Страница:
КАТХАД И ВЕ
На третьем году пребывания в Катхаде Хавжива уже знал немало такого, что прежде его рассудок попросту бы отверг. Прежнее знание тоже было весьма неоднозначным, но не столь ошеломляющим. Построенное на притчах и сказаниях, оно обращалось скорее к чувствам и всегда вызывало живой отклик. Новое — сплошь факты да резоны — не оставляло места эмоциям.
К примеру, Хавжива узнал, что изучают историки вовсе не историю. Человеческие разумение и память оказывались почти бессильными перед трехмиллионолетней историей Хейна. События первых двух миллионов, так называемая Эпоха Предтеч, спресованные, точно каменноугольные пласты, настолько деформировались под весом бесконечной череды последующих тысячелетий, что по уцелевшим крохам удавалось воссоздать лишь самые основные вехи. Если кому-то и удалось бы вдруг обнаружить чудом уцелевший письменный памятник, датированный той далекой эпохой, что могло измениться? Такой-то король правил тогда-то и тогда-то в Азбахане, Империя некогда обратилась в язычество, на Be однажды рухнул потерявший управление ракетоплан. Находка попросту затерялась бы в круговерти царей, империй, нашествий, среди триллионов душ, обитавших в миллионах давно исчезнувших государств: монархий, демократий, олигархий и анархии, — в веках хаоса и тысячелетиях относительного порядка. Боги громоздились здесь пантеон на пантеон, бесчисленные баталии на миг сменялись мирной жизнью, свершались великие научные открытия, бесследно канувшие затем в Лету, триумфы наследовали кошмарам — словно шла некая беспрерывная репетиция сиюминутного настоящего. Что проку пытаться описать капля за каплей течение полноводной реки? В конце концов, махнув рукой, ты сдашься и скажешь себе: «Вот великая река, она течет здесь испокон веку и имя ей — История».
Осознание того, что собственная его жизнь, как и жизнь любого смертного, — лишь мгновенная мелкая рябь на поверхности этой реки, порой повергало Хавживу в отчаяние, а порой приносило ощущение подлинного покоя.
На самом же деле историки занимались преимущественно кропотливым изучением мимолетных турбуленций в той самой реке. Хейн уже несколько тысячелетий кряду переживал период относительной стабильности, отмеченный мирным сосуществованием множества небольших полузамкнутых социумов (историки прозвали их пуэбло, или резервациями), технологически вполне развитых, но с невысокой плотностью населения, тяготеющего в основном к информационным центрам, гордо именуемым храмами. Многие из служителей этих храмов, в большинстве своем историки, проводили жизнь в нескончаемых путешествиях с целью сбора любых сведений об иных населенных мирах у пояса Ориона, сведений о планетах, колонизированных далекими предками еще в Эпоху Предтеч. И руководствовались они лишь бескорыстной тягой к познанию, своего рода детским любопытством. Они уже нащупали контакты с давно утраченными в безбрежном космосе собратьями. И стали именовать зарождающееся сообщество обитаемых миров заемным словом «Экумена», которое означало: «Населенная разумными существами территория».
Теперь Хавжива понимал, что все его предыдущие познания, все, что он сызмальства изучал в Стсе, может быть сведено если и не к обидному ярлычку, то к весьма пренебрежительной формуле: «Одна из типичных замкнутых культур пуэбло на северо-западном побережье Южного материка». Он знал, что верования, обряды, система родственных отношений, технология и культурные ценности разных пуэбло совершенно отличны друг от друга — один пуэбло экзотичнее другого, а родной Стсе занимает в этом списке одно из самых заурядных мест. И еще он узнал, что подобные социумы складываются в любом из известных миров, стоит лишь его обитателям укрыться от знания, приходящего извне, подчинить все свои стремления тому, чтобы как можно лучше приспособиться к окружающей среде, рождаемость свести к минимуму, а политическую систему — к вечному умиротворению и консенсусу.
На первых порах такое прозрение Хавживу обескуражило. И даже причиняло душевные муки. Порой бросало в краску и выводило из себя. Он решил было, что историки утаивают подлинное знание от обитателей пуэбло, затем — что старейшины пуэбло скрывают правду от своих родов. Хавжива высказывал свои подозрения учителям — те мягко разуверяли его. «Все это не совсем так, как ты полагаешь, — объясняли они. — Тебя прежде учили тому, что определенные вещи — это правда или жизненная необходимость. Так оно и есть. Необходимость. Такова суть местного знания Стсе».
«Но все эти детские, неразумные суеверия!» — упирался Хавжива. Учителя смотрели с немым ласковым укором, и он понимал, что сам ляпнул нечто детское и не вполне разумное.
«Местное знание — отнюдь не часть некоего подлинного знания, — терпеливо объясняли ему. — Просто существуют различные виды знания. У всех свои достоинства и недостатки. У каждого своя цель. Знание историков и знание ученых — всего лишь два из великого многообразия этих видов. Как и всякому местному, им следует долго учиться. В пуэбло действительно обучают не так, как в Экумене, но это отнюдь не означает, что от тебя что-то скрывали — мы или твои прежние учителя. Каждый хейнец имеет свободный доступ ко всей информации храмов».
Хавжива знал, что это сущая правда. То, что он изучал теперь, он и сам мог прежде прочитать на экранах, установленных в храме Стсе. И некоторые из нынешних его однокашников, уроженцы иных пуэбло, сумели таким способом познакомиться с историей даже прежде, чем встретились с самими историками.
«Но книги, ведь именно книги — главная сокровищница знаний, а где их найдешь в Стсе? — продолжал взыскивать к своим учителям Хавжива. — Вы скрываете от нас книги, все книги из библиотеки Хейна!» — «Нет, — мягко возражали ему, — пуэбло сами избегают обзаводиться лишними книгами. Они предпочитают жить разговорным или экранным знанием, передавать информацию изустно, от одного живого сознания к другому. Признайся, разве такой способ обучения сильно уступает книжному? Разве намного больше ты узнал бы из книг? Есть множество различных видов знания», — неустанно твердили историки.
На третьем году учебы Хавжива пришел к выводу, что существуют также различные типы людей. Обитатели пуэбло, неспособные смириться и принять, что мироздание есть нечто незыблемое, своим беспокойством обогащали мир интеллектуально и духовно. Те же из них, кто не успокаивался перед неразрешимыми загадками, приносили больше пользы, становясь историками и пускаясь в странствия.
Тем временем Хавжива учился спокойному общению с людьми, лишенными рода, близких, богов. Иногда в приступе необъяснимой гордыни он заявлял самому себе: «Я гражданин Вселенной, частица всей миллионолетней истории Хейна, моя родина — вся Галактика!» Но в иные моменты он, остро чувствуя собственную ничтожность и неполноценность, забрасывал опостылевшие учебники и экраны и искал развлечений в обществе других школяров, в особенности девушек, столь компанейских и всегда дружелюбных.
К двадцати четырем годам Хавжива, или Жив, как прозвали его новые товарищи, уже целый год обучался в Экуменической школе на Be.
Be, соседняя с Хейном планета, была колонизирована уже целую вечность, на первом же шагу беспредельной хейнской экспансии Эпохи Предтеч. С тех пор одни исторические эпохи сменялись другими, a Be всегда оставалась спутником и надежным партнером хейнской цивилизации. К настоящему времени основными ее обитателями были историки и чужаки.
В текущую эпоху (по меньшей мере вот уже сто тысяч лет), отмеченную политикой самоизоляции и полного невмешательства в чужие дела, хейнцы оставили Be на произвол судьбы, и климат планеты без человеческого участия постепенно вернулся к былым холодам и засухам, а ландшафт снова стал суровым и бесцветным. Пронзительные ветра оказались по нраву лишь уроженцам высокогорий Терры и выходцам из гористого Чиффевара. Живу климат тоже пришелся по вкусу, и он любил прогуливаться по безлюдным окрестностям вместе со своей новой однокашницей Тью, другом и возлюбленной.
Познакомились они два года назад еще в Катхаде. Тогда Хавжива неустанно наслаждался доступностью любой женщины, свободой, которая лишь забрезжила перед ним и от которой деликатно предостерегала Межа. «Тебе может показаться, что нет никаких правил, — говорила она. — Тем не менее правила есть, они существуют всегда». Но Хавжива не уставал любоваться и восхищаться собственным бесстрашием и беззаботностью, преступая эти самые правила, дабы разобраться в них. Не всякая женщина желала заниматься с ним любовью, некоторых, как открылось ему позднее, привлекали отнюдь не мужчины. И все же круг выпадавших на его долю возможностей оставался поистине неисчерпаемым. Хавжива обнаружил вдруг, что считается вполне привлекательным. А также, что хейнец среди чужаков обладает определенными преимуществами.
Расовые отличия, позволяющие хейнцу контролировать потенцию и вероятность оплодотворения, не были простой игрой генов. Это был результат продуманной и радикальной перестройки человеческой психологии, осуществляемой на протяжении по меньшей мере двадцати пяти поколений — так считали историки-хейнцы, изучавшие вехи новейшей истории и полагавшие известными главные шаги, приведшие к подобной трансформации. Однако, похоже, подобным искусством владели еще древние. Правда, они предоставляли колонистам, остающимся в иных мирах, самим решать свои проблемы — в том числе и эту, важнейшую из гетеросексуальных проблем. И решений нашлось бесконечное множество, многие из них весьма остроумные, но во всех случаях, чтобы избежать зачатия, приходилось все же что-либо надевать, вставлять или принимать вовнутрь — кроме как при сношении с уроженцем Хейна.
Жив был до глубины души оскорблен, когда однажды девушка с Бельдене усомнилась в его способности уберечь ее от беременности.
— Откуда тебе знать? — подивилась она. — Может, для полной безопасности мне все же стоит принять нейтрализатор?
Задетый за живое, он нашелся с ответом:
— Думаю, для тебя самым безопасным будет вообще со мной не связываться.
К счастью, никто более ни разу не усомнился в его прямоте и честности, и Жив вовсю предавался любовным утехам, беззаботно меняя партнерш, покуда не повстречался с Тью.
Она была отнюдь не из чужаков. Жив предпочитал мимолетные связи с женщинами из иных миров — это придавало остроту ощущениям и, как он полагал, обогащало новыми знаниями, к чему и следовало стремиться каждому настоящему историку. Но Тью оказалась хейнкой. Она, как и все ее предки, родилась и выросла в Дарранде, в семье историков. Она была такое же дитя историков, как Жив — отпрыск своего рода. И юноша очень скоро обнаружил, что новое чувство со всеми его проблемами куда прочнее прежних шальных связей, что несходство их характеров — вот настоящая пропасть, а сходство в чем-либо — уже подлинное сродство. Тью оказалась для Жива той землей обетованной, ради которой он и пустился в плавание, покинув родину. Она была такой, каким он только стремился стать. Она стала для него также всем тем, по чему он уже давно истосковался.
Главное, чем обладала Тью — или Хавживе так лишь казалось? — это совершенное равновесие. Когда Жив проводил время в одной с ней компании, он чувствовал себя младенцем, который только собирается сделать первые в своей жизни шаги. И, кстати, даже ходить учился, как Тью — грациозно и беззаботно, словно дикая кошка, и в то же время осторожно, выявляя на своем пути все, что может вывести из равновесия, и пользуясь этим, как канатоходец своим шестом. Вот же, не уставал поражаться юноша, пример полной раскованности, свободы духа и подлинной гармонии в человеке.
Жив впервые ощутил себя совершенно счастливым. И долгое время ни о чем ином, кроме как быть подле Тью, и думать не хотел. А она осторожничала, была вежлива, даже нежна порой, но держала его на определенной дистанции. Жив не винил ее за это, он знал свое место. Жалкий провинциал, еще недавно считавший отцом собственного дядю, он понимал опасения Тью. Невзирая на безбрежные познания о человеческой природе, историки так и не сумели в самих себе искоренить некоторые предубеждения. И хотя Тью не страдала явной ксенофобией, что такого мог предложить ей Жив? Она обладала и была всем. Она была само совершенство. К чему ей он? Все, о чем он мог мечтать и от чего был бы счастлив, — это лишь любоваться ею, хотя бы издали.
Тью же сама, разглядев Жива, нашла его привлекательным, хотя и немного робким. Она видела, как он сох по ней, как мучился, водрузив ее на пьедестал в центре своей жизни и даже не сознавая этого. Такое чувство казалось ей чрезмерным. Тью убеждала себя вести себя с ним холодно, старалась оттолкнуть. Ни на что не сетуя, Жив подчинялся и уходил. И снова наблюдал за нею издалека.
Однажды после двухнедельной разлуки он пришел и заявил:
— Тью, я умру, без тебя просто жить не смогу.
От слов его повеяло такой неподдельной страстью, что сердце девушки дрогнуло, и она ответила:
— Ну что ж, давай поживем немного вместе.
Тью ошиблась — связь их не получилась столь же краткой, как прочие. Страсть Жива постепенно взяла власть и над ее сердцем. И все прочие вокруг стали казаться бесцветными и плоскими.
Секс для них сразу стал безмерной радостью, сплошным бесконечным восторгом. Тью сама себе поражалась — как это мужчине удалось занять в ее жизни, столь важное место. Никогда и никому не позволяя боготворить себя, и в себе самой она никак не ожидала зарождения подобных чувств. Прежде Тью вела обычную упорядоченную жизнь, контроль над которой извне был скорее личностным и духовным, а не социально-деспотическим, как в жизни Хавживы в Стсе. И она всегда знала, кем хочет стать, чем займется. Был в характере Тью эдакий несгибаемый стержень, своего рода истинный меридиан, по которому всегда и везде следовало держать курс. Первый год вдвоем стал для любовников праздником бесконечных открытий, своеобразным брачным танцем, каждое движение в котором оказывалось непредсказуемым и вызывало новые восторги. Но к исходу года в душе Тью стало накапливаться нечто вроде усталости, некое противление постоянному экстазу. Все это прекрасно, но ведь нельзя так жить вечно, рассуждала она. Нужно продвигаться вперед. Неумолимая душевная ось снова стала отдалять ее от Жива, хотя и резала буквально по живому. Для юноши решение Тью было точно гром среди ясного неба, но он не собирался сдаваться без боя.
Этим, после долгой дневной прогулки по барханам пустыни Азу-Ази, он и занимался сейчас в умиротворяющем тепле палатки гетхенского изготовления. За тонкими ее стенами завывал холодный суховей, заплутавший в нависших над местом стоянки багровых скалах, отполированных до зеркального блеска неумолимым временем — самый типичный для Be ландшафт.
В тусклом свете жаровни Чабе они казались друг другу братом и сестрой — одинаково бронзовый цвет кожи, жесткие черные кудри, одна и та же изящная, но крепкая конституция. Лишь пылкая скороговорка Тью контрастировала с тихим и пристойным для уроженца пуэбло говором Жива.
Но сейчас и она роняла слова медленно и отчетливо.
— Не вынуждай меня делать выбор, Жив, — сказала Тью. — С самого начала учебы в школе я мечтала попасть на Терру. Даже раньше. Еще ребенком. Всю свою сознательную жизнь. А сейчас такая возможность представилась. Ради этого я столько сил положила. Как у тебя только язык повернулся просить меня отказаться от подобного шанса?
— Вовсе я и не просил.
— Но ведь мы оба прекрасно знаем, что у тебя на уме. Если я соглашусь с тобой теперь, то могу потерять свой шанс навсегда. Даже если и не навсегда — зачем идти на столь серьезный риск из-за годичной разлуки? Ведь на будущий год ты сможешь ко мне приехать.
Жив промолчал.
— Если захочешь, — добавила Тью жестко.
Как и прежде, она демонстрировала готовность бесповоротно отказаться от каких бы то ни было претензий на Жива. Возможно, потому, что так и не сумела до конца поверить в его любовь. Не считая себя способной вызвать у мужчины бурю подлинной страсти, она, возможно, опасалась еще и собственной фальши в подобных весьма обременительных отношениях. Ее самооценка всегда опиралась лишь на интеллектуальный фундамент.
— Ты сотворил из меня кумира, — бросила Тью и не поняла Жива, когда он со счастливой решительностью вдруг возразил:
— Это мы вместе с тобой сотворили себе божество. Извини, — добавил он после паузы. — Эти слова из иной реальности, к делу не относятся. Суеверие, можно сказать. Но я бессилен, Тью. Терра от нас на расстоянии в сто сорок световых лет. Если ты уедешь, то, когда доберешься до места, я давно уже буду покойником.
— Неправда! Тебе предстоит всего лишь провести здесь год без меня и отправиться следом на Терру! И прибудешь ты туда годом позже!
— Знаю, такую теорию мы изучали еще в Стсе, — согласился Жив безучастно. — Но ведь я, как ты знаешь, суеверен. Мы умрем друг для друга, если ты уедешь. Ты могла понять это еще в катхадской школе.
— Ну, просто даже не знаю, что и сказать. Все равно это неправда. Как ты только можешь уговаривать меня отказаться от редчайшей в моей жизни возможности и все ради того, что сам же считаешь суеверием? Где же твоя хваленая честность, Жив?
После продолжительного молчания юноша кивнул.
Тью сидела точно оглушенная, понимая, что победила. Но какой ценой!
Она потянулась к Живу, чтобы утешить его, но скорее себя. Ее напугала горькая тьма, появившаяся вдруг в его взгляде, его немое приятие измены. Но ведь это вовсе не так, не измена — она с ходу отвергла такое слово. Она отнюдь не собирается изменять Живу! Они любят друг друга, и речи не может быть о какой-то там измене. Жив сможет приехать к ней спустя год, максимум два. Они ведь взрослые люди — незачем им цепляться друг за друга, точно детям малым. Любовь взрослых людей основана на обоюдной свободе, на взаимном доверии. Тью повторяла теперь все это себе, как прежде говорила ему. «Да, да», — почти беззвучно отвечал он, баюкая ее и лаская. После Жив лежал в абсолютной, до звона в ушах тишине пустыни, сна ни в одном глазу, и думал: «Это умерло, не родившись. Это никогда и не начиналось».
Они сохраняли близость все немногие оставшиеся до отлета Тью недели. Они любили друг друга — нежно и бережно, они продолжали беседовать на темы истории, экономики, этнологии, они цеплялись за любое занятие. Тью готовилась к обязанностям, которые предстояло исполнять в экспедиции на Терру, изучала принципы иерархии на далекой планете. Жив сочинял курсовое эссе о социально активных поколениях на планете Уэрел. Оба трудились весьма настойчиво. Друзья устроили для Тью грандиозные проводы. На другой день Жив сопровождал возлюбленную в космопорт. Тью крепко ухватилась за него и, не в силах оторваться, то и дело целуя, повторяла, чтобы он не откладывал, непременно через год поспешил следом за ней на Терру. Жив посадил ее на борт флайера, которому предстояло доставить путешественников на орбиту, где их ждал звездолет системы НАФАЛ, и помахал на прощание рукой. Затем вернулся в свою квартирку в южном кампусе школы.
Там его и нашли друзья три дня спустя. Он сидел за столом в странном оцепенении. Глядя в одну точку на стене. Жив не пил, не ел и почти не отвечал на тревожные расспросы друзей. Такие же, как он, выходцы из пуэбло, приятели вмиг сообразили, в чем дело, и сразу же послали за целителем (так называли врачей на Хейне). Поняв, что дело придется иметь с уроженцем одного из южных пуэбло, целитель сказал:
— Хавжива! Бог не может оставить тебя здесь, он не умер в тебе.
После долгого молчания юноша отозвался голосом, в котором непросто было признать голос прежнего Жива:
— Я должен вернуться домой.
— Это пока невозможно, — вздохнул целитель. — Но мы можем прибегнуть к «напеву самообладания», а я тем временем отыщу человека, способного воззвать к твоим богам.
Он немедленно обратился к студентам — уроженцам юга. Четверо откликнулись тут же. Всю ночь они сидели с Живом и пели «напев самообладания» на двух языках и четырех диалектах, пока наконец страдалец хриплым шепотом не подтянул им на пятом, с трудом выговаривая слова одеревенелыми губами. Затем он свернулся клубком и проспал тридцать часов кряду.
Проснулся он в собственной комнате. Сидящая рядом пожилая женщина с кем-то беседовала. Но в комнате, кроме них двоих, никого не было.
— Ты не здесь теперь, — говорила она. — Ты блуждаешь. Ты не вправе умереть здесь. Это неправильно, это стало бы непоправимой ошибкой. И ты это знаешь. Неподходящее место. Неправедная жизнь. Ты знаешь это! Что держит тебя здесь? Ты заплутал? Ты не знаешь дороги домой? Ты ищешь ее? Так слушай, вот она. — И старуха высоким визгливым голосом завела песнь почти без слов и без мелодии, вроде бы знакомую Хавживе — казалось, он слышал ее целые столетия назад. Когда женщина, завершив пение, продолжила свою бессвязную речь, свою беседу ни с кем, он опять провалился в сон.
Когда же проснулся снова, старухи уже не было. Жив так никогда и не узнал, кто была она и откуда взялась. Да он и не спрашивал. Старуха говорила с ним на его собственном языке, на диалекте Стсе.
Юноша уже отнюдь не собирался умирать, но был крайне изможден. Целитель распорядился перевести его в лечебницу в Тесе, самом климатически благоприятном уголке планеты, настоящем оазисе с горячими источниками. Здесь под защитой кольцевой гряды скал зеленел лес и даже распускались цветы. Бесконечные тропки петляли вокруг подножий гигантских деревьев, выводя к берегам всегда теплых озер. Небольшие пруды давали приют говорливым пернатым, голосам которых вторили гейзеры и бесчисленные крохотные водопады, не умолкавшие, в отличие от птиц, и в ночи. Сюда он и был послан на поправку.
Спустя недели три он снова начал наговаривать заметки на диктофон. Греясь на солнышке на пороге своего коттеджа, расположенного посреди заросшей папоротником прогалины, он разговаривал как бы сам с собой.
— Все едино, с чего начинать собственную историю. Часть всегда меньше целого. Ничто всегда меньше части, — говорил он, следя за колебаниями темнеющих на фоне неба тяжелых ветвей. — И неважно, из чего ты выстроишь собственный мир, свой крохотный, разумно устроенный, уютный мирок, если это как раз и есть ничто, которое всегда меньше целого. Поэтому любой твой выбор оспорим. А любое знание ограничено — бесконечно ограничено. Разум — это сачок, запущенный в безбрежный океан. Все, что ни зачерпнешь, — это всегда фрагмент, всегда взгляд украдкой, всегда беглая сцинтилляция. Все человеческое знание локально и изначально частично. И всякая жизнь, жизнь любого из людей, извечно ничтожна, произвольна, бесконечно мала, она слабый проблеск отражения от... — Его голос пресекся, и над поляной посреди вековечного леса вновь повисла беспокойная дневная тишина.
Спустя полтора месяца юноша вернулся в школу. Он сменил квартиру. А также факультет — оставив социологию, любимую науку Тью, он обратился к занятиям в Службе Экумены, которые были сродни прежним, но вели к совершенно другой работе в будущем. Такая перемена должна была задержать его в школе по меньшей мере на год, после чего, если позволят успехи, он мог надеяться на приличную должность в системе. Справился он блестяще, и спустя два года его вызвали в администрацию школы и самым деликатным образом, принятым среди консулов Службы, спросили, не сочтет ли он для себя возможным и уместным принять назначение на Уэрел. Юноша немедленно ответил согласием. Друзья закатили грандиозную пирушку в честь такого события.
— А я-то, дура, думала, что ты отправишься на Терру, — призналась за столом одна из однокурсниц. — Все эти материалы о войнах и рабстве, о классах, кастах и дискриминации — разве все это не из истории Терры?
— Это из текущих событий на Уэреле, — ответил Хавжива.
Никто не называл его теперь Живом. Из госпиталя он вернулся уже под прежним своим полным именем.
Сосед по столу пихнул ногой бестактную приятельницу, но та не унималась.
— Я-то полагала, что ты отправишься следом за Тью, — вздохнула она. — Решила, что именно поэтому ты больше не обзаводишься подружкой. Господи, если б я только раньше знала!
Все остальные вздрогнули, но Хавжива мягко улыбнулся и примирительно обнял раздосадованную однокашницу за плечи.
Самому ему все было ясно как божий день — как он некогда предал любовь и бросил Йан-Йан, так теперь предали его самого. Не существует пути назад, но нет пути и вперед. Стало быть, следует свернуть, уйти в сторону. И, хотя он человек, ему не жить с людьми. Хоть он и стал одним из историков, ему с ними не по пути. Остается лишь жизнь с иной расой.
Хавжива более не питал надежд на какие-то грядущие радости. Он знал, что сам себе все испортил. Но он знал также, что два главных стержня, пронизавшие его жизнь, — боги и историзм, — в сочетании друг с другом наделили его недюжинной силой, применимой в любых обстоятельствах, где угодно. И еще он знал, что единственно верное применение знания — осуществлять свое предназначение.
Целитель, навестив Хавживу за день до отъезда на Уэрел, тщательно простукал его и молча присел. Хавжива тоже уселся. Искушенный в молчании, юноша частенько забывал, что оно отнюдь не принято среди историков.
— Что-нибудь беспокоит? — спросил наконец целитель.
Вопрос показался Хавживе риторическим, во всяком случае задан он был почти в медитативном тоне. Как бы то ни было, нужды отвечать на него юноша не нашел.