В семь часов вечера Гаген посетил опять узника. На этот раз застал он его совершенно успокоенным. «Добро пожаловать! – сказал Паткуль с веселым видом. – Вы, как ангел божий, приходите к затворнику. С сердца моего спало тяжелое бремя; я чувствую в себе большую перемену. Радуюсь, что должен умереть: неволя мучительнее смерти! Лишь бы смерть была скорая!.. Не знаете ли, к чему я приговорен?» Гаген отвечал, что приговор остается для него тайною и только известен высшему начальнику. «Ах! и это почитаю милостью! – воскликнул несчастный. – По крайней мере, сделают ли мне судебным порядком допросы?» – «Думаю, – возразил магистр, – что вам все объявят на лобном месте». После этих нерешенных вопросов осужденный занялся с ним духовной беседой. «Путем терновым должны мы идти в царство небесное, – говорил он. – Я уверен, что страдания мира сего ничтожны в сравнении с блаженством, ожидающим нас за пределами гроба».
   На предложение духовника сделать перед смертью какое-либо письменное распоряжение дядюшка попросил бумаги и прибор для письма и, когда подали ему то и другое, продиктовал Гагену духовное завещание, которым отказывал третью часть своего движимого имущества [Почти все имущество его находилось в долгу за Августом, который никогда не думал уплатить его. Немудрено, что этот долг служил одним из низких побуждений выдать Паткуля] верному и преданному секретарю Никласзону; другую часть назначал на выкуп родового имения в Лифляндии с тем, чтобы оно перешло к ближайшим наследникам завещателя, а остальную часть – ты отгадаешь, любезный друг, что он не забыл нас в этом случае. Подписав завещание и передав его духовнику, он задумался; потом, глубоко вздохнув и качая головой, произнес: «Да, да! в отечестве своем и на чужбине Паткуль имеет друзей, которые будут жалеть о нем. Что скажет о моей смерти старая курфирстина и… (со слезами на глазах договорил он) моя бедная невеста?.. Ради бога, отец мой, передайте Амалии Ейнзидель мой предсмертный поклон… Обещаете ли?» Магистр дал слово выполнить его желание. (О Розе не было слова; но в тайной исповеди его грехов эта несчастная жертва, конечно, заняла первое место.) Тут узник не без труда убедил своего духовника, в знак благодарности за усердное напутствование из этой жизни в другую, принять от него сто червонных и сверх того подарил ему редкое издание Ветхого завета, которое, как он изъяснился, было лучшим его утешением в черные дни его жизни. Побеседовав еще о разных благочестивых предметах, дядюшка изъявил желание успокоиться. «Мне нужно сном подкрепить тело свое, – сказал он, – завтра должен я бодрствовать». Духовник оставил его одного".
   Продолжение письма было написано не рукою Адольфа; вот его содержание:
   "Милостивый государь!
   Нет нужды сказывать вам мое имя; оно покуда останется для вас тайною. Довольно вам знать, что я приятель вашего брата, что он, быв неожиданно потребован королем, с которым и отправился в Польшу, не успел, по этому случаю, кончить письмо свое к вам и просил меня сделать это вместо него. Исполняю волю вашего брата; продолжаю его повествование и сказанными путями отправляю письмо к вам.
   Вслед за тем, когда духовник вышел от Паткуля, Никласзон тихими стопами вошел к нему и открыл, что преданные ему все приготовили к его спасению. Эта неожиданная весть сначала перепугала Паткуля: совсем приготовясь к смерти, стоя уже одной ногой на пороге гроба, он, казалось, неохотно возвращался назад. Но друзья его сделали такие большие пожертвования, жизнь взглянула ему в лицо очаровательными глазами Ейнзидель, ведя за собою столько радостей; насмешка над властолюбием Карла еще льстила ему так много, что он согласился с волею своих друзей. «Буду готов!» – сказал Паткуль, отпуская своего бывшего секретаря, и жизнь с мечтами любви и честолюбия разыгралась снова в этой пламенной душе.
   Выше объяснено, что Мейерфельдский полк состоял весь из лифляндцев. Негодование и сожаление одушевили ряды их; многие из них громко вопияли против жестокости короля; во всю дорогу из Саксонии до Казимира оказываемо было пленнику снисхождение разного рода; друзьям его позволено с ним видеться и беседовать; из скважин в его повозке поделаны окна; пища давалась ему самая вкусная: дорогой он видимо оправился. Наконец составлен заговор спасти осужденного; но как все еще ожидали милости королевской, о которой доходили слухи во время путешествия, то и отложили привесть этот заговор в исполнение уже по прибытии в Казимир.
   Все слажено к вечеру двадцать девятого. В этот роковой вечер должна решиться судьба Паткуля.
   Вот план заговора: Роза каждое утро и вечер посещает заключенного; ее пропустят, по обыкновению. За корсетом у ней две пилы: одною рушатся железы на пленнике, другою – слабая решетка из двух связей у окна тюремного. Бечевку, которую она прикрепит под свое платье, спустят в окно. Внизу, у стен тюремных, Фриц привяжет к концу бечевки веревочную лестницу. Бойкие лошади расставлены, где нужно; дежурный офицер, неподкупный ни с какой стороны, употчеван вином. Стража, которая, по расчислению времени, должна стоять у дверей Паткулевой комнаты и под окном ее, у стен тюремных, предалась всею душою заговорщикам. Побег обеспечен: Никласзон устлал дорогу червонцами.
   Главное дело должна совершить Роза. Приступая к нему, она падает на колена и, подняв к небу полные слез глаза, молит бога об успехе. «Дай мне спасти его! – восклицает она. – И потом я умру спокойно! Мне, мне будет мой Фишерлинг обязан своим спасением; он вспомнит обо мне хоть тогда, когда меня не станет; он скажет, что никто на свете не любил его, как я!»
   Было к девяти часам вечера. Роза подходит к тюрьме; сердце у ней бьется необыкновенно. Она сказывает пароль страже у входа; ее пропускают. Но в караульне навстречу ей дежурный капитан, исполин, плечистый, рыжеволосый, отекший от вина. Огонь, горевший в сальной плошке, бросал полусвет кругом себя и только изредка, забрав вдруг пищи в светильню, ярко вспыхивал. Тогда выставлялись ломаными чертами то изувеченное в боях лицо ветерана, изображавшее охуждение и грусть, то улыбка молодого его товарища, искосившего сладострастный взгляд на обольстительную девушку, то на полном, глупом лице рекрута страх видеть своего начальника, а впереди гигантская пьяная фигура капитана, поставившего над глазами щитом огромную, налитую спиртом руку, чтобы видеть лучше пред собою, и, наконец, посреди всех бледное, но привлекательное лицо швейцарки, резко выходившее изо всех предметов своими полуизмятыми прелестями, страхом и нетерпением, толпившимися в ее огненных глазах, и одеждою, чуждою стране, в которой происходила сцена. Но когда свет в плошке, ослабевая, трепетал, как крылья приколотой бабочки, тогда все фигуры погружались в какую-то смешанную, уродливую группу, которая представляла скачущую сатурналиюи над нею господствующую широкую тень исполина-капитана.
   «Милости просим, милости просим, залетная райская пташка! – сказал он, устремив на девушку помутившиеся взоры. – Что к нам после зари попало в западню, то наше по всем правам… черт меня побери, да я такой красотки давно не видал!»
   «Ваше благородие! – сказала Роза голосом, в котором выражались смущение и боязнь подпасть гневу ее властителя. – Позвольте мне к заключенному… вам известно… я, презренная тварь, люблю… связи давнишние…»
   «Ого! знаем все ваши шашни! – прервал, смеясь во все горло, капитан. – Только что вышел от превосходительного нашего арестанта целитель душ, как является врач… Гм! гм! Ну, конечно, оно легче отправляться на тот свет. Чтобы меня самый главный из чертей, барон, граф, князь-черт заполонил, коли я лгу! Если бы мне пришлось знать свою смерть за несколько часов, я сделал бы наоборот».
   «Вы так добры, вы так милостивы…» – говорила Роза, сложив свои руки в виде моления. Она стояла на раскаленных угольях; но сойти с них не было возможности. Своевольный капитан, стащив с нее неосторожно косынку, положил широкую, налитую вином руку свою на плечо девушки, белое, как выточенная слоновая кость. Это был пресс, из-под которого трудно было освободиться.
   «Ну, превосходительная, поцелуй за пропуск…»
   Каждый миг дорог; рассуждать некогда – Роза исполнила волю пьяного деспота и, думая, что этим умилостивила его, сделала движение вперед; но геркулес наш обнял девушку так крепко, что пилы, бывшие на ней, вонзились в грудь и растерзали ее.
   Роза вздрогнула, выдираясь из объятий капитана. Ад был в груди ее; но она выдавила улыбку на свое лицо, называла мучителя милым, добрым господином, целовала его поганые руки.
   «А вот сейчас, касаточка! Не думай, однако ж, чтобы прелести твои нас так ослепили, что мы забыли службу его королевского величества, нашего всемилостивейшего… Черт побери, не несешь ли чего запрещенного колоднику?»
   У стен тюремных раздался с тремя перерывами голос часового: это был знак, что все изготовлено Фрицем. А Роза еще ничего не сделала! Она затрепетала всем телом; из раны на груди кровь забила ключом. Несмотря на свои страдания, она старалась оправиться и отвечала довольно твердо: «Разве я полоумная! разве мне виселица мила?»
   «О! мы не допустим до чужих зубков такое сладкое яблочко. Мы, понимаешь… по военному регламенту… пункт… (капитан приставил толстый перст к своему лбу) дьявол побери все пункты! их столько вертится в глазах моих… Гей! капрал! по которому?..»
   «Наш регламент приказ начальника!» – отвечал браво усастый капрал.
   «Славно отвечал! Люблю молодца. Ну!..»
   Капитан показал головою и рукой, чтобы раздели швейцарку.
   «Позвольте ж, я сама…» – перервала Роза, отталкивая первого, подошедшего к ней солдата, села проворно на скамью, скинула башмак, потом чулок… он был в крови!
   «Кровь, ваше благородие!» – закричал солдат.
   «Кровь! кровь! – подтвердил, качая головой, капитан. – Что это такое?»
   «Вот видите, – отвечала, запинаясь, Роза, – у меня проволока… по нашему швейцарскому обычаю, в корсете… а вы, господин, бог вам судья! так крепко меня обняли… Ах! сжальтесь, ради создателя, сжальтесь…»
   «Фуй! пропустить ее!» – заревел капитан, и Роза, помня только о спасении милого ей человека, бросилась, босая на одну ногу, в двери, которые вели, через коридор, в комнату Паткуля.
   В коридоре встретили ее насмешки и проклятия нескольких преступников, расхаживавших взад и вперед. На ужасных лицах их можно было читать их злодеяния. «Поищи правды! – говорил один душегубец. – Нас морят с голоду, а у Паткуля – чем он лучше нас?.. изменник!.. у него беспрестанно пиры да банкеты! То летят сладкие кусочки и стклянки, то шныряют приятели да девки…»
   «Не тюрьма, а рай! – прибавил другой, разбойничавший на больших дорогах. – Эх, приятель! давно говорят, что правда сгорела».
   Роза мелькнула мимо этих проповедников истины. Слово страже у одной двери на конце коридора, и – в комнате Паткуля.
   «Роза!..» – мог только вымолвить несчастный от избытка и смеси разных чувств, подняв взоры и руку к небу.
   Награда ее была в нем самом, а он, неблагодарный, показывал на небо!..
   Мысль о спасении помутила взоры Паткуля; он не заметил крови на ноге избавительницы своей. Роза имела предосторожность вытереть пилу, которую ему подала.
   Он становится у окна, Роза – у ног его. Принимаются за работу. Пилы ходят усердно. Звено, прикрепленное к одной ноге пленника, уже разрушено; распилена и одна связь в окне. Надежда придает сил Паткулю; он загибает конец связи и принимается за другую. Роза трудится также над другим звеном, обняв крепко ногу своего друга.
   «Цс! – говорит вполголоса Паткуль, дрожа всеми членами. – Кажется, стража у дверей сменяется!..»
   Сердце замирает у Розы; она боится пошевелиться; она вся превратилась в слух.
   Все тихо.
   «Ничего!.. тебе почудилось!» – отвечает она после нескольких мгновений молчания, облегчив грудь вздохом, и снова пилы живо ходят по железу. Но тут работа идет медленнее: силы ее ослабели от труда, потери крови и страха опоздать.
