Страница:
— Стало быть, вы до сих пор считаете женщин крепостными? — уточнил Хавжива. Все его чувства замерзли и притупились, и вопрос прозвучал как бы с неким отстраненным любопытством.
— Нет, — спохватился смуглокожий приятель, — нет, что вы! Извините меня, я просто оговорился — знаете, как привыкнешь с детства. Тысяча извинений!
— Не по адресу.
Снова Хавжива поймал себя на несдержанности. Собеседник притих и пригорюнился.
— Друг мой, покорнейше прошу вас сопроводить меня в апартаменты, — сказал Хавжива, и смуглокожий вновь просиял.
Лежа в потемках, Хавжива тихонько беседовал по-хейнски со своим электронным дневником.
«Ты ничего не можешь изменить и поправить извне. Стоя в стороне, глядя сверху вниз, ты разглядишь лишь общий узор. Что-то в нем не так, где-то зияет прореха. Ты можешь попытаться понять, в чем она, но извне тебе никогда не удастся наложить на нее заплату. Ты должен оказаться внутри, ты должен стать ткачом. А может быть, даже нитью в узоре».
Последнюю фразу Хавжива произнес на диалекте Стсе.
*
Когда Йехедархеду Хавживе по прозвищу Неколебимый исполнилось пятьдесят пять, он вновь отправился в Йотеббер. Он не бывал там уже с давних пор. Должность советника при министерстве общественного правосудия Йеове крепко привязывала его к северу, и путешествовать в южное полушарие доводилось крайне редко. Долгие годы провел он в Старой столице, проживая там вместе со своей подругой и отрываясь от относительно спокойной и размеренной жизни лишь на время поездок в Новую столицу для консультаций в сложных вопросах по просьбе молодого посла Экумены. Подруга Хавживы — а прожили они вместе уже полных восемнадцать лет — спешно завершала работу над очередной книгой, и перспектива провести недели две в одиночестве ее только обрадовала.
— Поезжай! — чуть ли не велела она ему. — Ты так давно об этом мечтал. Я присоединюсь к тебе, как только закончу работу. Обещаю, что никто из этих чертовых политиков ничего не пронюхает о твоем отъезде. Смывайся же! И скорее!
И Хавжива отбыл. Он так и не сумел привыкнуть к стремительным взлетам и посадкам флайеров, хотя летать ему приходилось довольно часто, и сейчас предпочел долгое путешествие поездом — комфортабельным трансконтинентальным экспрессом. Поезда теперь мчались гораздо быстрее, но курсировали по-прежнему битком набитые пассажирами. Каждая остановка по-прежнему превращалась в штурм вагонов низшего класса, хотя забираться на крышу, как в былые годы, никто уже не решался — при скорости-то под сто пятьдесят. Хавжива купил себе отдельное купе в прямом вагоне на Йотеббер и долгие часы проводил, молчаливо созерцая мелькающий за окошком ландшафт. Следы былого запустения в основном сменились молодыми лесопосадками вперемежку со строящимися городами, затем снова замелькали бесконечные ряды лачуг, но вот тебе и вполне приличные коттеджи, вот особняки с садами в уэрелианском стиле, дымящие фабрики, гигантские новые производства, снова внезапно необозримые поля, изрезанные серебристыми стрелами оросительных каналов обязательно с босоногими детишками по берегам. Наступала очередная короткая северная ночь, и Хавжива погружался в безмятежный дорожный сон.
На третий день пополудни он прибыл на конечную станцию — центральный вокзал Йотеббера. Никакой тебе толпы. Никаких встречающих. Никаких телохранителей. Хавжива брел по знакомым раскаленным улицам, миновал рынок, прогулялся по Центральному парку. Видимо, все же немного бравируя — бандиты в городе еще пошаливали. И он бдительно озирался по сторонам. Дойдя до храма безносой старушки Туал, Хавжива возложил к ее ногам белый цветок, сорванный по пути в парке. Праматерь по-прежнему чему-то загадочно улыбалась. Подмигнув ей в ответ, Хавжива отправился в новый большой район, где проживала Йерон.
