Андрей ЛАЗАРЧУК и Михаил УСПЕНСКИЙ
ГИПЕРБОРЕЙСКАЯ ЧУМА

   У вечности ворует каждый
О. Мандельштам

1.

   В первый понедельник апреля 1998 года все пассажиры станции метро «Сокол», неподалеку от которой родился автор знаменитого душедробительного шлягера «Ласточка-птичка на белом снегу», были объяты таким волнением, словно неожиданно для себя приняли участие в съемках очередной серии похождений какого-нибудь Стреляного, Меченого, Бешенного, Уколотого или Ответившего-За-Козла. В отличие от зрелищ, в наши дни привлечь внимание честной публики к любого рода инцидентам довольно трудно: мужчины, как более ответственные, стремительно отворачиваются, смотрят под ноги и на плафоны, устремляются без необходимости в переходы и забиваются в щели настолько узкие, что потом приходится раздвигать киоски, чтобы вынуть незадачливого уклониста. Женщины же, никогда не рассмотрев толком, в чем, собственно, дело, начинают нести правительство.
   Такие уж это были времена: президент воевал с парламентом, а объединившись, они воевали с народом, олигархи гоняли национально-мыслящих предпринимателей и получали в ответ, церковь ополчилась на телевидение, комсомольцы-бомбисты — на статуи, правительству велели пока сидеть в кабинетах, но быть готову в любой момент переменить место, расходы населения неуклонно превышали его же доходы, а бедность достигла таких масштабов, что деньги вместо кошельков и бумажников привычным стало носить в картонных коробках. А были еще бомжи и чеченцы, братва и нацисты, ОМОН и РУОПП, а также какие-то таинственные, а потому невыразимо страшные «крысятники», — и кто с кем сражался на улицах и площадях, взрывал лимузины, лифты и вагоны, простой обыватель предпочитал узнавать из газет и репортажей мобильного ТВ, где среди репортерш высшим шиком считалось вести репортаж, поставив изящную ножку на голову трупа:
   Появление на платформе высокой и крепенькой девицы с рюкзаком за плечами вначале вызвало просто легкий эстетический шок.
   Представьте себе центральную фигуру с картины Питера Пауля Рубенса «Союз Земли и Воды», помолодевшую до восемнадцати лет, ростом с центровую баскетбольной команды «Уралочка», одетую в расстегнутую полушубейку из таких соболей, что даже некоторые мужчины смотрели не на рвущуюся далеко вперед грудь, а только и исключительно на шубу, не замечая грубости швов и нелепости покроя. На голове, лихо сдвинутая на затылок, чуть держалась огромная соболья же ушанка, к которой сзади пришит был кусок джинсовой ткани, явно взятый с коленки. Достаточно бесформенная юбка в крупную серо-буро-малиновую клетку казалось дикой, и лишь большой знаток распознал бы цвета клана Маклаудов — и, может быть, поостерегся. Но знатоков в толпе не случилось: Ноги девы обтягивали черные сапогичулки с лаковыми головками и на чудовищной платформе — ровесники сигарет «Союз-Аполлон» и песни «Арлекино». Но от статей и прелестей девушки взгляд неизбежно переползал чуть назад, на исполинский рюкзак, какого никто из живущих никогда не видел и уже не надеялся увидеть.
   Вряд ли создатель этого рюкзака рассчитывал, что его изделие будут использовать по прямому назначению — подобно тому, как мастер Андрей Чохов отливал свою Царьпушку для вечности, как на цеховых праздниках бондари сооружали невиданные бочки, а сапожники тачали великанские сапоги. Но не только и не столько величиной поражал рюкзак. Десятки карманов и карманчиков, пистонов и клапанов покрывали его в совершеннейшем беспорядке, повсюду болтались концы ремней и шнуровок, кожаные и джинсовые заплаты украшали его, как шрамы украшают лицо бурша. В промежутках между заплатами виднелись чьи-то автографы, и вряд ли они принадлежали людям заурядным.
   Странная желтовато-рыжая окраска рюкзака вроде бы не бросалась в глаза сразу, но спустя какое-то время начинала вызывать нервный зуд — как будто где-то проводили по стеклу расческой. Довершало картину небольшое почерневшее весло, притороченное к рюкзаку сбоку.
   В левой руке девушка несла помятый пятилитровый алюминиевый бидон с замотанной черной изолентой горловиной, а в правой — изящную продолговатую замшевую сумочку с золотым медальоном, более уместную в сочетании с «маленьким черным платьем» и туфлями от Галлиони.
   Наверное, только полная чужеродность этого предмета и подвигла Джеймса Куку, бывшего студента Университета дружбы народов имени Патриса Лумумбы, а ныне воришку «на отрыв» и торчка в предпоследней стадии, второй день угорающего без дозы, на свершение неразумного поступка.
   Во-первых, место и время были решительно непригодны для такого рода акций. Исполнять их следовало на воле, имея множество путей отхода, или же в толпе, коя всегда равнодушна. Здесь путь отхода был, в сущности, один: наверх.
   Народу же на толпу не набиралось никак. Во-вторых, намеченная жертва: Но, возможно, бедолага Джеймс видел только сумочку и не видел ее обладательницу. Он хорошо знал, что такие сумочки обычно носят вполне беспомощные особы, способные разве на пронзительный вопль. А может быть, скудеющим рассудком он верно оценил возможный вес рюкзака и решил, что никто с таким грузом за плечами его, легконогого, не догонит.
   И когда из подкатившего поезда вышли немногочисленные пассажиры и направились к лестницам, ведущим на галерею, Джеймс подскользнул к жертве, вырвал сумочку из ее руки, в два прыжка оказался на лестнице и стремительно понесся по ступенькам вверх, зная, что за его спиной уже готов живой заслон из пассажиров и через этот заслон преследователи — если кто-то бросится догонять — проберутся не сразу.
   Каков же был ужас негодяя, когда он почувствовал, что галерея под его подошвами содрогается. Предки Джеймса Куку спасались от разъяренных носорогов, взбегая с разгона на пальмы. Рудименты очнулись. Пальм не было, и Куку полез на колонну. Он даже сумел продержаться на полированном мраморе несколько мгновений, но был сорван, как фрукт.
   Девушка поставила его перед собой, двумя пальцами выщипнула сумочку из белоснежных неровных зубов и бережно стукнула дурачка в лоб. Джеймс увидел над собой побелевшее от гнева лицо богини Йемойи и, вспомнив, каким изощренным и чудовищным способом она обычно наказывает мужчин народа йоруба, утратил контроль над собой:
   Первым услыхал его визг сержант Агафонкин. Никакого сочувствия, кроме злобы, звук у него не вызвал, поскольку дежурство кончалось, а любое происшествие грозило затянуть его надолго. Дежурство и без того выдалось тяжелым. Начнем с того, что это было второе дежурство подряд, поскольку сменщиков угнали разыскивать очередную телефонную бомбу на Белорусском вокзале. Потом приезжали проверяющие из мэрии и домогались непонятно чего. Потом пришлось доставать с рельсов не то пьяного, не то припадочного. Потом цыгане в составе небольшого, но энергичного табора своротили турникет. Потом всех построили ловить неуловимого насильника и грабителя, проходившего под псевдонимом «Блонд», которого будто бы видели неподалеку.
   «Блонд» в метро не полез, и всем за это попало. Потом хлынули спартаковские фанаты, от которых специально закрыли на ремонт станцию «Динамо». Не успели кое-как растолкать «мясо» по разным вагонам, как в вестибюле монах, собиравший на очередной храм, сцепился с двумя кришнаитами и с Божьей помощью победил. Потом позвонил полковник Красноштан и предупредил, что сегодня бритоголовые по всей Москве собираются бить негров и министр будет бдить лично:
   Потом было еще много всего, так что когда сержант Агафонкин услышал дикий африканский вопль, он пребывал в состоянии какого-то истерического полусна — состоянии, в котором человек способен решительно на все: от самого благого до самого гнусного. Благая волна накатилась и ушла, надвинулась волна гнусная. Так джинн, заточенный в медном сосуде, сперва клянется озолотить освободителя, а потом — предать его лютой казни.
   — Дождались, — сказал Агафонкин. — Кто-то рожает.
   — Баба, — уверенно определил лейтенант Ситяев, только что излагавший подчиненным содержание известного боевика про американскую спецполицию «Люди в черном». Лейтенант вообще полагал необходимым постоянно повышать культурный уровень своих земляков Агафонкина, Кирдяшкина и Викулова. Все четверо генезис имели в мордовском городке Ковылкино, а с Агафонкиным будущий лейтенант вообще учился в одной школе четырьмя классами старше и неоднократно отнимал у будущего подчиненного карманные деньги. Менталитет ковылкинцев вообще более тяготел к началу уголовному, нежели к правоохранительному, что и заставило матерей Агафонкина, Кирдяшкина и Викулова обратиться к столичному новожителю Ситяеву с просьбой поскорей устроить их дембельнувшихся охломонов в милицию, пока не угодили на нары. Ситяев, как ни странно, сумел это сделать. Теперь и по службе, и по жизни Ситяев был охломонам опекун и тиран.
   — Орет, не унимается, — напомнил Агафонкин. Все поднялись и устремились в дверь.
   Дело оказалось похуже, чем внезапные роды. Полковник накаркал. Били негра. То есть уже не били, а добивали. И не шайка бритоголовых, а один очень крупный человек. В клетчатых люберских штанах.
   — Стоять! Руки за голову! Милиция!
   — Оставь сапога, тварь!
   — Нашел место!
   Агафонкин перетянул хулигана по плечу дубинкой.
   Хулиган выпрямился, резко повернулся к обидчику и рюкзаком сшиб подвернувшегося Кирдяшкина с ног. Штаны превратились в взметнувшуюся юбку — а глаза у хулигана были такие, что свистнувшего кулака Агафонкин попросту не заметил…
 
   …Потом люди рассказывали, как на станции «Сокол» прекрасная девушка в одиночку отбивалась от целого взвода ментов-беспредельщиков, ломая им руки, ребра и челюсти, как одолели-таки поганые русскую богатырку, прыгнув ей на спину, и как внезапно получили подтверждение слухи о гигантских крокодилах, делящих московские подземелья с гигантскими же крысами. Откусили голову ментовскому генералу, не ушел тать от расплаты!..
   На самом деле никакого подкрепления к наряду не пришло. Лейтенант Ситяев и двое уцелевших бойцов, проявив истинно ковылкинскую сноровку, сумели в конце концов, ухватившись за рюкзак, опрокинуть противника навзничь. Не устоял на ногах и лейтенант, повисший на рюкзаке. И тут случилось самое жуткое. Клапан прорвался, как бумага, и из отверстия надвинулась чудовищная шипастая голова с огромной раззявленной пастью!
   Остальное довершило воображение Ситяева, воспаленное любимыми им американскими боевиками. Что он успел крикнуть на прощание — не знает никто, поскольку все звуки вместе с издающей их головой исчезли в пасти монстра.
   Очнувшийся Агафонкин увидел, что его прекрасная оскорбительница полусидит, опираясь на свой рюкзак, одной рукой прижимает к груди сумочку, а другой рукой вращает над головой бидоном, отбивая удары дубинок Кирдяшкина и Викулова. Позади девушки стоит на карачках лейтенант Ситяев, а голова у него не своя, и эта страшная голова пытается заглянуть в рюкзак. Агафонкин решил, что очнулся слишком рано, и снова закрыл глаза, не забывая, однако, прислушиваться к голосу молвы.
   — Неотложку вызовите!
   — Он же задохнется!
   — Всех бы их туда…
   — Все-таки маленькие головы у ментов…
   — Это еще кострючок! Вот белуги на Каспии…
   — Он что там, наркоту ищет?
   Когда Агафонкин услышал дикий хохот, то рассудил, что настало время приходить в себя. На воительницу уже надевали наручники, а какой-то усатый доброхот из толпы швейцарским офицерским ножом одним молниеносным движением с хрустом разрезал пасть осетру. Наконец голова Ситяева с мерзким чмокающим звуком вышла на свободу.
   — Ну и рожа у тебя, лейтенант! — сказал доброхот, вытирая нож об рюкзак.
   Ситяев некоторое время хватал ртом воздух, потом закашлялся. Голова его была вся покрыта кровавой слизью.
   — Ну, сука, — сипло сказал он. — Ну, все!
   — А где сапог-то? — спохватился Кирдяшкин.
   Действительно, Джеймс Куку не стал дожидаться развития событий, а, прихватив неосмотрительно поставленный на пол кейс доброхота-освободителя, тихо-тихо смылся.
   Как ни странно, доброхот не стал поднимать шум и тоже растворился в негустой толпе.
   Когда пленницу повлекли в дежурку, сержант Агафонкин, как бы стыдясь своего неучастия в схватке, принялся разгонять народ, причем исключительно жестами, и, видя выражение его лица, люди повиновались безоговорочно.
   Потом он сходил в вестибюль к аптечному киоску (идти пришлось далеко, поскольку тот киоск, что напротив поста милиции, не работал сегодня), взял упаковку анальгина и тюбик гепариновой мази. Слухи в сильно искаженном виде уже докатились до периферии, поэтому киоскерша долго не отпускала сержанта, выпытывая подробности. Сперва он отвечал скупо, все еще жестами, но потом, чувствуя, что челюсть кое-как движется, разговорился.
   — Никакой не крокодил, — сказал он. — Осетр. И вообще не болтай. Контрабандой тут пахнет.
   Выслушав пару медицинских советов, он двинулся назад.
   Разложили ребята мочалку или еще нет? — пришло ему в голову. Он торопливо вернулся к киоску, где, краснея, ткнул пальцем в презервативы и на пальцах же сперва попросил три, а потом, подумав, целых пять. Обратно он шагал чуть быстрее. Воображение пошло вразнос — должно быть, от удара. Первым, конечно, будет Серый, думал он. А потом я. А потом ей понравится. А потом отдадим пээмгешникам с собакой. А в бидоне, наверное, мед…
   Дверь, к его удивлению, была открыта. Мочалка, освобожденная всего лишь от рюкзака, сидела на стуле, закинув ногу на ногу. Сержанты стояли по стойке «смирно», а Серый, красный и мокрый, сидел за своим столом, выглядывая из-за половины осетровой туши — но тоже по стойке «смирно». В руке у него была телефонная трубка.
   — Извиняйся, Васька, — пробормотал он, отводя взгляд. — Извиняйся, пока не поздно.
   В контуженном мозгу Агафонкина мелькнула было мысль, что мэр наконец-то дал приказ метелить черных, а они сдуру поступили наоборот. Потом — что напоролись на спецназовку, выполнявшую спецзадание, и тем самым сорвали спецоперацию. Потом…
   — Так мы это… Прощения просим, — сказал он. — Чтобы без обид, значит…
   И потрогал закаменевшую половину лица.
   Девушка улыбнулась.
   — Ираида, — сказала она застенчиво и протянула ладошку лодочкой.
   Затмение все не оставляло Агафонкина, и он совершенно неожиданно для себя и впервые в жизни поцеловал женщине руку.
   — Редкое у вас имя, — заискивающе подал голос из-за стола лейтенант.
   — Обыкновенное имя, — сказала воительница. — У нас каких только нет имен! Есть Препедигна. Есть Феопистия:
   Тем временем отозвался телефонный собеседник лейтенанта.
   — Да! — закричал Ситяев. — Подойдет! Ну, что ты!.. За мной не заржавеет! Спасибо, Мохнатый! Спас, можно сказать!
   Он положил трубку и, расплываясь в улыбке, сказал:
   — Сейчас будет машина. По высшему разряду доставят.
   Вы уж Евгению Феодосьевичу про недоразумение это глупое не говорите… Рыбку вам ребята сейчас упакуют…
   Вместо ответа Ираида извлекла из-за пазухи огромный нож в шитых бисером ножнах. Агафонкин попятился было, но девушка повернулась к столу и одним махом отвалила толстенный желтый ломоть осетрины.
   — А то совсем вы тут заморенные, — пояснила она.
   — Значит, так, — сказал лейтенант. — Подойдет белый «линкольн-континенталь». Ребята вас проводят…
   Кирдяшкин и Викулов волоком подтащили рюкзак к столу и вставили в него осетра. Лейтенанта передернуло. Ираида поднялась, взяла со стола сумочку, изгвазданную в рыбьей слизи, сунула ее в карман рюкзака. Потом сгребла лямки в горсть и легко закинула сооружение на плечо, подхватила свободной рукой бидон и улыбнулась Агафонкину.
   — Я же вас не со зла пазгнула, а с перепугу, — сказала она.
   — Я живых-то негров только по телику и видала. А чтоб так — нет.
   — Бывает, — охотно согласился Агафонкин.
   Когда таинственная незнакомка удалилась со своим эскортом, скорее декоративным, сержант вопрошающе уставился на лейтенанта.
   — Ну, Васька, — сказал Ситяев, — не верил я в Бога, а сегодня пойду и свечку поставлю. Как меня надоумило на это письмо посмотреть!
   — Какое письмо?
   — Которое в сумочке было.
   — А кто она такая? Шмара бандитская?
   — Не-ет, Вася. Что ты! Бандиты — они нормальные, понятие имеют: они ведь почти такие же, как мы, с имя завсегда можно договориться. А вот ты про: — Ситяев сглотнул, — про Коломийца слыхал?
   — Ну, — сказал Агафонкин, внутренне холодея.
   — Так вот она — его племянница!
   — Ёпрст! — сказал Агафонкин и сел. — А я уже гондоны купил…
   И они потом долго истерически хохотали, показывая друг на друга пальцами.

2.

   В молодости зырянская колдунья нагадала царю Ивану Васильевичу, что умрет он в Москве. Из этого, к сожалению, вовсе не следовало, что в любом другом городе царь будет жить вечно. Но Москвы грозный царь, как известно, не любил и в особенно тревожные времена старался держаться от стольного града подальше.
   Видимо, именно поэтому венценосный безумец и решил перенести столицу своего государства в Вологду, и даже предпринял для этого некоторые меры. Кроме того, из Вологды легче было добраться морским незамерзающим в те времена путем до самой Англии, что и было главной мечтой жизни Ивана Васильевича. Сам он себя русским человеком не считал, возводя свою родословную к римским императорам, а Британия представлялась ему прямой наследницей Рима.
   Царь грезил стать супругом тамошней королевы-девственницы Елизаветы, регулярно посещать театр «Глобус» и, может быть, даже познакомиться с самим сочинителем Шекспиром. Ему, владельцу и главному читателю одной из лучших библиотек тогдашнего мира, было обидно, что в Англии уже написаны «Гамлет» и «Сон в летнюю ночь», а в его державе свежими бестселлерами считались «Сказка про Ерша Ершовича, сына Щетинникова» да «Повесть о бражнике, како вниде в рай».
   Оттого он и лютовал над своими подданными — надеялся, видимо, что Шекспир прослышит про его злодеяния и напишет хронику «Кинг Джон оф Москоу», из которой все поймут, что Ричард Третий в сравнении с ним — пацан и хлюпик.
   Как бы то ни было, жители Вологодчины сильно встревожились царскими планами. Особенно крепко забеспокоились жители городка Грязовец, которым совсем не улыбалось разделить участь, скажем, новгородцев. Они споро собрались, погрузились на телеги и рванули в Сибирь, далеко обогнав при этом дружины Ермака Тимофеевича. Бежали они несколько лет и остановились только на Ангаре, где и осели, прельстившись красотой пейзажа, природными богатствами и отдаленностью от центра.
   Обитал ли кто-нибудь до них в этих суровых дебрях — неизвестно. Скорее всего, обитал — иначе откуда бы взялись названия поселков Чижма, Тутуя, Пинжакет, Шилогуй, Екандра, Большой Кильдым и Малый Кильдым? Ведь не сами же беглецы их придумали.
   Самым большим поселением стала Чижма, а насельники ее отныне именовались чижмарями. Чижмари отличались повышенной суровостью, скопидомством и подозрительностью к чужакам, сохранившейся вплоть до наших дней. Еще где-то в середине семидесятых туда прибыли из краевого центра два чекиста с целью тряхнуть молодого местного учителя русского языка — дошли слухи, что он задает детям диктанты по текстам не то Солженицына, не то Набокова. Учитель, на его счастье, как раз в это время уехал именно в краевой центр — повез учеников на смотр художественной самодеятельности. На все расспросы угрюмые чижмари отвечали неохотно и односложно, а к вечеру оказалось, что ночевать командированным негде — странноприимного дома в поселке не оказалось, в частные дома под разными предлогами не пускали. Отчаявшиеся рыцари госбезопасности решили скоротать студеную ночь в местном клубе, но там, как на грех, учинены были танцы, и местная молодежь охотно избила непрошенных гостей — не из диссидентских соображений, а просто как чужаков. Страшась позора, посланцы спустили дело на тормозах.
   Можно себе представить, какой суровости достигали нравы в прежние годы! Напоровшись на вооруженного чижмаря в тайге, не могли рассчитывать на пощаду ни беглый каторжник-варнак, ни его преследователи.
   Ссыльнопоселенцы, начиная с декабристов, здесь либо тихо угасали, либо совершенно очижмаривались, пускали корни и приобретали местный менталитет, ставя превыше всех кулинарных изысков омуля с душком.
   Правда, в начале века местному батюшке удалось убедить чижмарей, что грехи их вопиют к небу, в ответ на это чижмари решили посрамить всех соседей в благочестии и поставить каменную церковь. Другие на их месте наладили бы производство кирпича на месте либо сплавились за ним в самый ближний город Енисейск, но это было бы слишком просто и примитивно. Чижмари отрядили представительную делегацию аж в Киев, где пилигримы приобрели необходимое количество кирпича, освятили его в Киево-Печерской лавре, прикупили роскошный колокол, отлитый в бельгийском городе Малин, и тронулись в обратный путь, занявший несколько лет, потому что Транссибирская железная дорога еще не была построена. В Чижму вернулась едва ли половина посланцев — остальные сложили головы в дороге от трудов и болезней.
   Зато церковью можно было гордиться — вплоть до Гражданской.
   Фамилий в Чижме было в основном три: Шипицыны, Пальгуновы и Убиенных. Шипицыны, по традиции, кормились от тайги и пушного промысла, Пальгуновы безраздельно господствовали на реке, Убиенных обеспечивали кадрами администрацию и сферу обслуживания. Троецарствие это изредка расцвечивалось за счет неустанной борьбы с врагами народа экзотическими именами: то немцы Баумгартены, то литовцы Раздевайтисы, то даже эстонец, носивший несовместимую с жизнью фамилию Педаяс. Чижма либо отторгала чужака сразу, либо растворяла его в себе без остатка.
   Именно с целью раствориться без остатка попал в эти края старший брат полковника ГРУ Евгения Коломийца, Григорий. Официально он считался подорвавшимся в лесу на мине, да так, что почти ничего не осталось: на самом же деле мальчонка был связником у бандеровцев. Повстречав однажды на лесном проселке колонну крытых «студебеккеров», мудрый не по годам Грицько решил не возвращаться ни в схрон, ни в село, а побежал на железную дорогу и запрыгнул в первый попавшийся товарняк. Товарняк же следовал аккурат в Сибирь. Когда существование без документов стало совсем невозможным, возмужавший хохол добрался до Чижмы, покорил черными кудрями и богатырской статью одну из местных невест, в результате чего из грузчика Коломийца сделался охотником Шипицыным, потом отслужил в армии и стал совершенно вне всяких подозрений. Коломиец-младший был уверен, что старшего брата нет на свете, родители же о правде частично догадывались, но помалкивали, чтобы, не дай Бог, не порушить парню военную карьеру.
   К умножению рядов Шипицыных Григорий приступил с энтузиазмом молодости, и сейчас, в свои семьдесят, вовсю уже был счастливым дедом и прадедом, потерявшим счет мелкому поголовью. Однако внучку Ираиду выделял, сызмальства брал с собой на охоту и там ставил братьям в пример за выносливость и меткость. Когда же Ираиде стукнуло восемь, дед сам собрал ее котомку, взял за руку и повел, велев молчать всю дорогу. Тропа была незнакомая и почти не пробитая — в ту сторону ходили редко. Переночевали у костра, а к вечеру следующего дня вышли на обширную поляну.
   Посреди поляны был прудик, обсаженный черемухой. Позади пруда прятался под кронами высоченных кедров сказочный домик, и он не походил ни на избу, ни на зимовье. Возле тропы, ведущей к домику, стояли в странном беспорядке врытые в землю черные камни. Собаки здесь не лаяли — просто обнюхали пришельцев и убежали. Из домика вышел невысокий смуглый человек в подпоясанном халате и с саблей за поясом. Он поклонился, сложив руки перед грудью, и дед поклонился в ответ.
   — Ось тут тоби и будэ пионерський лагерь! — сказал дед Ираиде.
 
   …Капитан Императорской Квантунской армии барон Итиро Хираока обстоятельств своего пленения не знал, поскольку валялся с жесточайшим приступом малярии в полевом госпитале. По той же самой причине он не покончил с собой. Вражеские врачи поставили его на ноги — только для того, чтобы барон окочурился на строительстве огромного военного завода на окраине Красноярска. В капитуляцию, провозглашенную микадо, барон не поверил, и потому считал, что война продолжается. Тем более что — он знал это наверняка — никакого мирного договора между СССР и Японией подписано не было. До весны он послушно трудился на хлеборезке (в силу своего благородного происхождения), но с наступлением теплых дней попросту исчез.
   Его собратья по оружию и судьбе доказали, что в филиппинских джунглях можно скрываться годами и десятилетиями. Российские каторжники доказали то же самое применительно к тайге. Барон Хираока как бы объединил два этих опыта.
   Чижмари заметили вдруг, что с огородов стала пропадать сперва репа, а потом и картошка. Своих воров, прорезавшихся при советской власти, давно извели. Сперва грешили на беглых зэков и на геологов, но варнак был уж больно какой-то застенчивый: покопавшись на грядках, он обязательно выпалывал сорняки и поправлял заплот.
   Свирепые, как и хозяева, чижемские собаки на него не реагировали, а чижемские интеллигенты, не столь свирепые, стали поговаривать об Урэтка — местной разновидности снежного человека. Слух достиг краевого центра, и на охоту прилетел десяток мордастых ребят с малиновыми околышами.