   Вдруг двери тихонько отворились и затворились. Паткуль этого не видал; но Роза… она видела, или ей показалось, что она видела…
   «Это страх действует! это мечта!» – думает она и пилит, сколько сил достает. Уже кольцо едва держится в цепи. Она просит Паткуля рвануть его ногою. Он исполняет ее волю; но звено не ломается. Роза опять за работу. У пленника пилка идет успешнее: другая связь в окне распилена; бечевка через него заброшена; слышно, что ее поймали… что ее привязывают… Роза собирает последние силы… вот пила то пойдет, то остановится, как страхом задержанное дыханье… вот несколько движений – и…
   И сквозь полурастворенные двери выставилась ужасная голова со шрамом на лбу… запрыгали серо-голубые глаза… и рассыпался адский хохот… Потом?.. Потом молчание гроба!
   «Измена!» – закричали под окном – то был голос Фрица, и вслед за тем послышался выстрел…
   Ударили тревогу.
   Узник остолбенел. Сердце Розы поворотилось в груди, как жернов; кровь застыла в ее жилах… она успела только сделать полуоборот головою… в каком-то безумии устремила неподвижные взоры на дверь, раскрыла рот с посинелыми губами… одною рукою она обнимала еще ногу Паткуля, как будто на ней замерла; другую руку едва отделила от звена, которое допиливала… В этом положении она, казалось, окаменела.
   «Ваше превосходительство! – произнесла сквозь полурастворенную дверь голова, на коей нежилась адская усмешка. – Наемщик ваш, негодяй, которому на мызе господина Блументроста за кровные труды обещали вы плюнуть в лицо и утереть ногою, пришел поблагодарить вас за милости ваши. Покорнейший ваш слуга платит вам свой долг с процентами. Мы расквитались, прощайте!»
   Это говорил Никласзон, преданнейший, вернейший, покорнейший секретарь того, кто благодетельствовал ему на всю жизнь и еще недавно завещал треть своего имущества, наравне с своими племянниками.
   Демонское лицо скрылось; но Паткуль, будто оглушенный громом, стоял все еще на одном месте.
   Стража с офицером, вновь наряженным, вошла. Роза в безумии погрозила на них пилою и голосом, походившим на визг, заговорила и запела: «Тише!.. не мешайте мне… я пилю, допилю, друга милого спасу… я пилю, пилю, пилю…» В это время она изо всех сил пилила, не железо, но ногу Паткуля; потом зашаталась, стиснула его левою рукою и вдруг пала. Розу подняли… Она… была мертвая.
   «Смерть! скорее смерть! – воскликнул Паткуль задыхающимся голосом; потом обратил мутные взоры на бедную девушку, стал перед ней на колена, брал попеременно ее руки, целовал то одну, то другую и орошал их слезами. – Я погубил тебя! – вскричал он. – Я, второй Никласзон! Господи! Ты праведен; ты взыскиваешь с меня еще здесь. О друг мой, твоя смерть вырвала из моего сердца все чувства, которые питал я к другой. Роза! милая Роза! у тебя нет уже соперницы: умирая, я принадлежу одной тебе».
   Несчастному показалось в этот миг, что теплота жизни заструилась в руке девушки, что она судорожно пожала его руку… Он хочет удержать эту теплоту своим дыханием. Напрасно! Роза – умерла…
   Офицер учтиво подошел к Паткулю и сказал ему: «Позвольте мне исполнить свою должность!» – и потом дал знак головою солдатам. Два из них надели новые цепи на пленника, другие понесли из комнаты мертвое тело швейцарки, как поврежденную мраморную статую прекрасной женщины уносят навсегда в кладовую, где разбросаны и поношенные туфли, и разбитые горшки.
   Легко догадаться, что преданнейший секретарь Паткуля был участником заговора для того только, чтобы открыть его и заслужить новые милости от министров Августа. Награда превзошла его ожидание: он определен тайным советником ко двору саксонскому.
   На другой день казнили Паткуля… но я избавлю вас от описания последних минут его жизни. Стыд Карла совершился".
   Так кончилось письмо к Густаву; но я вижу, что этим не отделался от любопытства своих читателей. Со всех сторон слышу клики: подавай нам Паткуля на сцену лобного места! На сцену! Мы хотим изображения последних минут его жизни!
   Случалось ли вам видеть трагического актера, который, окончив свою роль, сколько сил и уменья его достало, по опущении занавеса вызывается неугомонными, беспардонными возгласами публики? Утомленный, едва переводя дыхание, актер является на сцену и лепечет свою благодарность. Так и я принимаюсь за иступленное перо, чтобы исполнить волю своих читателей.
   На другой день, рано поутру, неподалеку от польского городка Казимира, на площадке, огражденной с одной стороны лесом, с другой стороны окаймленной рвом дороги, собралось множество народа, чтобы полюбоваться, как будут колесовать и четвертовать изменника шведскому королю и вместе посланника от русского двора. Народ жадничал смотреть эту потеху, как медвежью травлю; все теснились к колесу и четырем столбам, трофеям казни, охраняемым тремястами конных драгун. Были охотники, платившие деньги и даже искавшие рукожатия палача, чтобы стоять поближе к роковому колесу. Множество форшпанок и несколько колымаг, в которые запряжены были статные жеребцы, отягченные богатою сбруей, показывали, что не одна чернь именем жадничала смотреть на пир кровавый. Чепчики и шляпки, убранные цветами, также изредка мелькали. Иногда раздавались знаки нетерпения увидеть скорее жертву, но укрощались неучтивым приветствием шведских палашей. Не довольно, что зеленая площадка с трех сторон отделялась черными стенами народа, самые деревья унизаны были любопытными.
   – Каково окована готовальня! – сказал стоявший впереди, неподалеку от колеса, человек большого роста в запачканной рубашке, с кожаным фартуком. – Как въедет, так не бывало руки или ноги.
   – Ну, товарищ! – прервал другой в белом зипуне, на котором цеплялись еще кое-где стружки дерева. – И дуб-то отделан по железу!
   – Дело мастера боится, – подхватил первый. – Мы с тобой…
   Откуда ни возьмись еврей, тряхнул своими пейсиками и, посмотрев сурово на мастеров, как бы хотел сказать: «Вы, поляки, без моих денежек меньше, чем нуль!» Околдовал их этим взором так, что они безмолвно потупили свои в землю и униженно сняли с себя белые валяные шапки.
   Подле колеса стоял плечистый мужик с зверскою рожей. Услышав похвалу орудию казни, он насмешливо оборотился к панегиристам и с высоты своего настоящего величия удостоил их следующею речью:
   – Все зависит от возничего, который будет управлять колесницею. Можно заколдовать колесо и потомить, – прибавил он, коварно улыбаясь, – можно и разом отправить!
   – Казнь делается не для потехи исполнителей власти, а для примера общественного, – сказал сердито школьник, высокий, сухощавый.
   Палач важно посмотрел на него, как бы хотел выговорить: увидим!
   Бедный Паткуль! кто подумал бы, что слово школьника, произнесенное не вовремя, усилит муки, тебе назначенные?
   Несколько зрителей, окруживших философа-смельчака, при взгляде его антагониста, отхлынули назад так, что они двое остались впереди сцены, измеряя друг друга неуступчивыми взорами, как гладиаторы перед боем.
   – Ах, матка божья! – пищала толстая писарша, выдираясь локтями из толпы и таща подругу. – Такая судьбина пала нашему Казимиру, а то ведь, оборони господи! должно было колесовать его в Слупце. Невежа! – продолжала она, изменив свой нежный голос на грубый и толкая одного молодого человека, порядочно одетого. – Не имеет никакого уважения к званию.
   – А что ж панна не привинтила вельможного звания к своему лбу? – спросил хладнокровно молодой человек.
   – Колесовать и четвертовать! – подхватила подруга писарши, увлекая ее от ссоры, готовой возгореться. – Ведь казнить-то будут генерала, изменщика, который бросил своего слугу из окна и зарезал любовницу.
   – Не диво, что народ кишмя кишит! А вот Марианна, моя раба. Марианна! Марианна! подь сюда и остерегай нас от грубиянов.
   Испитая служанка, с подбитым глазом и босая, поспешила сделать из себя щит против невежд, которые осмелились бы обеспокоить ее панну.
   – Чу! что-то кричат? не везут ли уж его?.. Умру с тоски, коли не удастся его видеть. Говорят, что у него на шее бочонок с золотом, за который он было хотел, мати божия! продать своего короля: колесо-то проедет по нем, бочонок рассыплется, и тогда народ смело подбирай червончики!
   Между тем как толкам народным не было умолку, Паткуль просил духовника своего, прибывшего к нему в четыре часа утра, приступить во имя Христа-спасителя к святому делу, пока около тюрьмы шум народный не увеличился. По принятии святых тайн он выглянул в окно, посмотрел на восходящее солнце и сказал, вздохнув:
   – Где-то я буду при закате твоем?.. О! скорей, скорей из этого мира сует, где каждый миг для меня несносен! скорей к тебе, о моя Роза, мой Фриц! – Когда ж услышал шум колес, приближавшийся к тюрьме, он прибавил: – Слава богу, спешат!
   Караульный поручик явился, Паткуль надел епанчу и вышел за духовником своим, окруженный стражею.
   Проходя коридором, он невольно взглянул сквозь растворенную дверь в какой-то подвал, довольно освещенный, чтобы видеть все, что в нем происходило, и глаза его встретили… Боже мой! тело несчастной Розы лежало на двух скамейках; грудь ее была изрезана… и человечек, приметный только своим пунцовым носом, возился с окровавленным ножом и рукой в широкой ране, в которую глаз непосвященного боялся бы взглянуть: так отвратительна для человека внутренность человека! Свет от лампы скользил на оконечностях лица швейцарки, заостренных смертию, падал на черные, длинные косы, сметавшие при движении лекаря пыль с пола, на уста, подернутые землею, истерзанную грудь и будто из воска вылитую ногу, опоясанную черною кровью. На стене висела соломенная шляпа, увитая цветами… Как хороша была некогда Роза в этой шляпе! На этих чертах останавливался страстный взор любовника; эти черные косы расплетала, резвясь, его рука или нежилась в шелковых кудрях; на этих устах упивалась любовь; эту ногу покрывали жаркие поцелуи – а теперь… служитель Ескулапа бормочет над Розою отходную латынь, и от всего, что она была, несет мертвецом.
   В углу подвала, на соломе, лежало тело Фрица, покрытое солдатским плащом, награда за верность!
   – Пощадите, если вы не звери, ради бога, пощадите! – вскричал Паткуль, силясь броситься в подвал.
   Стража его удержала; ему даже не дали проститься с друзьями своими.
   Лекарь, испуганный криком несчастного, оставил на минуту свои занятия, покачал головой и потом снова принялся потрошить Розу, доискиваясь в ее внутренности тайны жизни, как в древние времена жрец читал тайны провидения в жертве, принесенной его божеству.
   Не слыхал Паткуль, как его посадили в повозку; не видал, как мчалась она, в сопровождении сильного конного отряда, сквозь аллею народа. Когда его вытащили из повозки, подвели к колесу и сняли с него цепи, он затрепетал и сказал духовнику судорожным голосом:
   – Теперь-то, господин пастор, молите бога, чтоб он подкрепил меня!
   Приготовляясь к зрелищу казни, народ шумел и, казалось, ожидал чего-то веселого; но, увидев жертву, он был объят сожалением и страхом. Человечество взяло свои права. Все замолкло.
   Наряженный в экзекуцию капитан (Валдау) вынул из кармана бумагу и прочел по ней громогласно:
   – Да будет ведомо всем и каждому, что его величество, всемилостивейший наш государь…
   – Хороша милость! – воскликнул иронически Паткуль, пожав плечами и взглянув на небо.
   Капитан, смущенный этим восклицанием, остановился было среди своей речи, но тотчас оправившись, продолжал:
   – …наш всемилостивейший государь, Карл XII, повелел сего изменника отечеству…
   При слове «изменник» Паткуль вскричал с негодованием:
   – Неправда! я служил отечеству своему слишком усердно и верно.
   Капитан старался заглушить это восклицание, продолжая читать громче:
   – …колесовать и четвертовать за его преступление в пример другим, да страшится каждый измены и служит верно своему королю.
   Осужденного раздели и привязали к четырем столбам. Духовник просил зрителей читать вслух молитву: «Отче наш!»
   – Да, – сказал Паткуль, – молитесь, друзья мои, молитесь!
   И народ прерывистым голосом молился. Стенания, жалобы, вздохи стояли в воздухе.
   После первого удара колеса несчастный простонал:
   – Господи, помилосердуй!
   За каждым ударом страдалец призывал имя бога, пока обе руки и ноги были раздроблены. Пятнадцать ударов – бытописатели и о числе их спорят, – пятнадцать ударов нанесены ему так неловко или с такою адскою потехою, что он и после них остался жив. Капитан сжалился над несчастным и закричал палачу, чтобы он проехал колесом по груди. Паткуль бросил взор благодарности на офицера и жалобно завопил: