Но утром мать отправлялась на работу в восемь. Вот утром он мог бы успеть сходить к лесному ручью. Все-таки получалось целых два часа. Днем в тех местах могут оказаться люди, подумал он, – он размышлял об этом в полдень, когда Билл подменял его на кассе, чтобы дать ему возможность перекусить, – или знаки, предупреждающие, что это частная собственность, прохода нет и тому подобное, но он все же попытается. Непохоже, что там часто бывают люди.
   Он вернулся домой в обычное время, в четверть седьмого, но матери еще не было, и телефон молчал. Он уселся и стал читать газету, думая о том, что хорошо было бы пожевать чего-нибудь вроде вчерашнего арахиса, который мать собиралась отнести к Дурбине. Эх, черт побери, лучше б к ручью сходил, в самом деле! Он было поднялся, чтобы идти туда, но понял, что теперь уже поздно и к тому же он не знает, когда вернется мать. Он пошел на кухню и хотел приготовить себе обед, но не мог найти ничего такого, что было бы ему по вкусу; он похватал разных кусков и остатков, открыл и выпил банку апельсинового сока. Болела голова. Хотелось почитать какую-нибудь книгу, и он подумал: почему бы мне, собственно, не купить машину, чтобы ездить в центр, в библиотеку, чтобы вообще ездить повсюду, – почему я никуда не езжу, почему у меня нет машины – а зачем машина, если работаешь с десяти до шести и по вечерам должен сидеть дома? Он посмотрел по телевизору обзор новостей, чтобы заткнуть пасть той собаке, что выла у него в голове, рычала и скалилась. Зазвонил телефон. Голос матери был резок.
   – На этот раз я сначала хотела убедиться, что ты дома, прежде чем выехать, – сказала она и повесила трубку.
   В постели этой ночью он все пытался думать о чем-нибудь приятном, но любая мысль оборачивалась мучением; тогда он стал вспоминать о том, как давно, лет в пятнадцать, придумывал, будто у него любовница – стюардесса. Это помогло, и он наконец уснул.
   Утром он встал в семь вместо восьми. Матери он не сказал, что собирается встать раньше: она подобных новшеств не любила. Мать сидела с чашкой кофе и сигаретой в гостиной и смотрела по телевизору утренний выпуск новостей; между подведенными бровями сердитая складка. Она никогда не завтракала, только пила кофе. А Хью любил хорошенько позавтракать, он любил яйца, ветчину, бекон, тосты, рогалики, картошку, колбасу, грейпфруты, апельсиновый сок, блинчики, йогурт, овсянку – да почти все на свете – и кофе пил с молоком и с сахаром. Мать находила его шумные приготовления к еде тошнотворными. Между кухней и гостиной не было двери, и Хью старался двигаться как можно тише и ничего не жарить, но и это не помогло. Мать прошла мимо него, когда он сидел за кухонным столом и пытался бесшумно съесть кукурузные хлопья с молоком, и швырнула чашку с блюдцем в раковину, сказав: «Я ухожу на работу» – тем ужасным тоном, острым, режущим, который он физически ощущал, как острие ножа. «Хорошо», – сказал он, не оборачиваясь и стараясь говорить как можно мягче, спокойнее, потому что знал, что именно его низкий голос, огромный рост, огромные ступни и толстые пальцы рук, его тяжелое чувственное тело она выносит с трудом, что все это вызывает в ней какое-то яростное отвращение.
   Она сразу же ушла, хотя было только тридцать пять минут восьмого. Он услышал, как завелся мотор, увидел, как ее голубая японская машина проехала мимо окна и быстро умчалась прочь.
   Когда он подошел к раковине, чтобы вымыть посуду, то увидел, что ее блюдце разлетелось на куски, а у чашки отбита ручка. От этого маленького насилия у него засосало под ложечкой. Он стоял с открытым ртом у раковины, опершись о ее край руками, и, покачиваясь, переступал с ноги на ногу – как всегда, когда бывал расстроен. Потом медленно протянул руку, включил холодную воду и смотрел, как она бежит – шумной, быстрой и чистой струей, наполняя разбитую чашку и переливаясь через ее края.
   Он вымыл тарелки, запер входную дверь и отправился в путь. Направо по Дубовой Долине, налево в Сосновый Дол и дальше по знакомому пути. Идти оказалось приятно, воздух был еще свеж, пока не ощущалось тяжкой дневной жары. Он миновал детскую площадку с очень хорошими качелями, потом еще домов десять – двенадцать и почти полностью забыл об утренней выходке матери. Однако шел он, поглядывая на часы, и постепенно начал сомневаться, успеет ли дойти до лесного ручья раньше, чем наступит время спешить назад, в супермаркет Сэма, чтобы к десяти быть на работе. Как это в прошлый раз он всего за два часа успел добраться до источника, побыть там и вернуться назад? Может, сейчас он сбился с пути или идет не по самой короткой дороге? Однако та часть мозга, что ведала интуицией и не требовала слов для выражения мыслей, отмела эти страхи и сомнения и продолжала вести его дальше и дальше от Кенсингтонских Высот и Челси-Гарденз и километров через пять безошибочно вывела к грейдеру, спускающемуся с холма.
   Большое здание возле шоссе оказалось фабрикой красок; с грейдера была видна оборотная сторона ее разноцветной вывески. Он дошел до металлической сетки, окружавшей фабричную автостоянку, и осмотрелся, словно пытаясь с высоты холма снова разглядеть те залитые золотистым светом поля, которые когда-то видел из окна машины. Под ярким утренним солнцем никакого золотого сияния над ними не было. Заросшие сорняками, поля выглядели давным-давно заброшенными, непахаными, одичалыми. Они будто давно ждали своих земледельцев. Доска с надписью: «МУСОР НЕ СВАЛИВАТЬ» торчала над канавой, полной чертополоха, в котором валялась проржавевшая автомобильная ось. Далеко в поле купы деревьев отбрасывали тень к западу; дальше виднелся лес, голубевший в туманной, просвеченной солнцем дымке. Было уже больше половины девятого, и становилось жарко.
   Хью снял джинсовую куртку, вытер со лба пот. Потом минуту постоял, глядя на дальнюю лесную страну. Если он туда пойдет, чтобы всего лишь напиться из ручья и сразу же вернуться, то в любом случае опоздает на работу. Он выругался вслух, горько, грубо, на душе было погано. Потом повернулся и пошел вниз по гравиевой дорожке к фермерским домам и лесопитомнику, или делянке с рождественскими елочками, или чему-то в этом роде тем же путем, минуя площадь Челси-Гарденз, по извилистым, лишенным деревьев улицам, между газонами, автостоянками, домами, газонами, автостоянками, домами, добрался наконец до супермаркета Сэма. Было без десяти десять. Лицо у Хью было красным и потным, и Донна в подсобке сказала ему: «Ну что, Бак, проспал?»
   Донне было лет сорок пять. Свою копну темно-рыжих волос она недавно превратила в модную хитроумную прическу из локонов и завитков, благодаря чему теперь выглядела сзади на двадцать, а спереди на все шестьдесят. У нее была хорошая фигура, плохие зубы, один неважнецкий сын – пьяница – и один хороший, который работал шофером грузовика на дальних рейсах. Хью ей нравился, и она старалась не упустить возможности поговорить с ним, рассказывала ему – иногда, если сидела за соседней кассой, прямо поверх голов покупателей и тележек с продуктами – о своих зубах, о своих сыновьях, о том, что у свекрови рак, о беременности своей собаки и связанных с этим осложнениях, предлагала ему щенков, они пересказывали друг другу содержание фильмов. Она стала звать его Баком, как только он поступил на работу в супермаркет. Говорила: «Ты настоящий Бак Роджерс note 4 двадцать первого века. Боюсь, правда, что ты слишком молод, чтобы помнить, каков был настоящий», – и сама смеялась своей шутке.
   В то утро она сказала:
   – Ну что, Бак, проспал? Как не стыдно?
   – Я встал в семь, – попытался он оправдаться.
   – А почему бежал? От тебя же просто пар идет!
   Он стоял, не зная, что ответить, потом уцепился за слово «бежал».
   – Я бегал. Знаешь, говорят, это полезно.
   – Да-да, мне вроде бы даже какая-то популярная книжонка об этом попадалась. Тот же бег трусцой, только с большей нагрузкой. А ты что, просто раз десять обегаешь квартал? Или ходишь на стадион?
   – Да нет, я просто бегал, – сказал Хью, и от ее дружелюбной заинтересованности ему стало неловко: ведь он ей врал. Но ему и в голову не приходило рассказать ей о том месте у лесного источника. – По-моему, я слишком много вешу. Вот и решил похудеть.
   – Да, пожалуй, для своего возраста ты весишь многовато. Но мне ты нравишься, – сказала Донна, оглядывая его с ног до головы. Хью был страшно польщен.
   – Я же толстый, – сказал он и похлопал себя по животу.
   – Скорей рыхловатый… Может, вес-то у тебя и большой, да ведь ты и сам не маленький, вон какой громила вымахал, откуда только что берется? Мать-то у тебя совсем крошка, такая худенькая, я просто поверить не могу, что ты ее сын, когда она сюда за продуктами приходит. Должно быть, отец твой – мужчина крупный, а? Ты свой рост, наверно, от него унаследовал?
   – Да, – сказал Хью, отворачиваясь и надевая фартук.
   – А он что, умер, да, Хью? – спросила Донна с таким материнским участием, что он не мог ни промолчать, ни сказать какую-нибудь чушь. Но и правду сказать тоже был не в состоянии. Он только помотал головой. – В разводе, значит, – сказала Донна самым обычным тоном, даже с облегчением, явно предпочитая это смерти; Хью, для матери которого само слово «развод» было непристойным, непроизносимым, в душе полностью согласился с точкой зрения Донны, но все же снова отрицательно помотал головой.
   – Ушел, – сказал он. – Извини, мне надо помочь Биллу с упаковочными клетями.
   И ушел от нее – убежал, спрятался. Между упаковочными клетями, между витринами с фальшивыми окороками и прилавками с зеленью, между кассовыми аппаратами – спрятаться можно было где угодно, только нигде по-настоящему.
   Не раз за день он вспоминал вкус ключевой воды, ее ласковое прикосновение к губам. И ему смертельно хотелось снова испить этой воды.
   Дома за обедом он выразил вслух идею, невзначай подаренную ему Донной.
   – Я решил утром вставать пораньше и бегать трусцой, – сказал он. Они ели, сидя перед телевизором, с тарелок, украшенных вензелем телекомпании.
   – Поэтому я и сегодня так рано встал. Попробовать решил. Только, наверно, лучше раньше. Может, в пять или в шесть. Пока на улицах еще нет машин. И прохладно. Да и глаза тебе не буду мозолить, когда ты на работу собираешься. – Мать уже начинала пристально на него поглядывать. – Если ты, конечно, не возражаешь, чтобы я уходил из дому раньше, чем ты. Я что-то не в форме. Торчу и торчу у кассы, а там не очень-то подвигаешься, а?
   – Ну, все же больше, чем за письменным столом, особенно если целый день сидишь, – сказала она. Будто неожиданно с фланга его атаковала. Он уже несколько месяцев не упоминал ни о библиотечном колледже, ни вообще о работе в библиотеке – с тех пор как они в очередной раз переехали. Возможно, впрочем, что она просто имела в виду работу в конторе, вроде той, где работала сама. Пока ее голос еще не рассекал воздух как острие ножа, но уже был достаточно пронзителен.
   – Ты не будешь возражать, если я стану бегать рано утром часа по два? Я могу возвращаться как раз к твоему уходу на работу, а завтракать уже потом.
   – Почему я должна возражать? – сказала она, оглядывая свои худые плечи и поправляя бретельки сарафана. Потом закурила и взглянула на экран телевизора, где репортер описывал воздушную катастрофу. – Ты абсолютно свободен и можешь уходить и приходить когда вздумается, тебе двадцать, почти двадцать один, в конце концов. И вовсе не нужно спрашивать у меня разрешения из-за всякой ерунды, которая взбредет тебе в голову. Я же не могу решать за тебя все. Единственное, на чем я действительно настаиваю, это чтобы вечером дом не был пустым, и я действительно позавчера испытала огромное потрясение, когда подъехала к абсолютно темному дому. В конце концов, здесь просто должен говорить здравый смысл и чувство ответственности за других. Теперь ведь дошло до того, что человек даже в собственном доме не может чувствовать себя в полной безопасности.
   Она говорила все более и более напряженно, пощелкивая ногтем большого пальца по фильтру сигареты. Хью тоже насторожился, не имея представления, чем закончится этот разговор, но она больше ничего не сказала – увлеклась телепередачей, и он не стал развивать эту тему дальше. Так и отправился спать. Обычно он избегал говорить о том, что могло спровоцировать ее истерику, но на сей раз был настроен решительно. Это было как жажда – во что бы то ни стало надо было напиться. Он проснулся в пять и еще в полусне вскочил с постели и стал натягивать рубашку.
   Квартира в предрассветных сумерках выглядела незнакомой. Не надевая туфель, босиком он вышел на крыльцо. Солнечные лучи косо освещали боковые улочки, пробиваясь между домами. Дубовая Долина утонула в голубой тени. Куртку он не взял и дрожал от холода. В спешке нечаянно затянулся в узел шнурок на ботинке, и он вынужден был сражаться с узелком, словно маленький мальчик, опаздывающий в школу. Наконец он двинулся в путь, побежал трусцой: он не любил врать. Он ведь сказал, что будет бегать трусцой, вот и побежал.
   Примерно около часа он то бежал, то шел, пока совсем не задохнулся, но через силу заставил себя снова бежать трусцой, чтобы поскорей добраться до леса, лежащего по ту сторону заброшенных полей. На опушке он немножко перевел дух и глянул на часы. Было без десяти шесть.
   В лесу, хоть и не густом, ощущение возникало совсем иное, чем в поле, на опушке: будто с улицы вошел в дом. Уже через несколько метров жаркое, яркое утреннее солнце перестало лить свой свет сплошным потоком и лишь случайными зайчиками играло порой на листьях и на земле. С тех пор как городские улицы остались позади, он не встретил ни единого человека. Ему не попалось ни одной изгороди, правда, на опушке леса валялись какие-то полусгнившие столбы и колючая проволока. В глубь леса между деревьями и кустами вела не одна тропинка, но он безошибочно выбрал единственно верный путь. Поодаль от тропинки, под колючими лапами ежевики он заметил кусок фольги, но не было здесь ни жестянок из-под пива или соков, ни гигиенических салфеток, ни другого гнусного мусора. Сюда приходили редко. Тропинка повернула налево. Он поискал глазами высокую сосну с красным шероховатым стволом и увидел ее темную вершину на фоне неба. Тропа шла вниз, вниз, вокруг становилось темнее, а земля под ногами чуть пружинила. Он прошел между стволом сосны и тем высоким кустом, словно в ворота, прямо к роднику, и наконец перед ним заплясали блики отраженного водой света, запел бегущий ручей, и его окружила прохлада – прохладные, благоуханные, ясные сумерки летнего вечера.
   Он стоял на пороге, над ним аркой сомкнулись деревья. Если я оглянусь, подумал он, то сквозь деревья увижу солнечный свет. Он не оглянулся. Он пошел вперед, медленно передвигая ноги.
   У самой воды Хью остановился, чтобы снять часы. Стрелки не двигались, часы показывали без двух минут шесть. Он потряс их, сунул в карман джинсов, закатал рукава рубашки выше локтя и опустился на колени. Потом решительно, хотя и неторопливо наклонился вперед, опершись на руки, тут же погрузившиеся во влажный песок, опустил голову и напился ключевой живой воды.
   Выше по течению, метрах в двух от него, над берегом выступала плоская скала. Он подошел и уселся на нее, склонившись вперед и опустив руки в воду. Потом несколько раз провел мокрыми руками по лицу и волосам. Кожа была чистая, вода холодная; он с удовольствием заметил, что руки его в ледяной воде покраснели и цветом напоминают консервированную лососину. Вода была темная, но чистая и прозрачная, как дымчатый топаз. На песчаном дне в низинке возле скалы – россыпи разноцветных камешков, видных отчетливо, словно через увеличительное стекло. Он полюбовался камешками и тем, как над ними бежит, чуть завихряясь, прозрачная вода, потом выпрямился и уставился в бесцветное небо. Там все было недвижимо. Ему казалось, что краем глаза он успел увидеть звезду прямо рядом с остроконечной вершиной сосны на той стороне ручья, но когда стал искать ее в небе, то не нашел. И долго сидел не двигаясь, обхватив колени руками, слушая, как поет бегущая вода.
   Над ручьем прошуршал ветерок, а Хью все сидел неподвижно. Наконец встал, потянулся так, что хрустнули ребра, и побрел вниз по ручью, стараясь держаться как можно ближе к воде, ступая по самой кромке песчаного пляжа. Он смотрел вокруг в радостном и приятном возбуждении, почти без опаски, с удовольствием разглядывая землю, скалы, заросли кустов, и деревья, и темный лес, обступивший ручей с обеих сторон. Ниже по течению, в излучине ручья почва была не такой сырой и торфянистой, здесь росла густая жесткая трава и кустарник почти в человеческий рост. Между кустами там и сям виднелись покрытые травой лужайки, похожие на маленькие садики или уютные комнатки без потолка. Здесь можно отлично устроиться, подумал Хью. Если есть палатка – впрочем, нужна ли летом палатка? Вполне хватит спального мешка. И какой-нибудь посудины, чтобы готовить. И еще нужны спички. Костер можно развести там, на песке, под скалистым берегом. Интересно, можно ли здесь разводить костры? Вообще-то, если не готовить еду, костер необязателен, но, с другой стороны, это какой-то очаг, тепло… А потом можно лечь спать, провести всю ночь под открытым небом, слушая пение воды… Он неторопливо шел вдоль ручья, часто останавливаясь, чтобы внимательнее оглядеться и подумать. Здесь он двигался размашисто, уверенно, свободно, постоянно ощущая легкую и приятную настороженность, потому что место было действительно странное и совершенно необитаемое. Наконец вернувшись к плоской скале, он еще раз опустился на колени, склонился к воде и напился. Потом встал и решительно двинулся к проходу между сосной и высоким кустом. Один раз оглянулся и ушел.
   Тропа круто поднималась вверх и была едва различима в полумраке. Ветки хлестали по лицу; то и дело приходилось отворачиваться, закрывать глаза. Где-то, уже почти наверху, он неправильно свернул и потом продирался сквозь лесные заросли, которых раньше не заметил, через болотистый, заросший высокой травой кусок леса, где тощие деревца, сплетаясь ветками, образовывали непроходимые островки. Из леса он вышел там, где по краю поля проходила глубокая дренажная канава, полная всякого мусора и старой ботвы, и увидел восходящее солнце, своими яркими лучами-копьями приветствующее новый день. Он вытер лоб, который саднил в том месте, где его удалось-таки зацепить колючей ежевике, и порылся в карманах в поисках часов. Часы снова шли и показывали восемь минут седьмого. На самом деле было, конечно, гораздо больше, просто часы стояли все то время, что он провел у источника, но он еще рассчитывал попасть домой к восьми. И двинулся в путь, но уже не рысцой, потому что сейчас ему вовсе не хотелось задыхаться и хватать воздух ртом, а быстрым, размеренным шагом. Мыслями он все еще был там, в тиши у ручья, где не о чем беспокоиться и никому ничего не надо объяснять. Бодрый и довольный собой, он быстро миновал заброшенные поля, поднялся вверх по склону холма, прошел между скучными фермерскими домами и мимо лесопитомника и вскоре оказался на площади Челси-Гарденз, а потом, сворачивая с одной улицы на другую, добрался до дома номер 140671/2-С на Дубовой Долине. Когда он вошел, мать, одетая в ситцевый халатик, удивленно уставилась на него; она только что встала. Кухонные часы показывали всего без пяти семь.
   Он уселся за кухонный столик, взял огромную миску кукурузных хлопьев с молоком и два персика и принялся за еду, потому что был ужасно голоден; последние двадцать кварталов он прошел, думая уже только о еде. Но вот он ел, и мысли его уносились все дальше и дальше от кухонного стола и от дома. Как это получилось, что он потратил час на дорогу к ручью, час провел там, еще час возвращался назад и все успел за два часа – с пяти до семи? И еще…
   Мозг отказывался это понимать. Хью пожал плечами, опустил голову, чувствуя какое-то странное стеснение в груди, но все же продолжал рассуждать дальше, отталкиваясь от следующей мысли: там, у ручья, был вечер. Поздний вечер. Сумерки. Когда появляются звезды. Он пришел туда в шесть утра при солнечном свете и вышел из леса тоже в шесть при солнечном свете, но там все это время был поздний вечер. Вечер какого дня?
   – Кофе хочешь? – спросила мать. Голос у нее спросонок звучал хрипловато, но не резко.
   – Конечно, – сказал Хью, продолжая размышлять о своем.
   Он подсыпал в миску еще кукурузных хлопьев, потому что готовить что-нибудь горячее, пока мать в кухне, не хотелось, ее это вечно раздражало. Хью снова задумался, зажав ложку в руке.
   Мать поставила перед ним фаянсовую кружку с китайским рисунком, полную кофе, и слегка съехидничала:
   – Пожалуйте, ваше величество!
   – Шпасибо, – промычал он с полным ртом и продолжал жевать, уставившись в пространство.
   – Когда ты ушел? – Она уселась напротив с чашкой кофе.