Бывшей сиделке стукнуло уже семьдесят четыре, и она недавно оставила работу в клинике, которой руководила, практикуя и читая лекции студентам, последние пятнадцать лет. Йерон не так уж сильно изменилась с тех пор, как Хавжива увидел ее впервые у своего изголовья, лишь как бы немного усохла. Совершенно облысевшую ее голову покрывал мерцающий платок, аккуратно повязанный на затылке. Они обнялись и расцеловались, и Йерон ласково поглаживала Хавживу по плечу, расплываясь в неудержимой улыбке. Они никогда не спали вместе, но между ними всегда существовало обоюдное тяготение, желание прикоснуться друг к другу.
— Взгляните! — воскликнула Йерон, касаясь головы дорогого гостя. — Нет, вы только взгляните на эти седины! Как ты прекрасен! Проходи же скорей и выпей со мною стаканчик вина. Где же, наконец, твой араха? Когда же ты все-таки поумнеешь и прекратишь свои мальчишеские выходки! Снова шел через весь город пешком, да еще с багажом? Нет, ты по-прежнему чокнутый!
Хавжива извлек из сумки и вручил ей подарок — трактат о лечении каких-то редкостных в системе Узрел—Йеове болезней, составленный медиками Экумены. Йерон просто рассыпалась в благодарностях. И некоторое время даже разрывалась от желаний одновременно принять Хавживу как следует и проглядеть главу о берлоте. Они допивали уже по второму бокалу бледного оранжского, когда Йерон, отложив книгу в сторонку, повторила:
— Как ты прекрасен, Хавжива!. — Ее темные глаза засветились любовью. — Ты похож на настоящего святого. Да ты и есть святой.
— Но я ведь покуда еще живой, Йерон.
— Ну, тогда на героя. И не спорь со мной!
— Не стану, — ответил он, счастливо улыбаясь. — Я знаю, что такое быть настоящим героем, отрицать не стану.
— Что случилось бы со всеми нами, если бы не ты?
— Примерно то же, что и сейчас. — Хавжива вздохнул. — Иногда мне кажется, что мы теряем даже то немногое, что обрели прежде. Этот Туальбеда из провинции Детаке, к примеру, — его никак нельзя недооценивать, Йерон. Его ораторский гений возбуждает и заражает ксенофобией очень многих, толпа просто обожает этого маньяка.
Йерон досадливо взмахнула рукой.
— Этому никогда не будет конца, — заявила она. — Но я всегда знала, что ты пойдешь одним путем с нами. Еще прежде, чем познакомилась с тобой. Как только впервые услыхала твое имя. Я знала!
— Надо сказать, что выбор у меня был относительно невелик.
— Ба-бах! Ты сам выбирал, мужчина!
— Да, — сказал Хавжива, пригубив вино. — Я выбирал. — И после паузы добавил: — Не многим выпал подобный жребий. Я выбирал, как жить, с кем, чем заниматься. Иногда мне кажется, что моя способность выбирать возникла от неприятия выбора, который кто-то делает за тебя.
— И поэтому ты восстал, чтобы проложить свой собственный путь, — кивнула Йерон.
— Я отнюдь не повстанец, — улыбнулся Хавжива.
— Ба-бах! — повторилась хозяйка. — Как это не повстанец? Ты всегда в самом центре нашего движения, едва ли не во главе!
— Ну да, — сказал Хавжива. — Но вовсе не как повстанец. Дух восстания — это по вашей части. Мое дело — одобрение. Дух сдержанности и приятия. Этому я и учился всю свою жизнь. Изменять не мир, но собственную душу. И жить в мире. Только так и можно существовать.
Йерон слушала внимательно, но недоверчиво.
— Звучит как-то по-женски, — сказала она. — Мужчины всегда стремятся подчинить мир себе.
— Но не мужчины моего рода, — ответил Хавжива.
Йерон снова наполнила бокалы.
— Расскажи-ка мне о своем роде. Раньше я всегда как-то стеснялась спрашивать. Хейн ведь столь древняя цивилизация! Столь мудрая! Вам ведома История, вам покорны межзвездные пространства! Что такое перед вами мы — с нашими тремя веками невежества, ничтожества и моря крови? Ты просто не состоянии представить, какими мелкими чувствуем мы себя порой перед вами.
— Мне кажется, я знаю это, — сказал Хавжива. Помолчав, он продолжил: — Ведь родился я в крохотном городке под названием Стсе.
Он поведал историю своей жизни в пуэбло, рассказал о людях Иного Неба, о дяде, который доводился ему отцом, о матери — Наследнице Солнца, об обычаях, празднествах, богах повседневных и високосных. Хавжива рассказал, как изменил свою жизнь — еще до визита историка и своего отъезда в Катхад — и как изменил ее снова, уже после.
— Такое великое множество правил? — изумилась Йерон. — Столь сложных и непререкаемых. В точности как у наших племен. Неудивительно, что ты сбежал.
— Все, что я сделал, — отправился в Катхад изучать то, что было недоступно мне в Стсе, — сказал Хавжива с улыбкой. — В чем суть и смысл правил. Почему люди нужны друг другу. Экология человека. Все то же самое, что и тут, на Йеове, все эти долгие годы. Мы ведь здесь тоже пытаемся создать свод приемлемых правил — узор, порождающий приятные ощущения. — Поднявшись, Хавжива потянулся. — Кажется, я уже пьян. Может, подышим воздухом?
Они вышли в солнечный сад и стали бродить по извилистым дорожкам среди пышной зелени и цветочных клумб. Йерон кивала встречным прохожим, почтительно приветствующим доктора полным ее титулом. Она гордо шагала под руку с Хавживой. Он же старательно соразмерял свою походку с ее семенящим старческим шагом.
— Когда приходится неподвижно сидеть, тебя так и тянет в полет, — сказал Хавжива, нежно поглаживая шишковатые пальцы спутницы. — Когда же приходится лететь, так и тянет присесть. Я обучался сидя — у себя в Стсе. Я обучался и в полете — вместе с историками. Но и там я был не в силах обрести равновесие.
— Тогда ты и пришел к нам, — сказала Йерон.
— Тогда я и пришел к вам.
— И ты обрел его?
— Я научился ходить, — ответил Хавжива. — Ходить рука об руку со своим народом.
4. Освобождение женщины / A Woman's Liberation
— Нет, — спохватился смуглокожий приятель, — нет, что вы! Извините меня, я просто оговорился — знаете, как привыкнешь с детства. Тысяча извинений!
— Не по адресу.
Снова Хавжива поймал себя на несдержанности. Собеседник притих и пригорюнился.
— Друг мой, покорнейше прошу вас сопроводить меня в апартаменты, — сказал Хавжива, и смуглокожий вновь просиял.
Лежа в потемках, Хавжива тихонько беседовал по-хейнски со своим электронным дневником.
«Ты ничего не можешь изменить и поправить извне. Стоя в стороне, глядя сверху вниз, ты разглядишь лишь общий узор. Что-то в нем не так, где-то зияет прореха. Ты можешь попытаться понять, в чем она, но извне тебе никогда не удастся наложить на нее заплату. Ты должен оказаться внутри, ты должен стать ткачом. А может быть, даже нитью в узоре».
Последнюю фразу Хавжива произнес на диалекте Стсе.
*
Когда Йехедархеду Хавживе по прозвищу Неколебимый исполнилось пятьдесят пять, он вновь отправился в Йотеббер. Он не бывал там уже с давних пор. Должность советника при министерстве общественного правосудия Йеове крепко привязывала его к северу, и путешествовать в южное полушарие доводилось крайне редко. Долгие годы провел он в Старой столице, проживая там вместе со своей подругой и отрываясь от относительно спокойной и размеренной жизни лишь на время поездок в Новую столицу для консультаций в сложных вопросах по просьбе молодого посла Экумены. Подруга Хавживы — а прожили они вместе уже полных восемнадцать лет — спешно завершала работу над очередной книгой, и перспектива провести недели две в одиночестве ее только обрадовала.
— Поезжай! — чуть ли не велела она ему. — Ты так давно об этом мечтал. Я присоединюсь к тебе, как только закончу работу. Обещаю, что никто из этих чертовых политиков ничего не пронюхает о твоем отъезде. Смывайся же! И скорее!
И Хавжива отбыл. Он так и не сумел привыкнуть к стремительным взлетам и посадкам флайеров, хотя летать ему приходилось довольно часто, и сейчас предпочел долгое путешествие поездом — комфортабельным трансконтинентальным экспрессом. Поезда теперь мчались гораздо быстрее, но курсировали по-прежнему битком набитые пассажирами. Каждая остановка по-прежнему превращалась в штурм вагонов низшего класса, хотя забираться на крышу, как в былые годы, никто уже не решался — при скорости-то под сто пятьдесят. Хавжива купил себе отдельное купе в прямом вагоне на Йотеббер и долгие часы проводил, молчаливо созерцая мелькающий за окошком ландшафт. Следы былого запустения в основном сменились молодыми лесопосадками вперемежку со строящимися городами, затем снова замелькали бесконечные ряды лачуг, но вот тебе и вполне приличные коттеджи, вот особняки с садами в уэрелианском стиле, дымящие фабрики, гигантские новые производства, снова внезапно необозримые поля, изрезанные серебристыми стрелами оросительных каналов обязательно с босоногими детишками по берегам. Наступала очередная короткая северная ночь, и Хавжива погружался в безмятежный дорожный сон.
