На четвертый или пятый раз он пробыл у источника гораздо дольше обычного, искупался, развел костер, посидел у огня. А на работе уже к полудню почувствовал, что безумно, до головокружения хочет спать. Если задержаться у ручья еще немного, поспать, то по крайней мере не придется бодрствовать по двадцать часов подряд. Можно было бы проживать как бы две жизни – за один и тот же промежуток времени он бы тогда успевал в два раза больше. Хью вынимал из корзинки покупателя пучок сельдерея, когда эта мысль пришла ему в голову. И хоть рассмеялся, но заметил, что руки дрожат. Покупатель, тощий старикашка, уставившись поверх овощей на грибы – два доллара двадцать четыре цента, – сказал: «Надо бы проучить идиотов, которые пользуются психосредствами». Хью не понял, к нему ли относились эти слова, или к грибам, или вообще к чему-то другому.
   За час обеденного перерыва он успел сходить на другую сторону шоссе в магазин, где продавались спорттовары со скидкой, и истратить большую часть своего недельного заработка на спальный мешок, набор продуктов для туриста, очень хороший складной нож с двумя лезвиями и набор походной посуды из нержавейки, перед которым невозможно было устоять. По дороге к кассе прихватил еще дешевый армейский рюкзак. Заталкивая пакеты с едой в рюкзак, он понял, что не может принести все это домой. Сегодня вечером мать никуда не уходит и будет дома, когда он вернется. Что это такое, Хью? Зачем ты купил этот рюкзак? Да еще и спальный мешок! Но ведь хороший спальный мешок, ужасно дорогой! Интересно, когда ты собираешься пользоваться всеми этими дорогими штучками? Он глупо поступил, покупая все эти вещи. Где только была его голова? Он отнес все по жаре к себе в супермаркет, запер в холодильнике в кладовой и пошел к управляющему, чтобы отпроситься домой на час раньше.
   – Зачем это? – кисло спросил тот, скрючившись в своем забитом пустыми жестянками из-под малинового йогурта закутке, где царил запах прокисшего молока и сигар.
   – Мать заболела, – сказал Хью.
   Сказав это, он побледнел и почувствовал, что на лице выступила испарина.
   Управляющий уставился на него не то задумчиво, не то равнодушно. Он долго смотрел так и молчал, потом уронил: «О'кей» – и отвернулся.
   Когда Хью вышел из кабинета управляющего, то пол и стены покачивались и плыли у него перед глазами. Мир стал каким-то маленьким и белым, как яичная скорлупа, как глазное яблоко. Ему было плохо. Ей плохо, да, плохо, и ей нужна помощь.
   Но я же помогаю ей! Господи, что еще я могу для нее сделать? Я никуда не хожу, ни с кем не знаком, нигде не учусь, работаю рядом с домом, и она знает, где именно. Каждый вечер я дома, я провожу с ней все выходные, я делаю все, что она просит, – что же еще я могу сделать?
   Он знал, что обвиняет себя несправедливо, но сейчас это значения не имело. Это был суд над самим собой, и он ничего не мог с этим поделать. На душе по-прежнему было гадко, и голова все еще немного кружилась. Он с трудом управлялся с работой, все время делал глупые ошибки, выбивая чеки. Была пятница – тяжелый день. Он смог закрыть кассу только в десять минут шестого, только когда попросил Донну подменить его.
   – Плохо себя чувствуешь, милый? – спросила она, когда он передавал ей ключ от кассы. Он не решился вновь назвать ту же причину, опасаясь, как бы ложь не обернулась правдой.
   – Не знаю даже, – сказал он.
   – Побереги себя. Бак.
   – Ладно.
   Он пошел в подсобку, неуклюже натыкаясь на людей, заполнивших проходы. Забрал спрятанный в холодильнике спальный мешок и рюкзак и пошел по улице вовсе не на запад, а на восток, по направлению к фабрике красок, к заброшенным полям, к проходу туда. Он должен был туда попасть. Все будет хорошо, как только он окажется там. Его место там. Там он чувствует себя человеком.
   Поля раскалились под солнцем как печь. Хью весь взмок, во рту пересохло, губы потрескались, но он упорно продвигался к лесу, а потом жара и дневной зной остались позади, и он начал спускаться по тропе вниз и переступил порог вечерней страны. Он положил свою ношу на землю и, как всегда, сразу бросился к источнику, встал на колени и вдоволь напился. Потом содрал с себя пропотевшую одежду и вошел в воду. «Ха!» – выдохнул он в каком-то болезненном экстазе; ощутил холод воды, толчки, силу и вращение придонных ключей, шероховатую поверхность скал, которых касался ступнями и ладонями. На глубоком месте он нырнул и дал течению подхватить себя, вода проникла в него, он сливался с водой – одна сплошная темно-прозрачная радость, все остальное забыто.
   Он вынырнул с залепленным волосами лицом, немного полежал на поверхности воды, видя над собой купол бесцветного, безоблачного неба, потом, чувствуя, что его уже до костей пробирает холод, поплыл к берегу и с плеском выбрался из ледяной воды. Он всегда входил в воду осторожно, с каким-то почтением, а вылезал оттуда с шумом, переполненный жизнью. Тщательно вытершись, Хью натянул джинсы, уселся перед своим рюкзаком и не спеша развязал его. Он разобьет лагерь, потом приготовит обед, под кустами устроит себе постель, будет лежать на густой траве и уснет под пение ручья.
   Он проснулся и увидел над собой темные кроны деревьев, в носу стоял запах мяты и трав. Слабый ветерок касался лица и волос, словно чья-то темная прозрачная рука.
   Это было странное, медленное пробуждение. Сны ему не снились, и все же он чувствовал, что выспался. Его охватило чувство уверенности в себе и полного, безграничного доверия ко всему вокруг. Он лежал, он спал на этой земле и был теперь ее частью. Ничего дурного с ним здесь случиться не может. Эта страна – его!
   Он опустился на колени на плоской скале, умылся и стал разглядывать бледную траву на другом берегу ручья, темные заросли кустарника и кроны деревьев, четко вырисовывавшиеся на фоне ясного неба. Потом поднялся и босиком начал перебираться на тот берег, но не вброд, а прыгая с камня на камень, пока в последнем длинном прыжке не опустился на прибрежный песок. Здесь, чуть выше песчаного пляжика, тоже росла мята. Он, словно совершая ритуал, сорвал листок и стал его жевать. Мята на этом берегу была точно такая же. Никаких различий и никаких пределов не существовало. Все это была его страна. Но на этот раз он достаточно далеко зашел вглубь; пока дальше идти не стоит. Это покорное следование собственным внутренним импульсам и желаниям, полное отсутствие чьего бы то ни было внешнего влияния и давления тоже приносило радость. В этой послушности себе, впервые с раннего детства вновь ощущенной здесь, была для него основа свободы, спокойствия и силы. Сейчас он решил не ходить дальше. Когда ему этого захочется, он пойдет. Все еще зажав в зубах листок мяты, он пустился в обратный путь, перескакивая с камня на камень широкими, уверенными прыжками.
   Он оделся, аккуратно свернул свой спальный мешок и хорошенько спрятал его в ямку под кустом; потом пристроил рюкзак с едой в развилку дерева – он читал, что так следует делать, чтобы уберечь еду – но от кого? от медведей? от муравьев? от муравьедов? Во всяком случае, так ему казалось лучше, чем просто оставить рюкзак на земле. Он еще раз встал на колени, напился из источника и ушел.
   Он добрался до Дубовой Долины в семь часов вечера того же дня, хотя отпросился и ушел с работы только в четверть шестого. Обеда мать не приготовила; она сказала, что готовить слишком жарко; они сходили в закусочную, съели по гамбургеру, а потом пошли в кино.
   Он думал, что не сможет уснуть всю ночь, потому что выспался на берегу ручья, но лег и тут же крепко уснул, только утром проснулся чуть раньше и значительно легче обычного – было всего четыре тридцать, солнце еще не взошло, и царили другие, предрассветные сумерки. К тому времени как он добрался до леса, солнце уже поднялось и светило вовсю в своем неотразимом летнем великолепии. Но он отвернулся от солнца и пошел по тропе вниз, в вечернюю страну. Он был спокоен и полон желания перейти на другой берег, исследовать, понять этот мир, непонятный и необъяснимый, – его мир, его страну. Он опустился на колени у прозрачной темной воды и испил ее. Подняв голову, раздумывал, куда бы теперь направиться, и вдруг на другом берегу, за излучиной ручья, над сверкающей поверхностью воды увидел квадратную дощечку, прикрепленную к столбу, врытому в землю. Черные буквы на белом фоне гласили:» ВНИМАНИЕ! ПРОХОДА НЕТ!»

2

   Может, прохода теперь вообще больше не будет? Закрыт навсегда. Исчез. Вот оно. Случилось. Она пришла в лес Пинкуса, к тому месту, к самому порогу – и перед ней все те же пыльные заросли в дурацком дневном свете, дренажная канава и к тому же – колючая проволока у подножия холма. И никакой тропинки, ведущей вниз, никакого прохода. Бессмысленно снова и снова стараться пройти. Такое уже случалось, в первый раз это произошло два года назад, и она долго простояла там, где должен был быть проход, страстно желая, чтобы он открылся, требуя этого, приказывая. А потом пришла назавтра, и еще, и еще, и в последний раз просто рухнула на землю и отчаянно расплакалась. А когда через неделю снова пришла туда, проход был открыт, и она переступила порог так же легко, как обычно. Но теперь на это больше рассчитывать не могла. Она боялась, что прохода снова не будет, и месяцами даже попытки не делала пойти туда: глупо было бы снова вести себя как тогда. Все это время она чувствовала себя полной идиоткой, впавшей в детство; как ребенок, она играла в прятки сама с собой. Но на этот раз проход почему-то оказался на месте. Она переступила порог и попала в вечернюю страну.
   Она осторожно шла вперед, словно опасалась, что землю у нее из-под ног могут выдернуть, как коврик. Потом упала на четвереньки прямо в грязь и стала целовать эту землю, прижимаясь к ней лицом, словно сосунок к груди матери. «Ну вот, – шептала она, – ну вот». И встала на ноги, и потянулась всем телом навстречу небу, и подошла к воде, преклонила колени, омыла руки, плечи и лицо, шумно фыркая и брызгаясь, напилась воды и ответила на ее громкое приветливое журчание: «Ну, здравствуй, это я». Потом по-турецки уселась на плоской скале и некоторое время сидела неподвижно, закрыв глаза, оберегая рвущуюся наружу радость.
   Она так давно не была здесь, но вокруг все осталось неизменным. Ничто здесь никогда не менялось. Здесь царила Вечность. И здесь ей следовало вести себя так, как всегда она вела себя с тех пор, как еще девочкой – ей тогда было тринадцать – впервые обнаружила это место, начало начал, исток, еще до того, как впервые перешла на тот берег речки. Например, танцевать свой бесконечно долгий танец поклонения огню, как она танцевала тогда, зарыв под деревом с серым стволом выше по реке те четыре камня. Они, наверно, и до сих пор там. Разве мог кто-нибудь тронуть их? Четыре камня по углам квадрата – черный, серо-голубой, желтый, белый, а в центре она зарыла пепел от принесенной ею жертвы – фигурки, которую вырезала из дерева и сожгла. Все это, конечно, ерунда, детские игры. Впрочем, в церкви, например, люди тоже ведут себя довольно глупо. Но для того у них есть свои причины. Поэтому если захочется, то и она будет продолжать свои бесконечные ритуальные танцы. Нужно, чтобы все здесь продолжалось по-прежнему; здесь это самое главное, здесь ничто не кончается, все вечно. Здесь она делает что душе угодно. Здесь она может принадлежать самой себе, быть собой. Здесь она дома – нет, еще не дома, а на пути домой, наконец-то снова на этом пути, и теперь она может идти через реку, разливающуюся на три рукава, и дальше, вверх по склону темной горы – домой.
   Она поднялась на ноги и, раскинув руки с опущенными, словно лепестки цветка, пальцами, станцевала на плоской скале танец огня или воды – быстрые, зыбкие, плавные движения, – танцуя, двинулась к берегу, к излучине и вдруг остановилась как вкопанная.
   На песке, несколькими метрами ниже перехода на тот берег, кружком были выложены камни, и в центре кружка виднелось кострище.
   Рядом, наполовину скрытые ветками бузины, лежали разные вещи: пакеты с едой, туристское снаряжение. Пластик, нержавейка, бумага…
   Она бесшумно шагнула вперед: зола была еще теплая, чувствовался запах дыма.
   Никто никогда не приходил сюда. Никто – никогда. Это место принадлежало ей одной. Проход существовал для нее, тропа – для нее, для нее одной. Кто там, спрятавшись, подсматривал, как она танцует, и смеялся над ней? Она обернулась, напряженная, готовая к прыжку, готовая сразиться с любым врагом. «Ну же, ну, выходи, раз уж ты здесь!» – крикнула она и задохнулась от страха, увидев огромную бледную руку, ползущую к ней по траве, – и в тот же миг поняла, что ужасная конечность – это всего-навсего спальный мешок, в котором под кустами на траве кто-то спит. Однако испуг оказался настолько силен, что она без сил опустилась на землю, дрожа всем телом, задыхаясь, и сидела, скорчившись, до тех пор, пока не отдышалась, пока не исчезла белая пелена, закрывавшая все перед глазами. Потом она снова осторожно поднялась на ноги и стала пробираться сквозь заросли прибрежного кустарника. Она была уверена лишь в том, что спальный мешок лежит неподвижно. Однако если идти дальше, то она неминуемо ступит на песок и оставит след. Она вернулась к плоскому камню, прямо с него шагнула в траву и, прячась в зарослях бузины, обошла полянку вокруг и устроилась в таком месте, откуда ей хорошо был виден вторгшийся в ее владения человек. Белокожее крупное лицо спящего ничего не выражало – безвольный подбородок, растрепавшиеся светлые волосы: рядом возвышался его рюкзак, словно мешок с отбросами, словно кучка собачьего дерьма, – и это на земле, которую она недавно целовала, на ее дорогой, любимой, волшебной земле!
   Она стояла и не двигалась, как и спящий. Потом резко повернулась и пошла, быстрая, легкая, совершенно бесшумно ступая в своих теннисных туфлях, прямо к переходу через реку, к знакомой цепочке камней, приподнимающихся над веселой водой, потом вверх по тому берегу, все дальше и дальше от ручья по знакомой Южной дороге; она шла словно на марше, не бегом и не трусцой, а просто ровно и быстро, даже очень быстро, легко оставляя позади километры пути. Она шла и смотрела только вперед, и в течение долгого времени в голове у нее не было ни одной ясной мысли, только отголоски пережитого ужаса и гнева, а когда и это прошло, осталась лишь иссушающая пустота, которую она так хорошо знала и которая имела много разных названий, но лишь одно казалось подходящим – тоска.
   Не было для нее места, некуда было идти, негде жить. Даже здесь – ни места, ни покоя.
   Но сама дорога, по которой она шла, уже говорила ей: «Ты идешь домой». Кожу ласкал воздух волшебной страны, глаза любовались сумрачными ее лесами. Ритм ходьбы – то вверх, то вниз по склону, то через реку вброд, замедленное течение времени в этой стране уже успокаивали, утишали тоску, заполняли пустоту, возникшую в душе. Чем дальше уходила она по дороге в глубь сумеречной страны, тем больше ощущала свою принадлежность к этому миру, и вот погасли воспоминания о дневном свете и даже о том захватчике, спящем на берегу ручья; душа настраивалась на восприятие только того, что было вокруг и что ждало впереди. Леса становились все темнее, дорога – круче. Давно уже не приходила она в Город На Горе.
   А путь туда долог. Она всегда забывала, как он на самом деле долог и труден. Когда она нашла дорогу туда, то в первое время обычно останавливалась передохнуть и поспать на берегу Третьей Речки у самого подножия Горы. С тех пор как ей исполнилось шестнадцать, она уже могла дойти до Тембреабрези без остановки, хотя это и было трудновато – все время вверх по темным склонам, все вверх и вверх, далеко, гораздо дальше, чем всегда казалось сначала. Когда она наконец вышла на прямой участок дороги перед последним поворотом, то страшно проголодалась, стерла ноги и они гудели от усталости. Но в этом-то и таилась вся радость путешествия туда добраться усталой, измученной, жаждущей пищи, тепла и отдыха и до замирания сердца радоваться светящимся в холодной вечерней дымке окнам на склоне Горы, чувствовать запах горящих в очаге дров, тот самый запах, который издревле шепчет человеку: «Дикие края остались позади, теперь ты дома!» И услышать, как тебя наконец-то называют по имени.
   – Ирена! – воскликнула маленькая Адуван, игравшая на улице перед гостиничным двором. Сначала девочка немного растерялась, но потом заулыбалась и стала кричать подружкам: – Ирена тьялохаджи! (Ирена вернулась!) Айрин обнимала и кружила девочку, пока та не завизжала от восторга, и тогда целая банда малышей – четверо! – начала приплясывать вокруг, вразнобой крича своими тонкими, нежными голосами, требуя, чтобы их тоже обняли и покружили, но тут со двора вышла Пализо – посмотреть, что за шум, и поспешила к Айрин, вытирая фартуком руки, спокойная, приветливая:
   – Входи, входи, Ирена. Путь у тебя был долгий, ты устала.
   Так она приговаривала и тогда, когда Айрин впервые пришла в Город На Горе. Ей тогда было четырнадцать, и была она голодная, грязная, усталая, испуганная. Она тогда еще совсем не знала их языка, но хорошо поняла то, что сказала ей Пализо: «Входи, детка, входи в дом».
   В большом камине горел огонь. По всей гостинице распространялся восхитительный аромат жареного лука, капусты и разных специй. Все здесь было таким, как раньше, каким и должно было быть, хотя кое-какие приятные изменения все же произошли: полы были покрыты красной соломенной циновкой, а не посыпаны, как обычно, простым песком.
   – Ой как хорошо, так гораздо теплее! – сказала Айрин, и Пализо, польщенная, озабоченно ответила: – Да вот не знаю еще, прочные ли эти циновки. Давай-ка зажжем лампу вот тут, поближе к камину. Софир! Ирена пришла! Поживешь у нас немножко, леваджа?
   Детка, вот что означало это слово, дорогая детка; они и к именам собственным прибавляли уменьшительный суффикс «-аджа». Ей очень нравилось, когда Пализо так ее называла. Она кивнула, уже решив про себя, что проведет здесь двенадцать дней, – там, за порогом, пройдет всего одна ночь, двенадцать часов. Она пыталась подобрать слова и не сразу смогла задать свой вопрос, потому что уже несколько месяцев не говорила на их языке.
   – Пализо, скажи мне, с тех пор как я была здесь, кто-нибудь еще приходил по Южной дороге?
   – Ни по одной из дорог никто не приходил, – сказала Пализо. Ответ был немного странный, голос звучал спокойно, но мрачно.
   Потом из кладовой пришел Софир, в густых темных волосах которого запуталась паутина. У него был низкий, звучный голос, а тело одинаково широкое от плеч до бедер – словно ствол дерева; он обнял Айрин и стал трясти обе ее руки в своих, радостно гудя:
   – Давненько, давненько не виделись, Иренаджа! Пришла, значит, все-таки!
   Айрин отвели ее любимую комнату, и она помогла Софиру принести наверх дров для камина. Он затопил камин, и в комнате сразу стало тепло и приятно, исчез запах нежилого помещения. Кроме нее, других постояльцев в гостинице не было. Само по себе это ничего особенного не значило, но она начала замечать и другие признаки того, что в гостинице теперь останавливалось очень и очень мало путешественников и торговцев. Большие оловянные пивные кружки висели в ряд вдоль стены, и сразу было видно, что их давненько оттуда не снимали и не использовали, как бывало на шумных вечеринках торговцев или перекупщиков тканей, приходивших из долины. Она пошла посмотреть, сколько сейчас лошадей в конюшне, но там не было ни одной, стойла и кормушки были пусты. Несмотря на то что Софир отлично готовил, ужин был бедный, и совсем не подали восхитительного пшеничного хлеба, который Софир раньше так здорово пек, а только густую овсяную кашу темного цвета – из того сорта овса, который выращивали здесь, на Горе. И Софир с Пализо, казалось, чем-то озабочены или огорчены, но сами они так ничего прямо и не сказали о том, что дела идут неважно, а Айрин решила, что не должна спрашивать про дела. Для них она все еще была «деткой», желанной и балованной, потому что не имела отношения к их делам и заботам. И для нее их общество всегда раньше было праздником сердца; а вот теперь – она просто не знала, как можно все это изменить. Поэтому они, как всегда, болтали о всякой всячине, и единственным действительно важным для всех троих сейчас было то, что они любят друг друга.
   После ужина в гостинице собралось несколько человек – скоротать вечерок. Софир устроил для мужчин что-то вроде бара в большой гостиной. Женщины окружили Пализо, усевшись в уютной комнатке возле кухни. Пили местное пиво и болтали; старая Кади притащила граммов сто яблочного бренди. Айрин понемножку прихлебывала пиво, довольно-таки крепкое, и помогала Пализо шить лоскутное одеяло. Вообще-то она терпеть не могла шить, но работать вместе с Пализо было давнишним ее удовольствием, именно тем делом, о котором она потом вспоминала с наслаждением там, за порогом. Лоскутки разноцветной мягкой шерстяной ткани, свет лампы, огонь в камине, длинное, суровое и одновременно нежное лицо Пализо, тихие голоса женщин, старушечье хихиканье Кади, шум мужской беседы, доносящийся из гостиной, ее собственное дремотное состояние, обволакивающий покой старого огромного дома и тишина городских улиц и окрестных лесов.
   Когда в доме зажигали лампы, опускали шторы и закрывали ставни, всегда казалось, что на улице ночь. Айрин не открывала ставен в своей комнате, пока не просыпалась, и тогда неизменные сумерки за окном казались ей неясным светом зимнего утра. Так называли это время и жители города и произносили слова «утро», «полдень», «ночь». Айрин выучила эти слова на их языке, но не всегда легко и естественно могла их произнести. Какое значение имели они здесь, в стране вечных сумерек? Но она не могла спросить об этом ни Пализо с Софиром, ни Триджьят, мать девочки Адуван, и вообще никого из тех женщин, которых любила: ее вопросы звучали для них непонятно; они смеялись и говорили: «Утро приходит раньше полудня, а день сменяется вечером, детка!» И всегда веселились, слушая, как неуклюже управляется она с их родным языком, и всегда готовы были помочь ей, подсказать, но только не отвечать на ее странные вопросы о том, что казалось им самим безусловным. И не было в Городе На Горе никого, кто мог бы поговорить с ней о таких вещах, кроме Хозяина Города. И она частенько думала о том, как наконец спросит у него, почему здесь не бывает ни дня, ни ночи, почему солнце никогда не восходит, и все же на небе не видно звезд, и как все это вообще может быть. Но она так ни разу и не задала ни одного из этих вопросов. Какими словами в их языке обозначаются солнце и звезда? И если она спросит: «Почему здесь никогда не бывает ни дня, ни ночи?» – то это прозвучит глупо, потому что день здесь означает, что пора вставать, а ночь – что пора ложиться спать, и они встают, работают и ложатся спать, как и люди по ту сторону порога.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента