Она знала, что умрёт почти наверняка, что этот тёплый, но душный дом станет для неё последним краешком мира – но почему-то скорая смерть не пугала её. И не потому, что теперь она знала твёрдо: смерть – это ещё не всё. За смертью следует иное – то, чему нет названия… Нет, что-то другое мешало ей цепляться за этот мир и горевать о возможной разлуке с ним и с его обитателями. Она пыталась нащупать в себе это что-то, но всякий раз мысль соскальзывала.

Знахарь Памфалон почти всё время сидел рядом с нею, речь его журчала тихо и уютно. Он был большой знаток давних сказаний. Оказывается, будучи помоложе и поподвижнее, он играл в большом и известном, хоть и деревенском театре – и сам же писал пьесы, когда в простых словах, а когда и стихами. И другие театры, бывало, ставили его пьесы, особенно любя одну: "Правдивая история о том, как кот и Бог невест себе выбирали". Написал он её будучи двадцати лет отроду – и потом лет сорок что-то добавлял, что-то менял…

– …Бог вот так вот встает, руку простирает и говорит: "О ты, Ходок! Тебе нет равных в делах уестествленья женщин, и слава о тебе громоподобна и в городах, и в сёлах мирных. Пади, послушен же будь воле моей, Создателя Вселенной! Лежи в пыли и мордой не ворочай. И внемли, кобель длиннохвостый. Хочу, чтоб ты привёл за руку сюда, в мой терем краснодревый, ту, что прекрасней прочих женщин лицом, и бёдрами, и лоном. Меня ты понял, утковалкий?" А утковалким он его называет потому, что Ходок шлёпает вот вроде как я, всё за поясницу держится. Тот, конечно, отползает, отползает – и так говорит: "О, понял, понял я, Создатель! Да, есть такая на примете, глаза её как два агата, и брови выгнуты дугою. Как лепестки нарцисса, нежны, как яблочки, румяны щёки. Красней пунцовой розы губы, а зубки и белы, и ровны. Изгибом стройной шеи может она поспорить с дикой серной. А грудь её…" – и дальше, и дальше, и дальше, и всё расписывает как оно есть. "А имя ей Аделаида, дочь Грамена, жена Сисоя…" Ага. И отправил Бог Ходока за той бабой. Возвращается Ходок и приводит горбатую карлицу с хвостом. Бог-то сначала возмутился, а потом и думает про себя: "Не может быть такого хамства, чтобы какой-то кобель дикий меня так провесть пытался. Нет, тут другое. Просто кобель так разбирается в предмете, что оболочки и не видит, усматривая сразу сущность…"

Сразу сущность, думала Отрада. Да, сразу сущность… Она будто бы когда-то где-то читала эту историю, но там фигурировали лошади. Опять же – какая разница: лошади, люди? Все мы немножко лошади…

И вновь возникало знакомое отчаяние: задача уже решена, но ты не понимаешь ответа… или: мне всё-всё ясно, но дальше-то что, что дальше?.. или: парализованный танцор, который знает, как нужно танцевать, но – неспособен шевельнуть и пальцем…

Опять тупик, думала она, мы хрестоматийно пробиваем лбом стены, чтобы тут же оказаться в соседней камере. Опять тупик, опять ловушка, сначала шарообразная планета, с которой не удрать, – но она хотя бы была (или казалась?) достаточно большой… потом – Дворок, из которого тоже не убежать, потом – невидимая клетка из долга, обычаев, обязанностей и правил приличия… и вот теперь – тупик собственного бессильного тела, последний тупик на этом пути… Это и есть судьба? Рок? Если так, то судьба – тварь удивительно тупая и неизобретательная.

– …гнать стали, слова говорить: ты, мол, над Богом насмехаешься. А я своим-то умом так вот думаю: если Создатель жив – а мёртвым что-то никто его не видел! – то со мною вместе посмеётся, а если среди мёртвых обретается – то до наших забот ему дела нет никакого, а значит – и про поругание твердёж напрасный…

Бог, подумала Отрада. Оказывается, на самом деле "Бог" – просто имя. А "Создатель" – нечто вроде прозвища. Бог Создатель. Ираклемон Строитель. И другие. Да, кто-то ведь говорил (кто? Алексей? дядюшка Светозар? – точно, дядюшка…), что здесь не может быть религии, веры – в том смысле, в каком это понимают в Кузне… на Земле. На Земле, повторила она упрямо, будто споря с кем-то. Да, в честь Создателя и других великих чародеев ставят храмы, их именем благословляют родившихся и новобрачных, на их помощь надеются, когда провожают умерших. Знаки великих: треугольник, крест простой, крест двойной и крест с кругом внутри, различные руны – используются как амулеты. Что характерно, амулеты обладают реальной силой… Наконец, мёртвые вполне реально могут влиять на дела живых… когда захотят – и если захотят. Или когда их как-то очень настойчиво попросят – есть такие способы. Всё слишком реально, проверяемо, и места вере не остаётся. Однако же – вот взялись откуда-то склавы…

Странная вера склавская. Чудеса и чародейства, согласно ей – обыденны и пошлы. Повелевать чем угодно: стихиями ли, людьми ли – признак слабости и ничтожности. Высочайшее достижение духа – это полное подчинение, расслабление, почти исчезновение. Стань пылью – и тогда приобщишься к подлинно высшему. Пылью, рабом был и сам Бог, пока не поддался искушению, слабости – и не создал Мир. Но и в Мире он оставался на виду у прочих лишь до тех пор, пока не осознал: Истина в самом низу. И с тех пор живёт он среди нищих и гонимых, самый из них гонимый и нищий…

А есть ещё Тёмные храмы. Где живут (хранятся?) живые мертвецы, подобные степным царям. Существующие одновременно и в мире живых, и в мире мёртвых. Могущество их не вполне объяснимо… но от всего этого веет какой-то древней жутью. Может быть, потому, что и Бог до создания им Мира живых был кем-то (чем-то?) подобным.

Дядюшка Светозар как-то увязывал появление религии на Земле с накоплением железа. Здесь оно горит, поэтому его мало. Там же – становится всё больше и больше. Уже – горы железа. Железо же гасит, убивает самоё чародейство, но не убивает память о нём. Из этой памяти и вырастает вера в богов, которых невозможно увидеть, которые могут всё, но не делают ничего… и вместе с тем – перенесение чуда из внешнего мира в мир внутренний, подвиги духа, отвага жить без надежды…

И ещё – может быть, показалось? – дядюшка морщился то ли болезненно, то ли брезгливо, когда она попыталась задать – всего раз или два – вопрос о том, что было до происхождения мира… до Бога…

И ещё – Якун говорил, что кто-то в нас уже всё решил и потом только ставит нас в известность – нашими же делами. А я вот лежу и медленно помираю. Значит, именно этого я хочу? Как странно…


Четыре дня Алексей не знал ни минуты отдыха. То есть он бросал что-то в рот и прожёвывал на ходу, урывками спал… Но на исходе четвёртого дня он имел в своём распоряжении двадцать две деревянные пушки… или правильнее сказать – по одиннадцать выстрелов на каждый из лафетов. Больше сделать было невозможно: железо кончилось. Даже если у кузнеца были и другие тайники-запасы, то Алексей просто не имел права требовать от этого человека чего-то большего. И когда тот сказал: это всё, – Алексей только кивнул. Вынул из кармана заранее припасённые изумруды: два больших, с фалангу пальца, и один поменьше. Ключи и карты Домнина продолжали верно служить ему…

Это иногда ввергало его в сомнения: а полно, вышли ли мы из Кузни? Не видимость ли вокруг? Будто бы не видимость…

Проверить нечем, вот в чём беда.

За эти дни стало чуть теплее, дождь и ночью оставался дождём, болота разбухли ещё сильнее и уже выливались через край, даже мощёные дороги местами стали непроезжими, дальний лес стоял по пояс в воде, дикие козы плыли куда-то по реке, тонкие рога торчали вверх и назад. Запах стоял как ранневесенний: мокрой пашни и молодой травы.

Туман возникал ранним вечером и стоял почти до полудня.

А потом с юга потянуло сухим жаром. Как раз накануне Алексей упал в кузнице на застеленную лавку и исчез отовсюду. Ему показалось, что растолкали его через минуту, но оказалось, что зовут к обеду. А вечером из дальней деревни прискакал мальчишка и крикнул, что по дороге с юга идёт сильное войско…

Глава четвёртая

Мелиора. Болотьё


Лес стоял не зелёный, а серо-коричневый, неживой, множество деревьев словно бы замерло в падении и держалось непонятно на чём. Мох с нижних сучьев свисал до земли. Нет, и здесь быть пути не могло…

– Что же ты, сотник… – потаинник Конрад Астион, худой, чумазый, с бритым наголо блестящим черепом, совершенно не похожий на себя прежнего, – говорил как бы укоризненно, но в голосе слышалась усмешка. – А брехал, все тропы тут на ощупь знаешь…

Афанасий же испытывал действительное смущение. В конце концов – родные же места!.. Но вот уже три раза приходилось возвращаться, упёршись в непроходимую трясину, и он никак не мог понять: неужели же начала поскальзываться прежде безупречная память? Или – так вздулись болота, что потаённая тропа не нащупывается под слоем грязи?..

Но если так – то надо возвращаться: горелая поляна, с которой ушли, и была скорее всего у начала той тропы. Возвращаться же почему-то казалось глупым и неловким…

– Передохнём, – сказал он. – Люди вон с утра не жравши.

– Хорошая мысль, сотник, – сказал Конрад, тылом запястья проверяя толщину корки грязи на щеке. – И хорошо сказано: с утра. Не уточняя, с какого. Однако тут даже лапу не помоешь, чтобы потом её пососать.

– Помоем после… – Афанасий посмотрел вперёд поверх деревьев. – Ох, бани у нас там… ты себе не представляешь, потаинник… А пожрать найдётся. Я сохранил.

– Ремень? – с готовностью отозвался Конрад.

– Примерно…

В седельной сумке у него запрятаны были три овсяных лепёшки, до прозрачности пропитанные маслом, и ком солёного пересушенного мяса – походный провиантский запас, взятый неделю назад с убитого степняка. Ни о степняке, ни о припасе Афанасий никому говорить не стал. Велика ли доблесть: рубануть сзади присевшего по нужде воина? А припас вот пригодился. Сознайся же – сожрали бы сразу…

Уже привычно и ловко действуя левой рукой, он размотал тряпицу, скрывавшую сокровища, и кивнул: налетай.

Каждому получалось по четвёртой части лепёшки; мясо же взялся строгать длинноусый крепыш Павел Спиридон, обладатель отличного кривого засапожного ножа. Стружка тебе, стружка тебе… не налегайте на солёное, ребята, воды мало…

Всё равно что в море: кругом вода, однако помереть от жажды очень даже легко. Здесь не от жажды, конечно, помрёшь, а просто поносом кровавым вывернет наизнанку… в чём и утешение. Питьевую воду собирали, растягивая под дождём плотную холстину. Но последние дни дожди шли квёлые; сегодня же не было вообще никакого.

– Будем пробовать, пока не найдём, – как бы в небо сказал Конрад, ему даже не стали отвечать – и так всё ясно, чего уж там. Тропа есть, перейти болото надо… значит, перейдём. Теперь вот поели, дня на два хватит. Ну, а совсем невмоготу станет – что ж, лошадки-то – вот они…

Впрочем, Афанасий не мог бы сказать наверное, кого бродиславы съели бы скорее – лошадь ли, а то и какого двуногого. И как стали бы выбирать: по жребию или большинством голосов?

Почему-то последние дни смеялись надо всем подряд. Смеялись утомлённо, но охотно – будто пивные бражники. Даже пусть и не смешно было что-нибудь отмоченное, всё равно встречалась шутка дружным гоготом…

– Я слышал, животные находят пути в болотах, – сказал всё так же в небо Конрад. – Может быть, попробовать пустить вперёд лошадей?

– Лошади не чуют брода, – сказал Афанасий. – Коровы чуют, а лошади вот – нет… Не дал Бог безрогим такого дара.

– Ну, брат сотник, – даже чуть пригнулся Павел, – если всё дело только в рогах, так мы их твоему жеребцу враз наставим! С кем он роман последний раз крутил? С Желановой Хлопушкой?

– Жениться обещал, – флегматично подтвердил Желан, работая челюстями.

– Рога рогами, – задумчиво сказал азах Иларион, – а вымя где взять?

– Да, – согласился Павел и задумался. – Доброе вымя – это полкоровы.

– Накладное сделать, – показал руками Конрад. – Только это и остаётся. При дворе ведь служилые девки как себе всё устраивают?..

– Тайная служба и это знает?

– Тайная служба ничем другим и не занимается. Она вообще-то только для отвода глаз и существует. А настоящая тайная служба – это две поломойки, Ванда и Варвара.

– Но ты же в тайной службе?

– Вот… так уж сложилось…

– Однако же сейчас-то делом занимаешься?

– Попросили, я и согласился. Они, знаешь, как в угол зажмут – на что угодно согласишься, лишь бы отпустили…

Все вокруг уже изнемогали от хохота, подпрыгивали на корточках, Иларион обнял осинку и трясся вместе с нею. Афанасий тоже хохотал, придерживая безжизненную правую руку, мёртвую колоду, непонятно зачем таскаемую за собой, постоянный источник боли и неудобств… Впрочем, кость вроде бы срослась, пальцы перестали быть ледяными и время от времени подёргивались. Ведима Аэлла, пользовавшая его, говорила, что через год он просто забудет о том, что был ранен. Но для этого требовалось жить в тепле и покое, пить травы, подставлять себя когда под нежные, а когда и под совершенно безжалостные её руки.

Смешно…

– Смотри! – вдруг воскликнул кто-то.

Афанасий почему-то вздрогнул – обдало холодом – и вместе со всеми задрал голову. С высоты падала птица. Огромная птица. У неё было две головы…

Рядом звонко хлопнула тетива, тут же ещё и ещё. Птица широко развернула крылья – они были такие огромные, что закрыли всё небо! – и плавно ушла влево, за густые пушистые верхушки исполинских сосен. Афанасий проводил её взглядом. Под крыльями птицы белел густой нежный пух. Вторая голова обернулась, скалясь. Это был наездник, конечно…

– Я попал, – сказал Павел. – Я видел, что попал.

– Понятно, помирать полетела…

Хохот.

– Я попал, – повторил он ровно, как читал из книжки.

…Уходя, Афанасий ещё раз внимательно осмотрелся. Нет, это не то место. Точно не то. Странно даже, что ему могло помститься такое… С утра дул горячий ветер, и было парко, как в бане. В баню, в баню, в баню… дойти бы.

К вечеру вернулись к месту первой попытки найти переправу. И тут будто пелена спала с глаз Афанасия. Да вот же она, тропа, в двадцати шагах… как я мог забыть, идиот…

Он вырубил свежую жердину и смело шагнул в грязь. Местами он проваливался по пояс, но под ногами неизменно был плотный грунт, иногда даже камень.


Наверное, горькое питье, которое она поглощала в невообразимых количествах и которое выходило в основном кислым потом (простыни и рубашки ей меняли раз по пять в день, и всё равно казалось: лежать приходится в компрессе), действовало. И в день, когда подул горячий ветер, Отрада впервые сама, без посторонней помощи, сумела сесть. Прикосновение к босым ногам половика, связанного из холстяных жгутов, вдруг опьянило её сильнее вина. Мысли о неминучей скорой смерти выветрились мгновенно, и впереди вновь было бесконечное пространство, вместо сырой прокисшей койки – верный конь под седлом, а рядом, колено к колену… Она даже сжалась от нахлынувшего чувства. Кровь бросилась в лицо.


Двадцать два, подумал Алексей, стоя перед короткой шеренгой своей сотни. И здесь двадцать два… двадцать два выстрела, двадцать два бойца… к чему это? Число это будто бы означало ещё что-то, кроме "перебора" в карточной игре…

Хомата нет, уж он-то разбирался в числах, как никто…

Молодой, но очень сильный чародей Хомат, с которым Алексей познакомился ещё во времена обучения у Филадельфа и на которого наткнулся в первые дни своих скитаний по лесам, пропал в ту же ночь, когда внезапно свалилась в бреду Отрада. Остатками своих страшно истощённых умений Алексей сумел почувствовать тогда происходящую где-то рядом битву чар, но разобраться в чём-то оказался уже не в силах.

Там – сбились у костра, кричали, размахивали факелами… как путники при появлении волчьей стаи… Может быть, это и помогло: лишь двое славов, нёсших караул на дальнем конце болотного острова и не успевших к огню, пали – похоже, от укусов змей…

– Ребята, – Алексей обвёл глазами свою крошечную сотню. Стояли ровно. – Пробил наш час. Задача моя и ваша отныне и до самой смерти – защитить кесаревну. Нас едва ли один против двадцати. Шансов уцелеть ни у кого, кроме меня, нет и не будет. Видит Бог, не хочу я такой участи ни для вас, ни для себя, но ничего другого не вижу… План у меня такой: осёдлываем дорогу выше развилки и держим хотя бы сутки. Эти сутки я с вами. Надеюсь, мы научим врага уважать нас… Затем я вас бросаю. За старшего останется Азар. Если к тому времени его убьют – назначу другого. Что я после делаю и куда направляюсь, вы знать не должны, но можете догадываться, что вывожу я кесаревну куда-то по северной дороге. Далее: после того, как я вас покину, вы отступаете сюда, к деревне, и запираетесь в доме акрита. И держите его столько, сколько хватит сил. Это всё. Весь план. Очень простой, как видите…

Несколько мгновений стояли молча. Потом так же молча опустили головы. Десятник Азар Парфений вышел на шаг вперёд, строго поклонился, вернулся в строй.

– Спасибо, ребята, – сказал Алексей. Сжало горло. – Знал, что всё поймёте.

– Нужно, чтобы кто-то остался жив, – сказал Азар. – Чтобы… ну… про северную дорогу…

– Да, – согласился Алексей. – Не могу назначать. Бросьте на кулаках… потом. Сейчас – марш.

Кони шли намётом. По примеру конкордийцев, воины бежали рядом – по двое на коня, – держась за ремённые петли. Следом легко стучали копытами свежие хорошие осёдланные кони. На случай, если придётся вступать в бой сразу, без передышки. Первый заслон, задача которого – заманить врага под выстрелы. Лафетные упряжки неслись рысью, за ними едва поспевали телеги со стволами. Спускалась ночь, и в эту ночь следовало успеть всё.

Он пропустил мимо себя свой отряд и помчался к дому старосты. Полуобнял на бегу старосту за плечо, отпрянул от какого-то вопроса, влетел в комнату кесаревны. Там были знахарь с внуком и младшая дочка старосты, Проскиния, Проська, крупная нелепая деваха – всегда с изумлённо распахнутыми глазами. Отрада сидела на краю постели, Проська расчёсывала её крупным костяным гребнем. Кесаревна была бледна, щёки впали, губы и глаза казались обведёнными тёмной чертой. Но в этих глазах навстречу ему открылась такая бездна… Алексей обнял её, поцеловал и выскочил вон.

С факелами в руках ждал его Ярослав, один из немногих уцелевших гвардейцев Филомена. Острая вонь каменного масла ударила в нос, у Алексея перехватило дыхание. Эта вонь напомнила ему о чём-то…

Впервые за много дней небо было чистым. Луны выстроились "цаплей" – четыре у одного края небес и две у другого. Они походили на огромные ломти дыни.

Дорога видна была отменно.

Чародейство, подумал он почему-то, приливы его и отливы. Иногда связывают с лунами… Лошади неслись вперёд, подковы звякали по камням дороги, щёки овевал ветер, влажный и тёплый. Вонь факелов… он вспомнил. Он сидел за столом, набивал бомбы, пованивало – тут уж ничего не поделаешь – соляркой, а Отрада – Саня, вдруг со щемящей тоской вспомнил он её прошлое имя, Саня… – спала, тихо-тихо, будто и не дыша вовсе, а за окном бродил кто-то несуществующий…

Это всё осталось в какой-то прошлой жизни – а может быть, ничего такого не было вообще.


Степь. Дорона, столица


Едва сумерки перетекли в темноту, как отряды императорских гвардейцев, подойдя скрытно, внезапным броском захватили все три моста через Сую, и тысячи вооружённых леопольдийцев (среди которых немало было воинов, переодетых в гражданское платье) хлынули в Дорону, поджигая и круша всё на своём пути. Пограничная стража и городские легаты бились отчаянно, но подмога не пришла, и они полегли под мечами и стрелами менее чем за полчаса. Жителей убивали сотнями, тысячами, всех подряд, без малейшей пощады и без разбора…

Пелена запредельного ужаса, окутавшая город, ослепила и обессилила как простых людей, так и чародеев. И чародеев, может быть, в большей степени.

Чёрные знамёна с золотой драконьей пастью, знаком ордена Моста – реяли над толпами.

Две тысячи дворцовых гвардейцев, бросившихся по тревоге на своё место, на дворцовую площадь, так там и не появились: пропали где-то на пути менее чем в версту. Под утро же в руках многих пьяных победителей стали появляться характерные гвардейские мечи: с широкой пяткой над крестовиной и двойным долом, идущим до самого острия…

(Потом, уже днём, когда крючники собирали по улицам и стаскивали во рвы трупы, то обратили внимание, что мёртвых гвардейцев отличить было легко не только по сапогам и доспехам, но и по цвету лиц. У всех у них лица были серые, даже с прозеленью. Но узнать, что было причиной всему – яд или же чародейство, – так и не сумели никогда.)

Ночью о том ещё не было известно. Тысяча гвардейцев, дежуривших непосредственно во дворце, выстроилась на площади. Пылали факелы. Напротив них росла, наливалась тёмной силой тёмная толпа. Тускло вспыхивали клинки. Потом откуда-то из глубины её поднялся рёв. Взмыли и расступились чёрные знамена, и на плечах огромных носильщиков поплыло над головами что-то большое и светлое. Новые и новые факелы загорались, посылая в небо искряные вихри. Носильщики со своей ношей дошли почти до первого ряда. Император, император!.. Теперь было видно, что на плечах носильщиков застыл походный трон. Император!!! Рёвом пригибало к земле. Фигура в серебряном одеянии встала. Казалось, что языки огня скользят по ней. Потом император поднял руку и – указал на дворец…

В гвардии были лучшие бойцы Степи, и потому лишь через час, лишь с третьей атаки смяли их – и то после того, как подоспели императорские лучники и стали почти в упор, шагов с сорока, расстреливать защитников дворца. Те стояли, не в состоянии закрыться своими маленькими щитами… Всё равно никто не отступил, и даже тогда, когда строй был прорван в нескольких местах и на гвардейцев насели со всех сторон сразу – они продолжали рубиться, убивая и умирая. Они ещё рубились там, в больших и малых кольцах окружения, когда толпа ворвалась во дворец…

Император стремительно шёл – шёл сам, окружённый телохранителями, по залитым кровью коридорам. Те, кто вошли сюда первыми, пленных не брали, а дворец – дворец был слишком полон людьми, прибежавшими по обычаю искать убежища… Император старался не смотреть под ноги, но он не мог заставить себя не дышать.

Главная зала была почти пуста. Семь Чаш пылали, однако императору казалось, что свет они испускают призрачный, подобный болотному.

Ворота, ведущие в катакомбу, валялись, сорванные с петель. Воняло кисло – очевидно, для того, чтобы войти, применили порох. Катакомба освещена была ярким оранжевым дёргающимся светом. Факелы здесь вели себя странно…

То, что осталось от Авенезера Четвёртого, Верховного зрячего, валялось по полу. Что-то из этого ещё шевелилось: тёмно-коричневая рука…

– Сожгите всё, – отрывисто приказал император. – Полейте маслом, забросайте железом… А где чародей?

– В цепях, – выдохнул переодетый простым купцом десятитысячник Феодот. Левой рукой он пытался зажать прорванную до зубов щёку. – Там наши которые… вкруг него… чары ставят… Велели сказать: рано ещё.

– Рано… – император в досаде повернулся на каблуках и понёсся прочь, мимо разодранных гобеленов. Телохранители едва поспевали за ним. Вдруг – остановился резко, глянул через плечо. Устремил тонкий палец в грудь Феодота: – Где Турвон, где мой друг?

Тысячник молча указал подбородком на чёрную резную лестницу, начинающуюся почти от самых ворот катакомбы и идущую полого вверх, к узкому стрельчатому окну (называть это отверстие дверью не поворачивался язык), пробитому под самым потолком главной дворцовой залы.

Лицо императора на несколько секунд утратило всякое выражение. Потом он дёрнулся было взлететь или прыгнуть – туда, на самый верх… сдержал себя, движением рук остановил телохранителей и стал медленно подниматься по ажурным ступеням. У лестницы не было перил, каждый шаг вызывал содрогание, которое долго не угасало, складывалось с прочими, то уводя ступени из-под ног, то ударяя снизу. И это только начало, подумал император. Подняться здесь мог тот, кто двигался с истинно царским величием… или же раб, ползущий и пресмыкающийся…

Склав.

Никто не видел его ног, скрытых полами тяжёлого серебряного плаща, – как они нащупывают путь на пляшущей лестнице, как мгновенно догадываются, куда ступить: на край ли ступени, в центр ли, встать плотно, или пружинить, или расслабиться и погасить толчок… Все видели только, что император неторопливо и степенно поднялся до самого верха, там наклонился – и шагнул в тёмный проём.

Перед ним открылось небольшое помещение в виде очень толстой буквы "К" с короткими ножками. Потолок был неровен и будто облеплен ракушками и водорослями, как днище старого корабля. Неслышимый, но терзающий душу вой; несжигающее пламя; несковывающий лютый холод; беспредметный ужас и гнев… Две пылающие чаши посылали тот свет, который слепит, но не освещает. Чаши стояли по обе стороны низкого деревянного стула с подлокотниками, и на стуле сидел, неестественно напрягшись, голый Турвон, седой и темнолицый брат Авенезера Четвёртого, готовый стать Авенезером Пятым… Два десятка жрецов Тёмного храма замерли у стен. Будто – прижатые к стенам…

– Турвон… – с трудом произнес император; воздух был перенасыщен чарами и потому густ, как каша. – Зачем ты… так поторопился?..

Сидящий лишь дёрнулся, мышцы его могучих плеч напряглись, и император услышал отчетливый хруст. Голова начала запрокидываться, на шее вздулись жилы. Сквозь сжатые губы со свистом вырывалось дыхание.

Менее сильный и искушённый, чем император, человек уже был бы раздавлен тем, что творилось здесь, – он же стоял, лишь шире расставив ноги и чуть согнувшись, будто взвалив на спину тяжёлый груз. Первое ошеломление минуло, и император попытался понять и почувствовать, что здесь пошло не так, как замышлялось…