прикрыть туза. Но шестерке приказано и ей обещано.
   – Саша, Холин для Тобольцева – не туз.
   – А что такое Холин?
   – Пухленький, красивенький, наглый. Не слишком умен, но хитер бесспорно. Прямо кожей чувствует опасность. При всем том – воспитанный мальчик, студент. Боюсь, нравится девушкам.
   Томин хмыкает.
   – Сколько лет дочери Тобольцева?
   – Семь, Саша.
   – Какая версия рухнула! – комментирует Кибрит.
   – Смейся-смейся! Интересно, что ты предложишь?
   – Совсем просто – подкуп.
   – Давайте обсудим, – соглашается Знаменский. – Тобольцев очень любит ребят, ценит свободу. За его провинности причитается два-три года. Ради денег принять чужой позор и большой срок?.. Да он и не корыстолюбив.
   – А махинации с нарядами?
   – Втянулся по слабодушию. Малосильная бригада села к концу месяца на мель, пришли женщины, ревут. Пожалел. Дальше – больше. Разумеется, потом он имел и незаконную прогрессивку и прочее, но дышал не этим. Причина того, что с ним сейчас творится, спрятана глубоко…
   – Между ним и Холимым должна существовать связь. Четкая и доказуемая! Иначе остается поверить, что их судьбы удивительно пересеклись над телом Киреева – раз, в камере – два. – Томин увлекся: загадка всегда интересна. – Вообще-то, поверить можно и в это, – говорит он, оседлав стул. – Тогда представим: на Тобольцева обрушился двойной удар. По его вине один человек умер, другой сел. И юный узник постоянно рядом, как живой укор. Следуют душевная борьба, отказы явиться на допрос и, наконец, решение покаяться.
   – А в результате убийство с целью ограбления чрезвычайно удобно делится на двоих: одному – случайное убийство, другому – неверно истолкованная попытка помочь потерпевшему, – протестующее доканчивает Знаменский.
   – Ладно, Паша, ищем связь.
   – Берешься?
   – Что делать… Когда был убит Киреев?
   – Четырнадцатого. Тобольцев арестован шестнадцатого.
   – Очень хорошо. Кстати, на что Холин польстился?
   – Киреев выиграл пятьсот рублей и прямиком из сберкассы забежал отметить. Продавщица помнит – разменяла ему сотенную купюру. А, по словам кассирши сберкассы, возле Киреева крутился парень, похожий на Холина. Но на опознание она засмущалась: такой, говорит, молоденький, не возьму греха на душу…
   – Ясно. Что-то наука примолкла. Начнешь по обыкновению прибедняться: ах, да что же я могу?
   – А что я, по-твоему, могу? Работа проделана три месяца назад. Если следователь Холина не возражает, я бы поглядела протокол осмотра, экспертизы – но только для очистки совести.
   – Ну, а ты сам?
   – Я, Саша, не буду лентяйничать за твоей широкой спиной. Намечена большая охота за мелкими подробностями.
   – Разбежались.

 
* * *
   Знаменский бродит по двору, где произошло убийство, разглядывает окружающее. Подворотня. Здесь, у стены дома, лежало тело. Фотографии и план места происшествия позволяют точно восстановить картину. Только тогда здесь было темно и безлюдно…
   Узким проходом двор соединяется с соседним. И в этом, соседнем, Знаменскому бросается в глаза шеренга мусорных баков. Он останавливается и долго созерцает их: похоже, зрелище доставляет ему удовольствие…

 
* * *
   Попасть на Петровку, 38 просто так нельзя. Но если бы Знаменский не разрешил выдать пропуск Ирине Семеновне Холиной (когда ему позвонили, что та уже минут двадцать плачет в проходной), она, кажется, проскребла бы дыру в стене голыми руками.
   Холина влетает с радостным, светлым лицом.
   – Здравствуйте, Вы Павел Павлович, да? А я – мать Вадика. Вот таким, в точности таким я вас и представляла! Разрешите присесть…
   – Присаживайтесь. Но вы абсолютно не по адресу. Дело Холина веду не я.
   – Когда речь идет о судьбе ребенка, мать не станет считаться с формальностями. Как мне было не прийти к человеку, от которого сейчас все зависит!
   – От меня ровным счетом ничего не зависит. И в противоположность вам я обязан считаться с формальностями.
   – Но, Павел Павлович! Вообразите, что я бросилась бы вам в ноги прямо на улице?! Разве вы могли бы оттолкнуть меня? Забудьте, что мы на официальной почве. Я столько слышала о вашей отзывчивости…
   – От кого же?
   – Ах, достаточно взглянуть, чтобы убедиться: вы порядочный человек, выросли в приличной семье, и потому к вам обращаются словно к родному, вот как я. Нет-нет, не мешайте мне сказать правду. Вы честный, вы добрый, вы не отвернетесь от материнского горя!
   Знаменский согласился принять Холину, поддавшись импульсу, в котором больше всего было, пожалуй, любопытства. Теперь сам не рад. Женщина заполняет комнату потоком взволнованных фраз, и выставить ее уже не так-то просто.
   – Не знаю, чего вы ждали от меня с моими необычайными достоинствами, но я не имею права разрешить Холину даже внеочередную передачу.
   – Как вы его… по фамилии… больно слышать. Если б только вы ближе знали Вадика! Конечно, это моя кровь, и я немного пристрастна, но Вадик такой… такой… – Она не находит достаточно красноречивых слов и вдруг выпаливает. – Вы с ним похожи! Нет, серьезно, похожи!
   – В ваших устах это, вероятно, комплимент…
   – Еще бы!
   – …но мы нисколько не приблизились к цели вашего визита.
   – Мне бы хотелось, чтобы вы поняли жизнь Вадика до того, как с ним случилось это несчастье.
   – Убийство человека вы называете «несчастье с Вадиком»?
   – Боже мой, Павел Павлович!.. Да ведь уже точно известно, что Вадик не убивал!
   – А кто же?
   – Разумеется, Тобольцев.
   До сих пор Знаменскому все казалось ясным: беззаветная, слепая родительская любовь, готовая горы свернуть ради «своей крови». Сколько их, таких отцов и матерей, которые месяцами, а то и годами высиживают в разных приемных и исступленно добиваются освобождения, оправдания, помилования…
   Но упоминание о Тобольцеве разом выводит Холину из разряда просительниц и делает наступательной стороной.
   – Откуда же это вам известно?
   – Из его собственноручного письма!
   Она достает и протягивает Знаменскому письмо. Тот, все больше хмурясь, читает. И если дотоле он вел разговор с сухой усмешкой, то теперь не на шутку озабочен, и болтовня Холиной приобретает для него серьезный информационный интерес: послание это от Тобольцева.
   – Как вы его получили?
   – Вынула из почтового ящика.
   – Когда?
   – Позавчера утром.
   – Позвольте взглянуть на конверт.
   – Конверт?.. Конверт… – она открывает сумочку, суетясь, что-то в ней перебирает, затем решительно щелкает замком. – Я поищу дома… но вряд ли он сохранился…
   – Он был надписан тем же почерком? – Знаменский спрашивает на всякий случай, уже поняв, что тут правды от Холиной не услышишь.
   – Да… или нет… Я спрошу мужа, письмо вынимал он… А вы недоверчивы. Но нет-нет, таким и должен быть настоящий следователь – бдительным, проницательным! Вами невольно любуешься, Павел Павлович.
   Самое смешное, что свои дифирамбы Знаменскому она произносит искренне. Лишь бы он не задавал каверзных вопросов.
   – Скажите, у вас есть мать?
   – Есть.
   – Громадный привет ей! Передайте, что она воспитала замечательного сына! Уж я-то знаю, чего это стоит. Мы, например, не дали Вадику всего, что могли. В детстве, например, мы его, по-моему, недопитали.
   – Недо… что?
   – Недопитали. В смысле калорийности, витаминов. Ведь для растущего организма – это все! Но Вадик рос не один. Митя, старший, то кончал десятилетку, то учился в институте, потом писал диплом, защищал, решалась будущая карьера. Нет-нет да и отрежешь кусочек пожирнее. А Вадика это ранило. Мы с мужем по старинке, не учитывая требований современной молодежи… словом, ограничивали Вадика. А на поверку вышло, что это его толкало… – она запинается.
   – На что?
   – Ну… вынуждало занимать на стороне. А Вадик впечатлительный, нервный, ну просто как струна, как струна. Потому, я думаю, он и попал в эту глупую историю.
   – Думаете, от нервов?.. На конверте был целиком проставлен ваш адрес? Или только фамилия?
   – На конверте?.. Я спрошу мужа. Отчего вас интересует конверт? Ведь главное – содержание, бесспорная вещественная улика!
   – Кто вы по профессии?
   – Я зубной врач, муж – зубной техник. Ему шестьдесят семь, но он удивительный, просто удивительный труженик.
   – Еще не на пенсии?
   – Ах что вы, разве можно! Мы не мыслим себя без работы. Мой муж говорит: работа держит человека, как оглобли старую лошадь, убери оглобли – лошадь упадет и не поднимется. Он замечательный мастер. Замечательный. С его протезами люди живут и умирают.
   – Ирина Семеновна, объясните же наконец, каких результатов вы ждете от нашей беседы?
   – Но… даже странно… я жду освобождения Вадика.
   – Тут решает следователь Панюков.
   – Однако вы должны передать Тобольцева в ведение Панюкову, и вот тогда уже… если мы правильно поняли в юридической консультации…
   – Пока Тобольцев остается моим подследственным.
   – Но это значит… Значит, его признание вас не убедило?!
   – Всякое признание нуждается в проверке. Тобольцев не похож на убийцу.
   У Холиной перехватывает дыхание.
   – Этот жулик и пьяница?! Он не похож, а мой сын похож?! Как вы можете говорить такое матери? Матери!!
   – Вашего сына я не знаю.
   – Но вы же видели Вадика! И я столько рассказала о нем, ответила на все интересующие вас вопросы!
   – Мои вопросы были, скорее, данью вежливости, Ирина Семеновна. Если бы я имел право допрашивать по-настоящему, я задал бы иные. К примеру, откуда вам известно, что я видел Холина? Почему вы поверили письму от человека, о существовании которого не должны были и слышать? Как успели собрать о нем сведения? Где в течение двух месяцев скрывался от следствия Вадим Холин?
   Ошеломленная и испуганная, женщина поднимается.
   – Я вижу… вероятно, мне лучше уйти.
   – Прошу пропуск, отмечу. Письмо вы оставляете?
   – Нет…
   Она судорожно роется в сумочке и выкладывает на стол квадратик фотобумаги.
   – Фотокопия? Даже это успели… Вы знаете, что у Тобольцева двое детей?
   – И что же? – с дрожью произносит Холина. – Что?.. Пожертвовать ради них собственным сыном? Отдать на заклание Вадика?! – Она трепещет от жестокости Знаменского, от негодования, от сдерживаемых слез.
   – О-о, как я в вас обманулась! Вы неспособны понять материнское чувство!..

 
* * *
   Томин, как и обещал, ищет связь. Вот сейчас беседует с тещей Тобольцева. Открытая швейная машинка, остывший утюг, сметанное детское платьице, брошенное на спинку стула, свидетельствует о том, что визита Томина не ждали. А выражение лица женщины – о том, что визит вдобавок и тревожный и неприятный.
   – Ты ко мне пришел не чай пить, – волнуясь говорит она, – пришел по своей работе. А работа твоя серьезная. Стало быть, чего-то ты у меня ищешь.
   – Верно.
   – Чего же? Когда следователь вызывал, я все понимала, про что разговор. А вот твои какие-то вопросы… Дело-то на Василия, почитай, кончилось? – уже несколько лет как перебралась она в город присматривать за внучатами, но говор выдает деревенскую жительницу.
   – Практически, кончилось.
   – И он ничего не таил, за чужой спиной не прятался?
   – Нет.
   – Ну раз честно повинился и все уж за ним записано, чего еще надобно? Чего ты пытаешь, с кем он водил компанию и прочее подобное?
   Томин обходит стол, стоящий посреди комнаты. Вокруг полузабытый «догарнитурный» уют… Томин вздыхает.
   – Ваш зять, Прасковья Андреевна, последнее время начал вести себя несколько… неожиданно. Вдруг что-то его словно подкосило.
   – Батюшки, али приболел? То-то он и с лица спал и голос будто чужой…
   – На здоровье не жалуется. А вот не случилось ли на воле чего такого, что ему уже и жизнь не мила?
   Прасковья Андреевна внезапно улыбается.
   – Это надо, чтобы мы с ребятами в одночасье перемерли, Василий – мужик легкий, сроду не задумывается.
   – На свидании он никому ничего не просил передать? Родным, друзьям?
   – Никому ничего. Да и родни-то, почитай, нету.
   – А Холины вам кем доводятся?
   – Не слыхала про таких.
   – Может, кто по службе? Или друзья вашей дочери?
   – Сроду не слыхала. А памятью бог не обидел. Спроси, какая погода прошлым годом на Покров стояла, – и то скажу!
   – Замечательное качество… Прасковья Андреевна, буду откровенен. После свидания ваш зять сообщил о себе новые факты, которые следствие вынуждено учитывать.
   – Новые факты? Хуже прежних?
   – Увы.
   – И что же… могут срок набавить?
   – Могут.
   – Господи, да как же я с детьми?.. Ведь ему срок – и мне срок! Три года я себе назначила… Три года, бог даст, вытяну… а коли больше… Батюшки мои, батюшки!
   – Прасковья Андреевна, ваши показания могут…
   – Нет уж! Я теперь и совру, – недорого возьму.
   – Врать вы не умеете.
   – Соврала бы, коли догадаться, что ему на пользу. Только навряд догадаюсь. А значит, мое дело молчать.
   – О чем молчать? Вы могли бы разве сказать что-то дурное?
   – Про Васю? Даже ни словечка! И ко мне – ровно к матери, и отец – каких поискать! Раньше, верно, выпивал. Людмила и причину развода написала, что, мол, пьющий. Ну потом как бритвой отрезало. В субботу грамм двести – больше ни-ни. Сердечную ответственность за ребят имел… Ты его, конечно, за преступника считаешь, а, по моему разумению, сел Вася за бумажки. Этих бумажек расплодилось, что клопов, и в каждой подвох, ее и так и эдак повернуть можно. Вот и повернули… Засадите Василия надолго – что нам тогда?
   – Да не хотим мы его на долгий срок засаживать, за то и бьемся!
   – При твоей должности резону нет за Василия биться.
   – Есть резон биться, Прасковья Андреевна, и, надеюсь, добьемся. Но для этого нужна вся правда… Я дам вам честное слово, – помолчав, говорит Томин. – И вы мне поверите. И ради зятя, ради детей скажете то, чего не договорили… когда рассказывали о свидании.
   Женщина вздрагивает и в замешательстве тычется по комнате – тут поправит, там подвинет… Наконец опускается на продавленный диван, обнаруживает в руке скомканное платьице, разглаживает на коленях. И глядит на Томина испытующе и сурово.
   – Ну, смотри. Иначе ты – не человек, так и знай на всю жизнь!.. На работе Васю сильно любили. Он много кому, бывало, помогал. И решили люди тоже помочь в беде. Собрали на детей вроде как складчину. Большие деньги. Четыре тысячи рублей. Я до них пока не касаюсь. И вещи Васины, которые велел продать, не трогаю. Пенсию носят, а еще с прошлого месяца хожу в семью по соседству – подрабатываю. Обед готовлю, приберу, куплю чего. Так что ребята сыты, в милостыне не нуждаюсь. И думала я деньги вернуть.
   – Кому?
   – Да тем, которые собрали. Сказала Васе, а он говорит: бери, мать, это дело моей совести. Тогда я взяла.
   Томин подсаживается на диван. Все. Больше ей скрывать нечего. Надо из этого выжимать максимум.
   – Вы зятю сумму назвали?
   – Само собой.
   – Удивился?
   – Вроде бы и нет, – женщина озадачена.
   – Обрадовался?
   – Тоже вроде не очень…
   – Но, Прасковья Андреевна, кто же передал вам деньги?
   – Перевод пришел по почте. А раньше женщина позвонила: от сочувствующих, дескать, сослуживцев. И все.
   – У вас сохранился корешок перевода?
   Женщина отворачивает накидку на комоде – под накидкой разные памятные бумажки и среди них – почтовый бланк.
   – Бери… Навел ты на меня сомнение.
   – Не говорите о своем сомнении никому. И обо мне тоже ни другу, ни врагу, понимаете? Это важно. – Он вырывает листок из блокнота. – Мой телефон. Если хоть соринка новая – немедленно звоните!
   Женщина сует бумажку с номером туда же, под накидку. Томин встает и делает вид, что готов уйти, но приостанавливается.
   – Проверю напоследок вашу память. Чем занимался Тобольцев накануне ареста?
   – А ничем, – печально отвечает Прасковья Андреевна. – Три дня безвылазно дома сидел… Нет, вру, в воскресенье водил ребят в кино. Приключения этих… непобедимых… то ли неукротимых…
   – Неуловимых?
   – Вот-вот. В понедельник даже на работу не пошел, отгул, говорит. Со стиркой мне подсобил, рыб чистил. Не знал, чем угодить напоследок, сердешный… А во вторник его забрали. Шестнадцатого числа.
   – Но четырнадцатого, в субботу, он с кем-то выпивал, верно?
   – С кем же было пить, если из дому ни ногой? С ребятами, что ли? Нет, те дни он в рот не брал.

 
* * *
   Знаменский и Холин появляются в проходной Бутырки почти одновременно. Пал Палыч входит с улицы, а из внутренних дверей конвоир выпускает возбужденного Холина.
   – Премного благодарен, товарищ сержант, дальнейшее сопровождение излишне. – Тут Холин замечает Знаменского. – О-о, товарищ следователь? Вы сюда? А я отсюда.
   – Вижу.
   – И не рады, да? А вы закройте на меня глаза!
   Хлопает наружная дверь, врывается Холина с букетом.
   – Вадик! Сыночек!.. Ах, как мило – Павел Павлович тоже тебя встречает!
   «Как мило, как мило, как мило…» – звучит в ушах Знаменского, пока он идет долгими, тоскливыми тюремными коридорами. Ему навстречу с противоположной стороны ведут на допрос Тобольцева…
   В следственном кабинете не разгуляешься: шагов пять в длину, четыре в ширину. Но сегодня знакомая дежурная, оценив расстроенную физиономию Пал Палыча, дала ему кабинет особый – таких у нее всего два-три, для «парадных», что называется, случаев. Здесь просторно, и можно вышагивать туда-сюда, что Знаменский и делает, то удаляясь от Тобольцева, то приближаясь, то оказываясь у него за спиной. И это кружение поневоле заставляет Тобольцева следить за Пал Палычем и оборачиваться на голос.
   – Имеются две психологические загадки, – говорит Знаменский на ходу. – Номер первый. Человек после мучительных колебаний сознался в преступлении. Он обязательно скидывает с себя долю тяжести. А вам, я смотрю, ничуть не полегчало.
   Тобольцев молчит.
   – Номер второй. Ни разу вы не поинтересовались, что же мне за это будет? Хотя по поводу приписок срок волновал вас чрезвычайно. Молчите. Собственная судьба вам безразлична… Тогда порадуйтесь за Холина.
   – Отпустили?
   – Отпустили. Свеженький, побритый. Мамаша встретила с цветами… Не наблюдаю восторга.
   – Злитесь вы нынче.
   – Злюсь. Состоялся ошеломляющий разговор, и оба собеседника – и вы и Холин – дружно забыли, как он состоялся!.. Ладно, давайте работать. – Он мимоходом включает диктофон: – В магазине на Таганке было много народу?
   – Обыкновенно.
   – Пиво было?
   – Не знаю, при мне не спрашивали.
   – Никто не спрашивал пива?!
   – Откуда оно вечером, Пал Палыч?
   – Пол-очка в вашу пользу. Вернее, в пользу Холина.
   Знаменский поворачивается к столу и быстро раскладывает веером несколько фотографий.
   – Прошу поближе. Который из них Киреев?
   – Не вспомню… – мается Тобольцев.
   – Ох, Василий Сергеич, туго вам придется на суде!
   – Нет, Пал Палыч, мне уже будет все равно, – произносит Тобольцев вдруг совершенно безмятежно.
   «Почему?!» – просится у Знаменского с языка. Но он не произносит этого вслух. Если прозвучала не пустая фраза, если вырвалось что-то подспудное, Тобольцев уклонится от ответа и все.
   – Мать Холина нанесла мне визит, – сообщает Пал Палыч в затылок Тобольцеву.
   Тобольцев живо оглядывается.
   – Да?
   – Да, представьте. Ругала вас пьяницей и жуликом.
   – А!.. – отмахивается Тобольцев.
   – Подарила копию трогательного письма: «Глубоко раскаиваюсь в своем ужасном поступке… не сплю ночей… обещаю загладить перед вами…» Слеза прошибает.
   – Считал долгом попросить прощения.
   – Логичней бы у семьи Киреева, не находите?
   Тобольцев растерянно моргает и морщится. Знаменский прав.
   – Там оплакивают мужа, отца, деда троих внуков… Как вы переслали письмо, минуя администрацию?
   – Пал Палыч, лишнего врать не хочется, а если правду, то поврежу человеку, который ни при чем… А какая она – мать Холина?
   – Его мать? – Знаменский удивлен.
   – Ну да. Любит его?
   – До полной бессознательности. Чтобы накормить своего волчонка, не жаль чужих ягнят.
   – Ага, это хорошо.
   – Хорошо?!
   – А что ж? Я ради своих тоже готов в лепешку. Ради ребят не грех…
   Знаменский останавливается против него и спрашивает в лоб:
   – Что за история со складчиной в их пользу?
   – Теща проболталась? – дрогнув, картавит Тобольцев.
   – Поскольку идет допрос, ваша функция – отвечать.
   – Понял, куда клоните… Кто же я есть в ваших глазах? Что я, по-вашему, продал?! У меня дети растут, им отец нужен. Какие деньги отца заменят?.. Да если б возможность вырваться… какие тут деньги… да я бы… я бы стены разнес! Но судьба заставляет… Надо.
   – Тот же старый добрый вариант: «заела совесть»?
   – Заела совесть.
   – И гложет раскаяние?
   – Гложет, – упрямо повторяет Тобольцев.
   – И убитый Киреев в глазах стоит?
   – И стоит!
   Знаменский не напоминает про неопознанную фотографию. Его устраивает как раз та точка, к которой он подвел Тобольцева.

 
* * *
   К подворотне в Товарищеском переулке подъезжает милицейский микроавтобус. Из него выходят Знаменский, Панюков, Тобольцев, трое конвойных, фотограф, сотрудник с магнитофоном, понятые.
   – Сейчас, Василий Сергеич, проверим, что у вас в глазах стоит, – весело говорит Знаменский.
   Все входят в подворотню. Тут тон Знаменского делается казенным: началась официальная процедура, следственный эксперимент.
   – Будьте добры, Тобольцев, укажите место, где, по вашим словам, вы совершили убийство.
   Тобольцев осматривается, как бы сверяясь с внутренним планом. Арочная подворотня выводит в небольшой дворик. Справа и слева от подворотни – две двери, перед ними ступеньки, над ступеньками двускатные навесы, крытые железом, – бывший «собственный дом, вход со двора».
   Между сумрачной пещерой подворотни и одной из дверей перпендикулярно к стене в две шеренги выстроены шесть мусорных баков – те самые, которыми в соседнем дворе прошлый раз любовался Знаменский.
   – Вон там, у подъезда, – говорит Тобольцев.
   – Подойдите ближе. И понятых прошу. Где упал Киреев?
   Тобольцев огибает мусорные баки, не обращая на них внимания.
   – Тут вот… слева от дверей.
   – И как лежало тело?
   Тобольцев неопределенно поводит рукой.
   – Поточнее, пожалуйста. Куда головой? На спине, на боку?
   – Лицом вниз.
   – Параллельно стене или под углом?
   – Нетрезвый я был… Кажется, вот так.
   Он очерчивает над землей силуэт. Знаменский и следователь Панюков переглядываются.
   – А место происшествия имеет прежний вид? – продолжает Знаменский. – Чего-нибудь не хватает? Что-то лишнее?
   Тобольцев растерянно переступает с ноги на ногу.
   – Я правильно показал, где лежал-то он?
   – Не совсем. Кроме того, тут кое-что нарочно изменено, чего незаметить нельзя.
   Тобольцев вскидывает на Знаменского печальные карие глаза:
   – Эх, Пал Палыч, напрасно вы…

 
* * *
   Пользуясь записной книжкой, ластиком и карандашом, Знаменский изображает для Кибрит картину места происшествия.
   – Подворотня. Стена дома. Дверь. Мусорные баки мы поставили вот так. Их приходится огибать по дороге к подъезду.
   – Очень хорошо!
   – Хорошо, да не совсем. Сегодня получаю от Тобольцева письменное заявление…
   Входит Томин.
   – Привет, Саша, как раз вовремя. Тобольцев сумел связаться с Холиным. Теперь он припомнил, что баков раньше не было!
   – Связь у меня в кармане! – Томин усмехается, довольный произведенным эффектом. – Но прежде вынужден огорчить – при всех твоих симпатиях к Тобольцеву он вульгарно куплен! Складчина – выдумка, опросил сослуживцев и ручаюсь.
   – Между прочим, вариант с подкупом выдвинула я! – вворачивает Кибрит. – Только Пал Палыч отверг.