Страница:
Ольга Лаврова, Александр Лавров
Любой ценой
В тюремной камере, которая служит для содержания под стражей до суда, – двухъярусные койки, небольшой тяжелый стол, четыре тумбочки, четыре табуретки. Высоко расположенное, забранное решеткой окно. И все. Вынужденное безделье, глухота грязноватых стен. Скучно. Нервно: судьба еще не окончательно решена. Люди, что рядом, с тобой временно, ты им никто, они тебе – никто. Словом, скверно…
В камере трое. Один – молодой коренастый парень, другой, долговязый, – постарше. Третий – лет сорока, с мягко очерченным лицом и живыми карими глазами. Это Тобольцев, подследственный Знаменского.
Компания «забивает козла». Игра идет без азарта, под характерный «камерный» разговор.
– Сейчас главный вопрос – как она меня видела: спереди или сбоку, тревожится парень. – Если сбоку, пожалуй, не опознает, а?
– Одно из двух: либо опознает, либо не опознает, – говорит Тобольцев.
– Если опознает, скажу, что полтинник на том месте обронил. Поди проверь, чего я искал.
– Ну-ну, скажи, – Тобольцев спокоен, почти весел.
– Хорошо тебе, Тобольцев. Твоя история смирная, бумажная. А ему думать надо!..
– Не думать, а выдумывать, – роняет Тобольцев.
Парень вскидывается:
– Да если не выдумывать, это ж верный пятерик! Тогда все, что там, – машет он на окно, – все только через пять лет! Через пять лет, ты понимаешь?
– Понимаю. Я отсюда тоже не на волю пойду.
С лязгом открывается дверь, арестованные встают – положено. Конвоир вводит новичка. Тот упитан, смазлив, с юношеским пушком на щеках; одет щеголевато, на плече сумка иностранной авиакомпании.
– Старший по камере! – вызывает конвоир. Тобольцев делает шаг вперед. – Укажите койку, объясните порядок поведения.
– Слушаюсь, гражданин начальник, – говорит Тобольцев.
Дверь запирается, щелкает глазок. Холина молча разглядывают: он кажется чужаком здесь, среди заношенных пиджаков.
– Здравствуйте, – с запинкой произносит Холин.
– Здравствуйте, – вежливо отзывается Тобольцев.
– С благополучным прибытием! – фыркает парень.
– Раз прибыли, давайте знакомиться.
Холин поспешно протягивает руку.
– Холин, Вадим.
– Тобольцев.
Холин оборачивается к парню – тот демонстративно усаживается за стол, а долговязый вместо руки Холина берется за его сумку.
– Разрешите поухаживать… Ишь, вцепился в свой ридикюль. Там указ об амнистии, что ли?
– В основном белье, – Холин пугливо выпускает сумку. – Есть хорошие сигареты, – Холин, торопясь, лезет в карман, пускает пачку по кругу.
Парень с удовольствием затягивается.
– Каким ветром в нашу преступную среду?
– Даже не знаю… взяли прямо на улице, совершенно неожиданно… Говорят, «по приметам»…
– Садись, – приглашает Тобольцев. – И, вообще, начинай учиться сидеть.
Холин осторожно опускается на табурет.
– А все-таки – за что ж такого молодого и культурного?
– Не говорит – не приставай, – урезонивает парня Тобольцев.
– Нет, пожалуйста… но ведь меня, собственно, ни за что… Нет, вы не смейтесь. Ну якобы я кого-то ограбил, чуть ли не убил… а я там даже и не был, честное слово!
– Якобы кого-то якобы ограбил. Может, при якобы свидетелях? И дома якобы вещи нашли?
Оба – молодой и пожилой – гогочут. Рады развлечься.
Холин снова встает, озирается: нары, зарешеченное окошко, чужие руки роются в его сумке… И этот издевательский смех.
– Нет, я тут не смогу, – отчаянно говорит он Тобольцеву. – Я должен вырваться! Любой ценой!..
– Бывалые люди утверждают: вход руль, выход – два, – серьезно сообщает Тобольцев.
негромкий, чуть картавый говорок Тобольцева. Знаменский сосредоточенно вслушивается, останавливает запись, думает. Стучат в дверь.
– Входите!
Появляются Томин и Кибрит. Вид торжественный.
– Дорогой Паша! – начинает Томин. – Знаешь ли ты, что пятнадцать лет назад, день в день…
– Может, мне тоже встать? – озадачен Знаменский.
– Пожалуй. Так вот, пятнадцать лет тому назад… что произошло?
– Мм… Всемирный потоп состоялся несколько раньше. Чемпионат Европы наши выиграли позже…
– Безнадежно, – смеется Кибрит. – Пал Палыч, пятнадцать лет назад ты впервые пришел на Петровку!
– Да бросьте!.. Неужели целых пятнадцать?..
– Да, поздравляем.
– От благодарных сослуживцев! – говорит Томин, водружая поверх папок новенький «дипломат», который прятал за спиной.
– Ну прямо с ног сбили. С вашего позволения… – он садится на диван.
– А ты помнишь свой первый протокол. «Я, такой-то и такой-то…»? – спрашивает Кибрит, пристраиваясь рядом.
– Еще бы!
– А первого подследственного помнишь?
– Первое дело, Зиночка, я не двинул с мертвой точки. Подследственных у меня вовсе не было. Только потерпевший. Но потерпевшего вижу как сейчас.
Длинный, энергичный блондин по кличке «Визе»… однорукий. Он лежал с ножевым ранением в больнице на Стромынке. Посмотрел на меня умными глазами и
очень любезно объяснил, что пырнули его свои же блатные дружки, но он надеется выздороветь. А когда выздоровеет, то сочтется с кем надо без моей помощи. И он таки, наверное, счелся. Хватило одной руки!
– Рассказываешь, как о первой любви, – хмыкает Томин.
– Да ведь и сам помнишь первого задержанного.
– Увы. Ma-аленький такой спекулянтик. До того маленький, до того хлипкий и несчастный – прямо неловко было вести в милицию. Я вел и очень, очень стеснялся… пока в темном переулке он не треснул меня промеж глаз и не попытался удрать. И так, знаете, резво…
– А мне поначалу доверяли такие крохи, что и вспомнить нечего, – вздыхает Кибрит. – Знаешь, Пал Палыч, когда-то ты казался мне удивительно многоопытным, почти непогрешимым! С тех пор въелась привычка величать по имени-отчеству.
– Между нами, первое время я и себе казался многоопытным. Не сразу понял, что за каждым поворотом подстерегает неожиданность. За любым.
– Вообще или конкретно? – уточняет Кибрит, почуяв в тоне горчинку.
– Конкретно. Есть минут пять?
– Знаменский нажимает кнопку диктофона, с легким жужжанием перематывается лента. Новый щелчок – и возникают голоса:
– Гражданин следователь, я, конечно, для вас ноль…
– Ну почему так, Тобольцев?
– Да ведь должность моя самая простецкая и преступления соответственные. Чего со мной беседовать? Даже по делу интерес небольшой – двадцатая спица в колесе… А если про жизнь, то какая моя судьба? Сплошная глупость. Но вы… вы сейчас очень важный для меня человек. Только и жду, что скажете да как посмотрите… Я ведь двум детям отец! На мне долг неимоверный, а я – вот… Эх!..
Знаменский останавливает запись.
– Диагноз?
– Очень искренно, Пал Палыч, – говорит Кибрит.
– Этой записи полтора месяца. Были на полном доверии. А неделю назад Тобольцев отказался выйти из камеры на допрос.
– И потому ты забуксовал в бумажных дебрях? – Томин кивает на горы папок.
– Да нет, «заело» чисто по-человечески.
изменит. Но – весьма любопытно. Да и самолюбие задевает.
Надо вызвать его сюда, решает Знаменский. Давненько в тюрьме, смена обстановки встряхнет.
Однако если б Знаменский понаблюдал, как Тобольцев в сопровождении конвоира поднимается по внутренней лестнице Петровки, то понял бы, что номер не удался. Явственно постаревший, безучастный, Тобольцев не проявляет никакого интереса к окружающему, свойственного любому человеку, запертому в четырех стенах и вдруг попавшему «наружу». К Знаменскому он входит не здороваясь и мешковато садится у стола.
– Неделю назад я оставил вас в покое, Василий Сергеич, думал, накатило нелюдимое настроение. Но сегодня, вижу, вы тот же. Объяснять ничего не намерены?
Тобольцев молчит.
– Вы слышите меня, Тобольцев?
– Да, гражданин следователь.
Знаменский открывает одну из папок. Пустяки в ней, предлог, чтобы Тобольцева раскачать.
– Осталось уточнить пять-шесть цифр. Они пока со слов Беляевой. Она возлагает на вас вину за приписки в нарядах с июля по сентябрь. Вот, ознакомьтесь.
– Вы мне зачитывали на прошлом допросе, – не поднимает головы Тобольцев.
– Да. И тогда вы собирались опровергнуть ее показания. Так? Почему не слышу ответа?
– Все верно говорите, гражданин следователь.
– И что же, Василий Сергеич? Будете опровергать?
– Как хотите… Как проще.
– Я ищу не простоту, а правду, – сердится Знаменский. – Убедите меня, что Беляева лжет.
– Июль и половину августа я был на втором участке, – безо всякого выражения сообщает Тобольцев. – Там велись срочные работы, и был приказ по тресту. На первом и четвертом участке в то время я не бывал и нарядов не закрывал.
Знаменский переворачивает несколько листов дела.
– Но вот подшит наряд, на нем подпись: «Тобольцев». Рука ваша или нет?
– Тобольцев равнодушно взглядывает.
– Моя, гражданин следователь. Подсунули, небось, среди бумажек, подписал дуриком.
Знаменский всматривается в Тобольцева, почти не слушая его.
– Василий Сергеич… Что стряслось?
Обойдя стол, он становится перед Тобольцевым, чтобы попасть в поле его зрения.
– Что на вас навалилось?.. Вы здоровы?
Тобольцев роняет лицо в ладони:
– Пал Палыч… очень прошу… свидание с детьми.
– А ты не усложняешь, Павлик? – за разговором Маргарита Николаевна хлопочет на кухне. – Может, просто реакция на окончание дела? Пока следствие, голова занята: как сказать, да что сказать. Человек до поры мог почти не думать о наказании. А теперь заслониться нечем, и разом навалилось то, что ждет. Вот и срыв.
– Это, мать, не про Тобольцева. У него другая тактика выживания: чего нельзя миновать, к тому надо приспособиться. Мы с ним толковали о суде, о колонии, он был готов все это перенести.
– Стало быть, что-то личное… дурное известие… Достань столовую ложку.
– Я бы знал. Мне обязаны сообщать то, что сообщают ему.
– Ну, не герметически же он закупорен. Плохая новость щелку найдет.
– Да все, что могло случиться плохого, вроде бы уже случилось. Давай нож поточу, не режет ведь… Жена от него ушла пять лет назад и уехала с новым мужем куда-то аж в Каракумы. Дети остались с ним и с тещей.
– Дети маленькие?
– Десять и семь.
– С ними благополучно?
– Попросил свидания, значит, живы-здоровы… Пахнет уже вкусно… Этот Тобольцев, как заноза в мозгах!
– Хорошо, хоть аппетит не пропал.
– Аппетит зверский!
На этот раз Тобольцев здоровается и не отворачивается, но снова на себя не похож: им владеет мрачное возбуждение.
– Итак, явился на ваш призыв, – говорит Знаменский. – Слушаю.
Тобольцев набирает воздуху, смотрит круглыми карими глазами и молчит.
– Вы собираетесь сообщить новые обстоятельства по делу? – подсказывает Знаменский, хотя чувствует: вряд ли.
Не в силах усидеть, Тобольцев вскакивает с привинченного к полу табурета.
– Нет, я… – Он топчется у стола, опираясь на него нетвердой рукой. – Пал Палыч, я убил человека!
Знаменский реагирует, словно на шутку:
– Убили? Это кого же?
– Фамилию не знаю… то есть тогда не знал.
– Странные вещи с вами творятся, Василий Сергеич. Сядьте, постарайтесь успокоиться… Ребята приезжали?
– Да, вчера. Поглядел, простился, – от волнения он картавит порой до непонятности.
– Почему «простился»?
– Больше вряд ли увижу.
Спятил мужик, что ли? Помолчав, Знаменский включает диктофон.
– Ну ладно, выкладывайте.
– Четырнадцатого июня, примерно в семь тридцать вечера я зашел в винный магазин на Таганской улице, чтобы выпить, – начинает Тобольцев заученно. – Там ко мне привязался пожилой незнакомый человек, полный такой, в черном плаще. Из магазина он вышел вместе со мной и что-то все говорил, но я его не слушал. – Он приостанавливается, обеспокоенный: – Вы не пишете
протокол?
– Успеется. Дальше?
– Гражданин, который привязался, мне надоел, и я старался от него отделаться. Тогда он стал мне грозить, вынул бумажник и совал мне под нос какие-то документы, вроде раньше он был начальник и прочее. Тогда я разозлился и ударил его. Он упал, а я ушел. Все… А он там же умер.
– С чего вы взяли?
– Потому что он умер.
– Место, где это произошло? – резко спрашивает Знаменский, уже с внутренним ознобом.
– В Товарищеском переулке.
Выключив диктофон, Знаменский звонит, представляется.
– Вечером четырнадцатого июня в Товарищеском переулке зарегистрировано нападение на мужчину?.. Да, жду.
– Вы мне что – не верите?
– Знаменский не отвечает, прижимая трубку к уху. На том конце провода начинают зачитывать текст с карточки учета преступлений:
– «…обнаружен труп Киреева Д.Т., шестидесяти четырех лет. По заключению судмедэксперта, причиной смерти явился удар по голове, вызвавший разрыв сосудов в части мозга, пораженной недавно перенесенным Киреевым незначительным инсультом. Подозреваемый был задержан дружинниками при попытке ограбить тело потерпевшего, однако…»
Знаменский машинально записывает, переспрашивает:
– Когда?.. Его фамилия?.. И кто ведет дело?.. Ясно, спасибо.
Потом долго смотрит на Тобольцева.
– Вы правы, тот человек умер.
За время телефонного разговора Тобольцев снова ушел в себя.
– Не угадаешь, где она подстережет, стерва безносая, – бормочет он.
– Слушайте, Тобольцев, откуда вся эта дичь? Пухнет, обрастает подробностями!
– Не обременяйте вы себя, Пал Палыч… Мне так и так хана.
Знаменский снова включает диктофон и стремительно задает вопросы:
– Итак, он упал, а вы сразу ушли?
– Да.
– Тихо-мирно потопали себе дальше?
– Да. Такой вот подлец перед вами.
– А сегодня, одиннадцатого сентября, вдруг приспичило покаяться?
– Я больше не мог. Мысль, что за мое преступление сидит невиновный…
Знаменский перебивает:
– Да если вы сразу ушли, Василий Сергеич, откуда вам знать, что пристававший к вам человек умер, что кого-то арестовали!
– Да парень уже месяц со мной в камере.
Знаменский поражен. Верить? Не верить? Нажимает кнопку вызова конвоира.
– Будьте добры, список содержащихся в тридцать первой камере.
Дожидаясь списка, меряет шагами следственный кабинет.
– Бурное утро… Сюрприз за сюрпризом.
– Такая уж моя злая судьба, – после долгой паузы шепчет Тобольцев.
Возвращается конвоир. Да, задержанный по подозрению Холин сидит с Тобольцевым.
– Подследственного отправите отсюда в другую камеру.
– Переселяете меня?
– По одному делу вместе находиться нельзя.
Тобольцев выпрямляется, вытягивается в струну. Вялости как не бывало.
– Разве Холина не выпустят? – вскрикивает он. – Как же это: я признался, а его не выпустят?
Ни разу он при Пал Палыче не впадал в столь лихорадочное волнение.
И теперь Знаменский отправляется к коллеге с ответным визитом. Ноги несут его быстро, проезжую часть пересекают недисциплинированно, на красный свет. Вот и здание прокуратуры. Вестибюль, лестница, коридор. Перед нужной дверью Знаменский приостанавливается, делает официальное лицо.
– Здравствуйте.
– День добрый, Пал Палыч. Прошу.
Холин, сидящий за приставным столиком, впивается в Пал Палыча глазами.
– В разговоре примет участие еще один сотрудник, – говорит ему Панюков.
Холин привстает и даже отвешивает Пал Палычу нечто вроде поклона.
– Пожалуйста… Очень приятно.
– За приятность не ручаюсь, – осаживает Холина Панюков. – Расскажите, что произошло четырнадцатого июня.
– Черный день в моей жизни, – произносит Холин печально. – Представьте: иду по улице, хороший вечер, хорошее настроение, хорошая сигарета. – Он обращается к Знаменскому, понимая, что сегодня рассказ адресован ему. – Завернул в подворотню, чтобы бросить окурок, и вдруг вижу: кто-то лежит у стены…
В первом варианте Холин заметил лежащего, проходя мимо по переулку. На месте проверили – выяснилось, что заметить невозможно: темно. Теперь возникла деталь с подворотней и окурком.
– Да, сначала я упустил эту мелочь, – Холин неприязненно покосился на Панюкова. – Но о чем она говорит? Только о том, что у меня есть привычка не сорить на тротуаре. Воспитанный человек поймет. Рассказывать дальше?
– Да, конечно.
– Уже столько раз повторял, что заучил наизусть. Значит, я увидел, что лежит пожилой мужчина, а рядом валяется бумажник с документами. Я решил, что человеку плохо, подобрал бумажник, чтобы не пропал, и хотел бежать за помощью. Но вдруг налетели два парня, дружинники, и схватили меня. Вот так я был задержан «на месте преступления».
– Гражданин Холин забыл добавить, что при появлении дружинников он бросил бумажник, а по дороге в милицию сбежал и два месяца скрывался, – снова вмешивается Панюков.
– Неужели лучше, чтобы я удрал с бумажником? Зачем мне чужой бумажник? Я думаю, в подобной ситуации любой испугался бы. Представьте, парни вообразили бог знает что, никаких объяснений не слушали, бумажник считали «железной уликой»!.. Я хотел переждать, пока утихнет шум. Я не думал, что все так серьезно! Ведь, когда я побежал, я не знал, что он мертвый! Я же не знал! Вы верите? – взывает он к Знаменскому.
Последние фразы прозвучали с неожиданной искренностью, и Знаменский кивает:
– Пожалуй, не знали.
– Наконец-то! Наконец нашелся человек, который способен поверить! Я догадываюсь, кто вы и почему пришли, и вы понимаете, что я догадываюсь. Зачем притворяться, Пал Палыч? Позвольте вас так называть.
– Хорошо, не будем притворяться. Но я пришел не ради вас, а затем, чтобы понять поведение Тобольцева. Если вы согласитесь кое-что разъяснить.
– Собственно, я готов.
– Расскажите Пал Палычу, как развивались ваши отношения с Тобольцевым, – говорит Панюков.
– Видите ли, началось случайно. Мне было очень тяжело в камере, а Тобольцев казался симпатичнее других, и я поделился с ним своей бедой. – Холин излагает историю гладко, без запинки. – Он выслушал, расспросил и вдруг замкнулся, помрачнел… И вот однажды мы остались одни, и он во всем признался. Я его умолял меня спасти. Вчера он наконец решился. Такое счастье! – Холин потупляется, а следователи обмениваются быстрым взглядом.
– Когда Тобольцев вам признался, то как он изложил суть преступления? Постарайтесь как можно точнее. – У Панюкова скучающий тон, но он готовит небольшой проверочный трюк.
– Четырнадцатого июня вечером Тобольцев зашел выпить в магазин на Таганской улице, – уверенно чешет Холин. – Там к нему привязался незнакомый человек, полный, в черном плаще, и позже в Товарищеском переулке у них вышла ссора…
– В черном плаще? – перебивает Панюков. – Помнится, он сказал в синем.
– В синем?.. – на мгновение Холин теряется. – Да нет же, в черном! Неужели он перепутал, подонок?! Маразматик!
– Не вам бранить Тобольцева, – одергивает Панюков.
– По-вашему, должен благодарить? Он кого-то ухлопал, а я мучайся? Еще неизвестно, почему он тот бумажник не спер! Может, это я его спугнул!
– А в бумажнике были деньги?
Холин разом остывает и вспоминает, что он порядочный и благовоспитанный.
– Откуда я знаю? Не имею привычки копаться в чужих вещах. Я хотел только человеку помочь, а вы…
– А я, – ничего. Кстати, цвет плаща Тобольцев мог и перепутать. – Следователь для виду заглядывает в папку. – Э-э, да я сам перепутал. Действительно, черный плащ.
– Ох… – облегченно выдыхает Холин.
– Испугались? Чего ж вам пугаться? Скажите, беседа с Тобольцевым состоялась утром, вечером? Давайте восстановим для Пал Палыча картину во времени и пространстве.
– Раз мы были вдвоем, то, очевидно, других вызвали на допрос. Значит, с утра или после обеда…
– Вы стояли? Сидели у стола?
– Вероятно, сидели…
– И с чего он начал?
– Собственно… вряд ли я вспомню.
– Хоть некоторые фразы должны всплыть, если вы сосредоточитесь.
– Н-нет. В тот момент я настолько разволновался, все смешалось. Очень жаль, раз вам это важно, – он по-прежнему обращается к Знаменскому, стараясь выдерживать доверительный тон.
– Число тоже не вспомните?
– Примерно с неделю назад. В камере дни так сливаются.
– Мы за эту неделю дважды встречались, Холин. Вы и не заикнулись о Тобольцеве!
– Вы не из тех, кто верит! – огрызается Холин и снова «со всей душой» к Знаменскому: – Я не располагал уликами, Пал Палыч! А Тобольцев колебался. Он должен был морально дозреть.
Следователь холодно наблюдает эти заигрывания Холина.
– Удовлетворены, Пал Палыч?
– Есть маленькая неясность. – Знаменский в свою очередь хочет прозондировать Холина.
– Прошу.
– Для безвинно арестованного, Холин, вы ведете себя на редкость спокойно. Месяц в заключении – и ни жалоб, ни возмущенных писем в разные инстанции. Между тем темперамента вы не лишены. Какое-то неестественное смирение…
– Справедливо замечено, – поддерживает Панюков. – Если вы действительно не виновны…
– То есть как, «если действительно»? – жалобно вместе раздраженно вскрикивает Холин. – А признание Тобольцева? Почему «если»? Может, он не все сказал? Пал Палыч! Он сказал, что был пьяный?
– Да.
– Сказал, что ударил по голове?
– Да.
– И что Киреев как упал, так и не поднялся?
– Да.
– И после всего вы… – оборачивается Холин к Панюкову, – вы намекаете, будто это против меня, что я не жаловался?! Ловко повернули! Человек верит в советское правосудие, что оно способно разобраться, а вы – вон как! Теперь стану жаловаться, будьте покойны! Выгораживаете убийцу! Считаете, нашли несмышленыша? Я требую освобождения!
Панюков выглядывает за дверь.
– Арестованный больше не нужен.
– Прощайте, Пал Палыч! – драматически произносит Холин с порога.
– Ну-с, я видел вашего «претендента на убийство», вы – моего. Как говорится, дистанция огромного размера. Холин – сплошное самообожание, самомнение и самосохранение…
– Однако при нынешнем положении вещей… – вздыхает Знаменский.
– Согласен, может вывернуться, – мрачнеет и Панюков. – Даже не уверен теперь, что добьюсь продления срока ареста. Ох уж этот Тобольцев! Фокусник…
Панюкову вспоминается добрая и несчастная физиономия.
А Знаменский размышляет о Вадиме Холине.
«Следователь обязан быть объективным. Но обязан и соображать, когда ему врут. Парень врет. Его угодливые интонации вдвойне противны потому, что фальшивы. В действительности я для него – милицейский придурок, – думает Пал Палыч. – „Сплошное самообожание и самомнение“, как сказал Панюков. Кратко и верно. И объективно».
Супруги Холины разительно не похожи друг на друга. Он – высок, худ, замкнут и молчалив. По лицу трудно понять, какие чувства он испытывает, если испытывает вообще. Она – небольшого росточка, кругленькая, румяная, говорливая. Любая эмоция сразу выплескивается наружу. Жизнь Холиной – это дом, хозяйство и главное – дети: двое сыновей, которых она страстно, безмерно любит.
Старший, двадцатипятилетний Дмитрий, сидит за столом, отдавая должное материнской стряпне. А младший, ее маленький, ее Вадик, – невыносимо даже подумать – томится за решеткой!
Сегодня впервые за долгие-долгие недели Холина утешена. В который раз уже перечитывает она какой-то рукописный листок. Ее немного выцветшие, но ясные глаза сияют, губы дрожат, и счастливая слезинка скатывается по щеке.
– Он снова будет дома, с нами! Ах, Митенька! Возблагодарим судьбу!
– Благодарить надо меня и Киру Михайловну.
– Кира Михайловна получила и еще получит, мне ничего не жалко! А для тебя награда – само освобождение Вадика. Разве нет?
– Еще бы! Кому охота писать в анкете: «брат судим»?
– Митя, ты циник, – ласково упрекает мать.
– Угу. А идеалист пальцем бы не шевельнул, чтобы расхлебывать вашу кашу.
Она подсаживается к сыну и гладит его по плечу.
– Почему ты так говоришь: «вашу кашу»?
– А чью же? Если бы вы с ним поменьше нянчились…
– Вспомни, как часто мы бывали строги! – перебивает мать.
– Ну да, ты прятала ботинки, когда он собирался на очередную пьянку. Но если братец влипал в историю, его вызволяли всеми средствами.
– Ах, Митя, о чем мы спорим? С тобой разве не нянчились? Нанимали репетиторов, устраивали в институт. Все твои покровители жуют папиными зубами.
В камере трое. Один – молодой коренастый парень, другой, долговязый, – постарше. Третий – лет сорока, с мягко очерченным лицом и живыми карими глазами. Это Тобольцев, подследственный Знаменского.
Компания «забивает козла». Игра идет без азарта, под характерный «камерный» разговор.
– Сейчас главный вопрос – как она меня видела: спереди или сбоку, тревожится парень. – Если сбоку, пожалуй, не опознает, а?
– Одно из двух: либо опознает, либо не опознает, – говорит Тобольцев.
– Если опознает, скажу, что полтинник на том месте обронил. Поди проверь, чего я искал.
– Ну-ну, скажи, – Тобольцев спокоен, почти весел.
– Хорошо тебе, Тобольцев. Твоя история смирная, бумажная. А ему думать надо!..
– Не думать, а выдумывать, – роняет Тобольцев.
Парень вскидывается:
– Да если не выдумывать, это ж верный пятерик! Тогда все, что там, – машет он на окно, – все только через пять лет! Через пять лет, ты понимаешь?
– Понимаю. Я отсюда тоже не на волю пойду.
С лязгом открывается дверь, арестованные встают – положено. Конвоир вводит новичка. Тот упитан, смазлив, с юношеским пушком на щеках; одет щеголевато, на плече сумка иностранной авиакомпании.
– Старший по камере! – вызывает конвоир. Тобольцев делает шаг вперед. – Укажите койку, объясните порядок поведения.
– Слушаюсь, гражданин начальник, – говорит Тобольцев.
Дверь запирается, щелкает глазок. Холина молча разглядывают: он кажется чужаком здесь, среди заношенных пиджаков.
– Здравствуйте, – с запинкой произносит Холин.
– Здравствуйте, – вежливо отзывается Тобольцев.
– С благополучным прибытием! – фыркает парень.
– Раз прибыли, давайте знакомиться.
Холин поспешно протягивает руку.
– Холин, Вадим.
– Тобольцев.
Холин оборачивается к парню – тот демонстративно усаживается за стол, а долговязый вместо руки Холина берется за его сумку.
– Разрешите поухаживать… Ишь, вцепился в свой ридикюль. Там указ об амнистии, что ли?
– В основном белье, – Холин пугливо выпускает сумку. – Есть хорошие сигареты, – Холин, торопясь, лезет в карман, пускает пачку по кругу.
Парень с удовольствием затягивается.
– Каким ветром в нашу преступную среду?
– Даже не знаю… взяли прямо на улице, совершенно неожиданно… Говорят, «по приметам»…
– Садись, – приглашает Тобольцев. – И, вообще, начинай учиться сидеть.
Холин осторожно опускается на табурет.
– А все-таки – за что ж такого молодого и культурного?
– Не говорит – не приставай, – урезонивает парня Тобольцев.
– Нет, пожалуйста… но ведь меня, собственно, ни за что… Нет, вы не смейтесь. Ну якобы я кого-то ограбил, чуть ли не убил… а я там даже и не был, честное слово!
– Якобы кого-то якобы ограбил. Может, при якобы свидетелях? И дома якобы вещи нашли?
Оба – молодой и пожилой – гогочут. Рады развлечься.
Холин снова встает, озирается: нары, зарешеченное окошко, чужие руки роются в его сумке… И этот издевательский смех.
– Нет, я тут не смогу, – отчаянно говорит он Тобольцеву. – Я должен вырваться! Любой ценой!..
– Бывалые люди утверждают: вход руль, выход – два, – серьезно сообщает Тобольцев.
* * *
Рабочий стол Знаменского завален пухлыми бухгалтерскими папками. Расчищен только уголок для диктофона. Крутятся кассеты, доверительно звучитнегромкий, чуть картавый говорок Тобольцева. Знаменский сосредоточенно вслушивается, останавливает запись, думает. Стучат в дверь.
– Входите!
Появляются Томин и Кибрит. Вид торжественный.
– Дорогой Паша! – начинает Томин. – Знаешь ли ты, что пятнадцать лет назад, день в день…
– Может, мне тоже встать? – озадачен Знаменский.
– Пожалуй. Так вот, пятнадцать лет тому назад… что произошло?
– Мм… Всемирный потоп состоялся несколько раньше. Чемпионат Европы наши выиграли позже…
– Безнадежно, – смеется Кибрит. – Пал Палыч, пятнадцать лет назад ты впервые пришел на Петровку!
– Да бросьте!.. Неужели целых пятнадцать?..
– Да, поздравляем.
– От благодарных сослуживцев! – говорит Томин, водружая поверх папок новенький «дипломат», который прятал за спиной.
– Ну прямо с ног сбили. С вашего позволения… – он садится на диван.
– А ты помнишь свой первый протокол. «Я, такой-то и такой-то…»? – спрашивает Кибрит, пристраиваясь рядом.
– Еще бы!
– А первого подследственного помнишь?
– Первое дело, Зиночка, я не двинул с мертвой точки. Подследственных у меня вовсе не было. Только потерпевший. Но потерпевшего вижу как сейчас.
Длинный, энергичный блондин по кличке «Визе»… однорукий. Он лежал с ножевым ранением в больнице на Стромынке. Посмотрел на меня умными глазами и
очень любезно объяснил, что пырнули его свои же блатные дружки, но он надеется выздороветь. А когда выздоровеет, то сочтется с кем надо без моей помощи. И он таки, наверное, счелся. Хватило одной руки!
– Рассказываешь, как о первой любви, – хмыкает Томин.
– Да ведь и сам помнишь первого задержанного.
– Увы. Ma-аленький такой спекулянтик. До того маленький, до того хлипкий и несчастный – прямо неловко было вести в милицию. Я вел и очень, очень стеснялся… пока в темном переулке он не треснул меня промеж глаз и не попытался удрать. И так, знаете, резво…
– А мне поначалу доверяли такие крохи, что и вспомнить нечего, – вздыхает Кибрит. – Знаешь, Пал Палыч, когда-то ты казался мне удивительно многоопытным, почти непогрешимым! С тех пор въелась привычка величать по имени-отчеству.
– Между нами, первое время я и себе казался многоопытным. Не сразу понял, что за каждым поворотом подстерегает неожиданность. За любым.
– Вообще или конкретно? – уточняет Кибрит, почуяв в тоне горчинку.
– Конкретно. Есть минут пять?
– Знаменский нажимает кнопку диктофона, с легким жужжанием перематывается лента. Новый щелчок – и возникают голоса:
– Гражданин следователь, я, конечно, для вас ноль…
– Ну почему так, Тобольцев?
– Да ведь должность моя самая простецкая и преступления соответственные. Чего со мной беседовать? Даже по делу интерес небольшой – двадцатая спица в колесе… А если про жизнь, то какая моя судьба? Сплошная глупость. Но вы… вы сейчас очень важный для меня человек. Только и жду, что скажете да как посмотрите… Я ведь двум детям отец! На мне долг неимоверный, а я – вот… Эх!..
Знаменский останавливает запись.
– Диагноз?
– Очень искренно, Пал Палыч, – говорит Кибрит.
– Этой записи полтора месяца. Были на полном доверии. А неделю назад Тобольцев отказался выйти из камеры на допрос.
– И потому ты забуксовал в бумажных дебрях? – Томин кивает на горы папок.
– Да нет, «заело» чисто по-человечески.
* * *
И как еще заело! Все уже в этой хозяйственной тягомотине распутано, рассортировано, еще чуток – и с плеч долой. Поведение Тобольцева ничего неизменит. Но – весьма любопытно. Да и самолюбие задевает.
Надо вызвать его сюда, решает Знаменский. Давненько в тюрьме, смена обстановки встряхнет.
Однако если б Знаменский понаблюдал, как Тобольцев в сопровождении конвоира поднимается по внутренней лестнице Петровки, то понял бы, что номер не удался. Явственно постаревший, безучастный, Тобольцев не проявляет никакого интереса к окружающему, свойственного любому человеку, запертому в четырех стенах и вдруг попавшему «наружу». К Знаменскому он входит не здороваясь и мешковато садится у стола.
– Неделю назад я оставил вас в покое, Василий Сергеич, думал, накатило нелюдимое настроение. Но сегодня, вижу, вы тот же. Объяснять ничего не намерены?
Тобольцев молчит.
– Вы слышите меня, Тобольцев?
– Да, гражданин следователь.
Знаменский открывает одну из папок. Пустяки в ней, предлог, чтобы Тобольцева раскачать.
– Осталось уточнить пять-шесть цифр. Они пока со слов Беляевой. Она возлагает на вас вину за приписки в нарядах с июля по сентябрь. Вот, ознакомьтесь.
– Вы мне зачитывали на прошлом допросе, – не поднимает головы Тобольцев.
– Да. И тогда вы собирались опровергнуть ее показания. Так? Почему не слышу ответа?
– Все верно говорите, гражданин следователь.
– И что же, Василий Сергеич? Будете опровергать?
– Как хотите… Как проще.
– Я ищу не простоту, а правду, – сердится Знаменский. – Убедите меня, что Беляева лжет.
– Июль и половину августа я был на втором участке, – безо всякого выражения сообщает Тобольцев. – Там велись срочные работы, и был приказ по тресту. На первом и четвертом участке в то время я не бывал и нарядов не закрывал.
Знаменский переворачивает несколько листов дела.
– Но вот подшит наряд, на нем подпись: «Тобольцев». Рука ваша или нет?
– Тобольцев равнодушно взглядывает.
– Моя, гражданин следователь. Подсунули, небось, среди бумажек, подписал дуриком.
Знаменский всматривается в Тобольцева, почти не слушая его.
– Василий Сергеич… Что стряслось?
Обойдя стол, он становится перед Тобольцевым, чтобы попасть в поле его зрения.
– Что на вас навалилось?.. Вы здоровы?
Тобольцев роняет лицо в ладони:
– Пал Палыч… очень прошу… свидание с детьми.
* * *
Случается, когда Пал Палычу нужно что-то понять и об этом можно рассказать, не нарушая служебной тайны, он советуется с матерью. Подследственные – частенько люди с изломанной психикой, а Маргарита Николаевна – чуткая женщина, да к тому же психиатр. Вот и сегодня встревожил Пал Палыча Тобольцев, и дома покоя нет.– А ты не усложняешь, Павлик? – за разговором Маргарита Николаевна хлопочет на кухне. – Может, просто реакция на окончание дела? Пока следствие, голова занята: как сказать, да что сказать. Человек до поры мог почти не думать о наказании. А теперь заслониться нечем, и разом навалилось то, что ждет. Вот и срыв.
– Это, мать, не про Тобольцева. У него другая тактика выживания: чего нельзя миновать, к тому надо приспособиться. Мы с ним толковали о суде, о колонии, он был готов все это перенести.
– Стало быть, что-то личное… дурное известие… Достань столовую ложку.
– Я бы знал. Мне обязаны сообщать то, что сообщают ему.
– Ну, не герметически же он закупорен. Плохая новость щелку найдет.
– Да все, что могло случиться плохого, вроде бы уже случилось. Давай нож поточу, не режет ведь… Жена от него ушла пять лет назад и уехала с новым мужем куда-то аж в Каракумы. Дети остались с ним и с тещей.
– Дети маленькие?
– Десять и семь.
– С ними благополучно?
– Попросил свидания, значит, живы-здоровы… Пахнет уже вкусно… Этот Тобольцев, как заноза в мозгах!
– Хорошо, хоть аппетит не пропал.
– Аппетит зверский!
* * *
А дня через три утром не успел Знаменский снять плащ, как позвонили из Бутырки. Тобольцев слезно и в срочном порядке просится побеседовать. Пал Палыч покачал головой над густо исписанным листком календаря, но поехал…На этот раз Тобольцев здоровается и не отворачивается, но снова на себя не похож: им владеет мрачное возбуждение.
– Итак, явился на ваш призыв, – говорит Знаменский. – Слушаю.
Тобольцев набирает воздуху, смотрит круглыми карими глазами и молчит.
– Вы собираетесь сообщить новые обстоятельства по делу? – подсказывает Знаменский, хотя чувствует: вряд ли.
Не в силах усидеть, Тобольцев вскакивает с привинченного к полу табурета.
– Нет, я… – Он топчется у стола, опираясь на него нетвердой рукой. – Пал Палыч, я убил человека!
Знаменский реагирует, словно на шутку:
– Убили? Это кого же?
– Фамилию не знаю… то есть тогда не знал.
– Странные вещи с вами творятся, Василий Сергеич. Сядьте, постарайтесь успокоиться… Ребята приезжали?
– Да, вчера. Поглядел, простился, – от волнения он картавит порой до непонятности.
– Почему «простился»?
– Больше вряд ли увижу.
Спятил мужик, что ли? Помолчав, Знаменский включает диктофон.
– Ну ладно, выкладывайте.
– Четырнадцатого июня, примерно в семь тридцать вечера я зашел в винный магазин на Таганской улице, чтобы выпить, – начинает Тобольцев заученно. – Там ко мне привязался пожилой незнакомый человек, полный такой, в черном плаще. Из магазина он вышел вместе со мной и что-то все говорил, но я его не слушал. – Он приостанавливается, обеспокоенный: – Вы не пишете
протокол?
– Успеется. Дальше?
– Гражданин, который привязался, мне надоел, и я старался от него отделаться. Тогда он стал мне грозить, вынул бумажник и совал мне под нос какие-то документы, вроде раньше он был начальник и прочее. Тогда я разозлился и ударил его. Он упал, а я ушел. Все… А он там же умер.
– С чего вы взяли?
– Потому что он умер.
– Место, где это произошло? – резко спрашивает Знаменский, уже с внутренним ознобом.
– В Товарищеском переулке.
Выключив диктофон, Знаменский звонит, представляется.
– Вечером четырнадцатого июня в Товарищеском переулке зарегистрировано нападение на мужчину?.. Да, жду.
– Вы мне что – не верите?
– Знаменский не отвечает, прижимая трубку к уху. На том конце провода начинают зачитывать текст с карточки учета преступлений:
– «…обнаружен труп Киреева Д.Т., шестидесяти четырех лет. По заключению судмедэксперта, причиной смерти явился удар по голове, вызвавший разрыв сосудов в части мозга, пораженной недавно перенесенным Киреевым незначительным инсультом. Подозреваемый был задержан дружинниками при попытке ограбить тело потерпевшего, однако…»
Знаменский машинально записывает, переспрашивает:
– Когда?.. Его фамилия?.. И кто ведет дело?.. Ясно, спасибо.
Потом долго смотрит на Тобольцева.
– Вы правы, тот человек умер.
За время телефонного разговора Тобольцев снова ушел в себя.
– Не угадаешь, где она подстережет, стерва безносая, – бормочет он.
– Слушайте, Тобольцев, откуда вся эта дичь? Пухнет, обрастает подробностями!
– Не обременяйте вы себя, Пал Палыч… Мне так и так хана.
Знаменский снова включает диктофон и стремительно задает вопросы:
– Итак, он упал, а вы сразу ушли?
– Да.
– Тихо-мирно потопали себе дальше?
– Да. Такой вот подлец перед вами.
– А сегодня, одиннадцатого сентября, вдруг приспичило покаяться?
– Я больше не мог. Мысль, что за мое преступление сидит невиновный…
Знаменский перебивает:
– Да если вы сразу ушли, Василий Сергеич, откуда вам знать, что пристававший к вам человек умер, что кого-то арестовали!
– Да парень уже месяц со мной в камере.
Знаменский поражен. Верить? Не верить? Нажимает кнопку вызова конвоира.
– Будьте добры, список содержащихся в тридцать первой камере.
Дожидаясь списка, меряет шагами следственный кабинет.
– Бурное утро… Сюрприз за сюрпризом.
– Такая уж моя злая судьба, – после долгой паузы шепчет Тобольцев.
Возвращается конвоир. Да, задержанный по подозрению Холин сидит с Тобольцевым.
– Подследственного отправите отсюда в другую камеру.
– Переселяете меня?
– По одному делу вместе находиться нельзя.
Тобольцев выпрямляется, вытягивается в струну. Вялости как не бывало.
– Разве Холина не выпустят? – вскрикивает он. – Как же это: я признался, а его не выпустят?
Ни разу он при Пал Палыче не впадал в столь лихорадочное волнение.
* * *
Слово в слово повторил Тобольцев свою историю и в присутствии следователя, ведшего дело Холина.И теперь Знаменский отправляется к коллеге с ответным визитом. Ноги несут его быстро, проезжую часть пересекают недисциплинированно, на красный свет. Вот и здание прокуратуры. Вестибюль, лестница, коридор. Перед нужной дверью Знаменский приостанавливается, делает официальное лицо.
– Здравствуйте.
– День добрый, Пал Палыч. Прошу.
Холин, сидящий за приставным столиком, впивается в Пал Палыча глазами.
– В разговоре примет участие еще один сотрудник, – говорит ему Панюков.
Холин привстает и даже отвешивает Пал Палычу нечто вроде поклона.
– Пожалуйста… Очень приятно.
– За приятность не ручаюсь, – осаживает Холина Панюков. – Расскажите, что произошло четырнадцатого июня.
– Черный день в моей жизни, – произносит Холин печально. – Представьте: иду по улице, хороший вечер, хорошее настроение, хорошая сигарета. – Он обращается к Знаменскому, понимая, что сегодня рассказ адресован ему. – Завернул в подворотню, чтобы бросить окурок, и вдруг вижу: кто-то лежит у стены…
В первом варианте Холин заметил лежащего, проходя мимо по переулку. На месте проверили – выяснилось, что заметить невозможно: темно. Теперь возникла деталь с подворотней и окурком.
– Да, сначала я упустил эту мелочь, – Холин неприязненно покосился на Панюкова. – Но о чем она говорит? Только о том, что у меня есть привычка не сорить на тротуаре. Воспитанный человек поймет. Рассказывать дальше?
– Да, конечно.
– Уже столько раз повторял, что заучил наизусть. Значит, я увидел, что лежит пожилой мужчина, а рядом валяется бумажник с документами. Я решил, что человеку плохо, подобрал бумажник, чтобы не пропал, и хотел бежать за помощью. Но вдруг налетели два парня, дружинники, и схватили меня. Вот так я был задержан «на месте преступления».
– Гражданин Холин забыл добавить, что при появлении дружинников он бросил бумажник, а по дороге в милицию сбежал и два месяца скрывался, – снова вмешивается Панюков.
– Неужели лучше, чтобы я удрал с бумажником? Зачем мне чужой бумажник? Я думаю, в подобной ситуации любой испугался бы. Представьте, парни вообразили бог знает что, никаких объяснений не слушали, бумажник считали «железной уликой»!.. Я хотел переждать, пока утихнет шум. Я не думал, что все так серьезно! Ведь, когда я побежал, я не знал, что он мертвый! Я же не знал! Вы верите? – взывает он к Знаменскому.
Последние фразы прозвучали с неожиданной искренностью, и Знаменский кивает:
– Пожалуй, не знали.
– Наконец-то! Наконец нашелся человек, который способен поверить! Я догадываюсь, кто вы и почему пришли, и вы понимаете, что я догадываюсь. Зачем притворяться, Пал Палыч? Позвольте вас так называть.
– Хорошо, не будем притворяться. Но я пришел не ради вас, а затем, чтобы понять поведение Тобольцева. Если вы согласитесь кое-что разъяснить.
– Собственно, я готов.
– Расскажите Пал Палычу, как развивались ваши отношения с Тобольцевым, – говорит Панюков.
– Видите ли, началось случайно. Мне было очень тяжело в камере, а Тобольцев казался симпатичнее других, и я поделился с ним своей бедой. – Холин излагает историю гладко, без запинки. – Он выслушал, расспросил и вдруг замкнулся, помрачнел… И вот однажды мы остались одни, и он во всем признался. Я его умолял меня спасти. Вчера он наконец решился. Такое счастье! – Холин потупляется, а следователи обмениваются быстрым взглядом.
– Когда Тобольцев вам признался, то как он изложил суть преступления? Постарайтесь как можно точнее. – У Панюкова скучающий тон, но он готовит небольшой проверочный трюк.
– Четырнадцатого июня вечером Тобольцев зашел выпить в магазин на Таганской улице, – уверенно чешет Холин. – Там к нему привязался незнакомый человек, полный, в черном плаще, и позже в Товарищеском переулке у них вышла ссора…
– В черном плаще? – перебивает Панюков. – Помнится, он сказал в синем.
– В синем?.. – на мгновение Холин теряется. – Да нет же, в черном! Неужели он перепутал, подонок?! Маразматик!
– Не вам бранить Тобольцева, – одергивает Панюков.
– По-вашему, должен благодарить? Он кого-то ухлопал, а я мучайся? Еще неизвестно, почему он тот бумажник не спер! Может, это я его спугнул!
– А в бумажнике были деньги?
Холин разом остывает и вспоминает, что он порядочный и благовоспитанный.
– Откуда я знаю? Не имею привычки копаться в чужих вещах. Я хотел только человеку помочь, а вы…
– А я, – ничего. Кстати, цвет плаща Тобольцев мог и перепутать. – Следователь для виду заглядывает в папку. – Э-э, да я сам перепутал. Действительно, черный плащ.
– Ох… – облегченно выдыхает Холин.
– Испугались? Чего ж вам пугаться? Скажите, беседа с Тобольцевым состоялась утром, вечером? Давайте восстановим для Пал Палыча картину во времени и пространстве.
– Раз мы были вдвоем, то, очевидно, других вызвали на допрос. Значит, с утра или после обеда…
– Вы стояли? Сидели у стола?
– Вероятно, сидели…
– И с чего он начал?
– Собственно… вряд ли я вспомню.
– Хоть некоторые фразы должны всплыть, если вы сосредоточитесь.
– Н-нет. В тот момент я настолько разволновался, все смешалось. Очень жаль, раз вам это важно, – он по-прежнему обращается к Знаменскому, стараясь выдерживать доверительный тон.
– Число тоже не вспомните?
– Примерно с неделю назад. В камере дни так сливаются.
– Мы за эту неделю дважды встречались, Холин. Вы и не заикнулись о Тобольцеве!
– Вы не из тех, кто верит! – огрызается Холин и снова «со всей душой» к Знаменскому: – Я не располагал уликами, Пал Палыч! А Тобольцев колебался. Он должен был морально дозреть.
Следователь холодно наблюдает эти заигрывания Холина.
– Удовлетворены, Пал Палыч?
– Есть маленькая неясность. – Знаменский в свою очередь хочет прозондировать Холина.
– Прошу.
– Для безвинно арестованного, Холин, вы ведете себя на редкость спокойно. Месяц в заключении – и ни жалоб, ни возмущенных писем в разные инстанции. Между тем темперамента вы не лишены. Какое-то неестественное смирение…
– Справедливо замечено, – поддерживает Панюков. – Если вы действительно не виновны…
– То есть как, «если действительно»? – жалобно вместе раздраженно вскрикивает Холин. – А признание Тобольцева? Почему «если»? Может, он не все сказал? Пал Палыч! Он сказал, что был пьяный?
– Да.
– Сказал, что ударил по голове?
– Да.
– И что Киреев как упал, так и не поднялся?
– Да.
– И после всего вы… – оборачивается Холин к Панюкову, – вы намекаете, будто это против меня, что я не жаловался?! Ловко повернули! Человек верит в советское правосудие, что оно способно разобраться, а вы – вон как! Теперь стану жаловаться, будьте покойны! Выгораживаете убийцу! Считаете, нашли несмышленыша? Я требую освобождения!
Панюков выглядывает за дверь.
– Арестованный больше не нужен.
– Прощайте, Пал Палыч! – драматически произносит Холин с порога.
– Ну-с, я видел вашего «претендента на убийство», вы – моего. Как говорится, дистанция огромного размера. Холин – сплошное самообожание, самомнение и самосохранение…
– Однако при нынешнем положении вещей… – вздыхает Знаменский.
– Согласен, может вывернуться, – мрачнеет и Панюков. – Даже не уверен теперь, что добьюсь продления срока ареста. Ох уж этот Тобольцев! Фокусник…
Панюкову вспоминается добрая и несчастная физиономия.
А Знаменский размышляет о Вадиме Холине.
«Следователь обязан быть объективным. Но обязан и соображать, когда ему врут. Парень врет. Его угодливые интонации вдвойне противны потому, что фальшивы. В действительности я для него – милицейский придурок, – думает Пал Палыч. – „Сплошное самообожание и самомнение“, как сказал Панюков. Кратко и верно. И объективно».
* * *
С подобной характеристикой вполне согласился бы отец Вадима, если б вдруг решил открыть душу. Но этого он не делает никогда. И никому.Супруги Холины разительно не похожи друг на друга. Он – высок, худ, замкнут и молчалив. По лицу трудно понять, какие чувства он испытывает, если испытывает вообще. Она – небольшого росточка, кругленькая, румяная, говорливая. Любая эмоция сразу выплескивается наружу. Жизнь Холиной – это дом, хозяйство и главное – дети: двое сыновей, которых она страстно, безмерно любит.
Старший, двадцатипятилетний Дмитрий, сидит за столом, отдавая должное материнской стряпне. А младший, ее маленький, ее Вадик, – невыносимо даже подумать – томится за решеткой!
Сегодня впервые за долгие-долгие недели Холина утешена. В который раз уже перечитывает она какой-то рукописный листок. Ее немного выцветшие, но ясные глаза сияют, губы дрожат, и счастливая слезинка скатывается по щеке.
– Он снова будет дома, с нами! Ах, Митенька! Возблагодарим судьбу!
– Благодарить надо меня и Киру Михайловну.
– Кира Михайловна получила и еще получит, мне ничего не жалко! А для тебя награда – само освобождение Вадика. Разве нет?
– Еще бы! Кому охота писать в анкете: «брат судим»?
– Митя, ты циник, – ласково упрекает мать.
– Угу. А идеалист пальцем бы не шевельнул, чтобы расхлебывать вашу кашу.
Она подсаживается к сыну и гладит его по плечу.
– Почему ты так говоришь: «вашу кашу»?
– А чью же? Если бы вы с ним поменьше нянчились…
– Вспомни, как часто мы бывали строги! – перебивает мать.
– Ну да, ты прятала ботинки, когда он собирался на очередную пьянку. Но если братец влипал в историю, его вызволяли всеми средствами.
– Ах, Митя, о чем мы спорим? С тобой разве не нянчились? Нанимали репетиторов, устраивали в институт. Все твои покровители жуют папиными зубами.