   – Около пяти.
   – И ты все это время бегал? Целых два часа?
   – Не знаю. Где-то, пожалуй, присаживался отдохнуть.
   – Никогда не следует злоупотреблять физическими упражнениями, особенно вначале. Начинай понемножку и постепенно увеличивай нагрузку. Два часа для начала слишком много. Ты себе сердце можешь испортить. Знаешь, как люди сначала безумно радуются первому снегу, копаются в нем, а потом сотнями погибают на дороге в гололед. Нужно начинать понемножку.
   – Все на одной и той же дороге? – невпопад пробормотал Хью, словно проснувшись.
   – Ну а где же ты бегал? Все тут, вокруг? Но это же смешно!
   – Да, в общем-то действительно все где-то здесь. Тут полно пустынных улиц. – Он встал. – Пойду кровать застелю и все такое, – сказал он. Потом сладко зевнул. – Не привык так рано вставать. – Он сверху вниз посмотрел на мать. Она была такая маленькая, худенькая, такая болезненно напряженная, что ему вдруг захотелось погладить ее по плечу или поцеловать в волосы, но она терпеть не могла, когда к ней прикасались, да он и неловко как-то всегда это делал.
   – К кофе ты и не притронулся.
   Он посмотрел на полную кружку, послушно выпил ее залпом и побрел в свою комнату.
   – Всего тебе доброго, – сказал он.
 
   Он бы туда не вернулся, если бы не вкус этой воды. Единственной в мире, которую он только и должен был пить; никакая другая не утоляла его жажды. Если бы не это, говорил он себе, лучше держаться подальше от того места, потому что там происходит нечто весьма странное. Его часы там идти не желают. Или он сам сошел с ума, или это какие-то необъяснимые фокусы со временем, что-то вроде волшебства или оккультизма, которыми так интересуются его мать и ее подруга. А он такими вещами совсем не интересовался и не видел в этом смысла. Обычные-то вещи достаточно непонятны, стоит ли запутывать все еще больше, зачем усложнять и без того уже сложную жизнь. Но в том-то и дело, что единственным местом, где жизнь не казалась ему слишком сложной, был берег того ручья, и он просто должен был приходить туда, чтобы успокоиться, подумать, побыть одному, напиться этой воды и искупаться в ней.
   Искупаться он решил только на третий раз. Разулся. Ручей казался довольно мелким, и он вошел в воду там, где было вроде бы поглубже. И провалился почти по пояс. С шумным плеском выскочил на берег, стащил с себя джинсы, и рубашку, и трусы и голышом снова полез в холодную шумливую воду. В основном было не глубже чем по грудь, но нашлось и такое местечко, где он смог даже немножко проплыть. Он нырнул и почувствовал, как бесчисленные придонные ключи выталкивают его вверх, а волосы свободно плывут рядом с лицом в странной бессолнечной прозрачности подводного мира. Он плавал, обдирая колени о невидимые скалы, касаясь их поверхностей ступнями и ладонями, боролся с клокочущей между валунами белой водой там, где течение становилось стремительным. На берег вылез фыркая, как буйвол, отряхиваясь и дрожа, набравшись прохлады и энергии, и насухо вытерся рубашкой. После этого раза он всегда плавал, когда приходил сюда.
   Поскольку он приходил к источнику только ранним утром, то продолжал считать, что не сможет провести там ночь, как мечталось. И впрямь, провести там ночь было невозможно: ночь там никогда и не наступала. Все там оставалось неизменным. Вечные вечерние сумерки. Иногда они казались ему чуть светлее, иногда – чуть темнее, но полной уверенности в этом не было. И звезды над верхушкой высокой сосны он так больше никогда и не увидел, хотя каждый раз был уверен, что она там, на том же самом месте. А вот часы – часы его всегда останавливались. Время не двигалось, словно здесь был какой-то остров и время обтекало его, как река огибает торчащий из песка валун. Сюда можно было прийти, пробыть сколько угодно и выйти из лесу точно в тот же час, когда вошел. Или почти в тот же. Он чувствовал, что пробыл у источника не меньше часа, но, когда вновь возвращался на освещенную солнцем опушку, его часы показывали, что прошло всего несколько минут. Возможно, они и не останавливались совсем, а просто шли очень-очень медленно; там время текло иначе; спускаясь к излучине ручья, вы попадали в иной мир, более замедленный. Только это, разумеется, было чепухой, о которой не стоило и думать.