На третий день пополудни он прибыл на конечную станцию — центральный вокзал Йотеббера. Никакой тебе толпы. Никаких встречающих. Никаких телохранителей. Хавжива брел по знакомым раскаленным улицам, миновал рынок, прогулялся по Центральному парку. Видимо, все же немного бравируя — бандиты в городе еще пошаливали. И он бдительно озирался по сторонам. Дойдя до храма безносой старушки Туал, Хавжива возложил к ее ногам белый цветок, сорванный по пути в парке. Праматерь по-прежнему чему-то загадочно улыбалась. Подмигнув ей в ответ, Хавжива отправился в новый большой район, где проживала Йерон.
Бывшей сиделке стукнуло уже семьдесят четыре, и она недавно оставила работу в клинике, которой руководила, практикуя и читая лекции студентам, последние пятнадцать лет. Йерон не так уж сильно изменилась с тех пор, как Хавжива увидел ее впервые у своего изголовья, лишь как бы немного усохла. Совершенно облысевшую ее голову покрывал мерцающий платок, аккуратно повязанный на затылке. Они обнялись и расцеловались, и Йерон ласково поглаживала Хавживу по плечу, расплываясь в неудержимой улыбке. Они никогда не спали вместе, но между ними всегда существовало обоюдное тяготение, желание прикоснуться друг к другу.
— Взгляните! — воскликнула Йерон, касаясь головы дорогого гостя. — Нет, вы только взгляните на эти седины! Как ты прекрасен! Проходи же скорей и выпей со мною стаканчик вина. Где же, наконец, твой араха? Когда же ты все-таки поумнеешь и прекратишь свои мальчишеские выходки! Снова шел через весь город пешком, да еще с багажом? Нет, ты по-прежнему чокнутый!
Хавжива извлек из сумки и вручил ей подарок — трактат о лечении каких-то редкостных в системе Узрел—Йеове болезней, составленный медиками Экумены. Йерон просто рассыпалась в благодарностях. И некоторое время даже разрывалась от желаний одновременно принять Хавживу как следует и проглядеть главу о берлоте. Они допивали уже по второму бокалу бледного оранжского, когда Йерон, отложив книгу в сторонку, повторила:
— Как ты прекрасен, Хавжива!. — Ее темные глаза засветились любовью. — Ты похож на настоящего святого. Да ты и есть святой.
— Но я ведь покуда еще живой, Йерон.
— Ну, тогда на героя. И не спорь со мной!
— Не стану, — ответил он, счастливо улыбаясь. — Я знаю, что такое быть настоящим героем, отрицать не стану.
— Что случилось бы со всеми нами, если бы не ты?
— Примерно то же, что и сейчас. — Хавжива вздохнул. — Иногда мне кажется, что мы теряем даже то немногое, что обрели прежде. Этот Туальбеда из провинции Детаке, к примеру, — его никак нельзя недооценивать, Йерон. Его ораторский гений возбуждает и заражает ксенофобией очень многих, толпа просто обожает этого маньяка.
Йерон досадливо взмахнула рукой.
— Этому никогда не будет конца, — заявила она. — Но я всегда знала, что ты пойдешь одним путем с нами. Еще прежде, чем познакомилась с тобой. Как только впервые услыхала твое имя. Я знала!
— Надо сказать, что выбор у меня был относительно невелик.
— Ба-бах! Ты сам выбирал, мужчина!
— Да, — сказал Хавжива, пригубив вино. — Я выбирал. — И после паузы добавил: — Не многим выпал подобный жребий. Я выбирал, как жить, с кем, чем заниматься. Иногда мне кажется, что моя способность выбирать возникла от неприятия выбора, который кто-то делает за тебя.
— И поэтому ты восстал, чтобы проложить свой собственный путь, — кивнула Йерон.
— Я отнюдь не повстанец, — улыбнулся Хавжива.
— Ба-бах! — повторилась хозяйка. — Как это не повстанец? Ты всегда в самом центре нашего движения, едва ли не во главе!
— Ну да, — сказал Хавжива. — Но вовсе не как повстанец. Дух восстания — это по вашей части. Мое дело — одобрение. Дух сдержанности и приятия. Этому я и учился всю свою жизнь. Изменять не мир, но собственную душу. И жить в мире. Только так и можно существовать.
Йерон слушала внимательно, но недоверчиво.
— Звучит как-то по-женски, — сказала она. — Мужчины всегда стремятся подчинить мир себе.
— Но не мужчины моего рода, — ответил Хавжива.
Йерон снова наполнила бокалы.
— Расскажи-ка мне о своем роде. Раньше я всегда как-то стеснялась спрашивать. Хейн ведь столь древняя цивилизация! Столь мудрая! Вам ведома История, вам покорны межзвездные пространства! Что такое перед вами мы — с нашими тремя веками невежества, ничтожества и моря крови? Ты просто не состоянии представить, какими мелкими чувствуем мы себя порой перед вами.
— Мне кажется, я знаю это, — сказал Хавжива. Помолчав, он продолжил: — Ведь родился я в крохотном городке под названием Стсе.
Он поведал историю своей жизни в пуэбло, рассказал о людях Иного Неба, о дяде, который доводился ему отцом, о матери — Наследнице Солнца, об обычаях, празднествах, богах повседневных и високосных. Хавжива рассказал, как изменил свою жизнь — еще до визита историка и своего отъезда в Катхад — и как изменил ее снова, уже после.
— Такое великое множество правил? — изумилась Йерон. — Столь сложных и непререкаемых. В точности как у наших племен. Неудивительно, что ты сбежал.
— Все, что я сделал, — отправился в Катхад изучать то, что было недоступно мне в Стсе, — сказал Хавжива с улыбкой. — В чем суть и смысл правил. Почему люди нужны друг другу. Экология человека. Все то же самое, что и тут, на Йеове, все эти долгие годы. Мы ведь здесь тоже пытаемся создать свод приемлемых правил — узор, порождающий приятные ощущения. — Поднявшись, Хавжива потянулся. — Кажется, я уже пьян. Может, подышим воздухом?
Они вышли в солнечный сад и стали бродить по извилистым дорожкам среди пышной зелени и цветочных клумб. Йерон кивала встречным прохожим, почтительно приветствующим доктора полным ее титулом. Она гордо шагала под руку с Хавживой. Он же старательно соразмерял свою походку с ее семенящим старческим шагом.
— Когда приходится неподвижно сидеть, тебя так и тянет в полет, — сказал Хавжива, нежно поглаживая шишковатые пальцы спутницы. — Когда же приходится лететь, так и тянет присесть. Я обучался сидя — у себя в Стсе. Я обучался и в полете — вместе с историками. Но и там я был не в силах обрести равновесие.
— Тогда ты и пришел к нам, — сказала Йерон.
— Тогда я и пришел к вам.
— И ты обрел его?
— Я научился ходить, — ответил Хавжива. — Ходить рука об руку со своим народом.
4. Освобождение женщины / A Woman's Liberation
Близкий друг попросил записать историю моей жизни, считая, что она может представить интерес для людей других миров и времен. Я обыкновенная женщина, но мне довелось жить в годы великих перемен, и я всем существом поняла, в чем суть рабства и смысл свободы.
Вплоть до зрелых лет я не умела читать и писать и посему прошу простить ошибки, которые я сделаю в своем повествовании.
Я была рождена рабыней на планете Уэрел. Ребенком я носила имя Шомеке Радоссе Ракам. Что значило «собственность семьи Шомеке, внучка Доссе, внучка Камаи». Род Шомеке владел угодьями на восточном побережье Вое Део. Доссе была моей бабушкой. Камье — Владыкой всемогущим.
В имущество Шомеке входило больше четырехсот особей; большей частью они возделывали поля геде, пасли коров на пастбищах сладкой травы, работали на мельницах и обслугой в Доме. Род Шомеке был прославлен в истории. Наш хозяин считался заметной политической фигурой и часто пропадал в столице.
«Имущество» получало имена по бабушке, потому что именно она растила детей. Мать работала весь день, а отцов не существовало. Женщины всегда зачинали детей не только от одного мужчины. Если даже тот знал, что ребенок от него, это его не заботило. В любой момент его могли продать или обменять. Молодые мужчины редко оставались в поместье надолго. Если они представляли собой какую-то ценность, их сбывали в другие усадьбы или продавали на фабрики. А если от них не было никакого толка, им оставалось работать до самой смерти.
Женщин продавали нечасто. Молодых держали для работы и размножения, пожилые растили детей и содержали поселение в порядке. В некоторых поместьях женщины рожали каждый год вплоть до смерти, но в нашем большинство имели всего по два или три ребенка. Шомеке ценили женщин лишь как рабочую силу. И не хотели, чтобы мужчины вечно болтались вокруг них. Бабушки одобряли такое положение дел и бдительно оберегали молодых женщин.
Я упоминаю мужчин, женщин, детей, но надо сказать, что нас не называли ни мужчинами, ни женщинами, ни детьми. Только наши хозяева имели право так именовать себя. Мы, «имущество», или рабы, мужчины и женщины, были крепостными, а дети — щенками. И я стану пользоваться этими словами, хотя вот уже много лет в этом благословенном мире не слышала и не употребляла их. Частью поселения, что примыкала к воротам и где жили крепостные мужского пола, управляли надсмотрщики, мужчины, некоторые из них были родственниками Шомеке, а остальные — наемниками. Внутри поселения обитали дети и женщины. К ним имели свободный допуск двое «укороченных», кастратов из крепостных, которых называли надсмотрщиками, но на самом деле правили тут бабушки. Без их соизволения в поселении ничего не происходило.
Если бабушки говорили, что та или иная одушевленная скотина слишком слаба, чтобы работать, надсмотрщики позволяли той оставаться дома. Порой бабушки могли спасти крепостного от продажи, случалось, оберегали какую-нибудь девушку, чтобы та не зачала от нескольких мужчин, или давали предохранительные средства хрупкой девчонке. Все в поселении подчинялись совету бабушек. Но если какая-то из них позволяла себе слишком много, надсмотрщики могли засечь ее, или ослепить, или отрубить ей руки. Когда я была маленькой, в поселении жила старуха, которую мы называли прабабушка — у нее вместо глаз зияли дыры и не было языка. Я думала, что такой она стала с годами. И боялась, что у моей бабушки Доссе язык тоже усохнет во рту. Как-то раз я сказала ей об этом.
— Нет, — ответила она. — Он не станет короче, потому что я не позволяла ему быть слишком длинным.
В этом поселении я и жила. Тут мать произвела меня на свет, и ей было позволено три месяца нянчить меня; затем меня отняли от груди и стали вскармливать коровьим молоком, а моя мать вернулась в Дом. Ее звали Шомеке Райова Йова. Она была светлокожей, как и большинство остального «имущества», но очень красивой, с хрупкими запястьями и лодыжками и тонкими чертами лица. Моя бабушка тоже была светлой, но я отличалась смуглостью и была темнее всех в поселении.
Мать приходила навещать меня, и кастраты позволяли ей проходить через воротца. Как-то она застала меня, когда я растирала по телу серую пыль. Когда она стала бранить меня, я объяснила, что хочу выглядеть как все остальные.
— Послушай, Ракам, — сказала она мне, — они люди пыли и праха. И им никогда не подняться из него. Тебе же суждено нечто лучшее. Ты будешь красавицей. Как ты думаешь, почему ты такая черная?
Я не понимала, что она имела в виду.
— Когда-нибудь я расскажу тебе, кто твой отец, — сказала она, словно обещала преподнести дар.
Я знала, что жеребец, принадлежащий Шомеке, дорогое и ценное животное, покрывал кобыл в других поместьях. Но понятия не имела, что отцом может быть и человек.
Тем же вечером я гордо сказала бабушке:
— Я красивая, потому что моим отцом был черный жеребец! — Доссе дала мне такую оплеуху, что я полетела на пол и заплакала.
— Никогда не говори о своем отце! — сказала она.
Я знала, что между матерью и бабушкой состоялся гневный разговор, но лишь много времени спустя догадалась, что явилось его причиной. И даже сейчас не уверена, поняла ли я все, что существовало между ними.
Мы, стаи щенят, носились по поселению. И ровно ничего не знали о том мире, что лежал за его стенами. Вся наша вселенная состояла из хижин крепостных женщин и «длинных домов», в которых обитали мужчины, из огородика при кухне и голой площадки, почва на которой была утрамбована нашими босыми пятками. Я считала, нам никогда не покинуть этих высоких стен.
Когда ранним утром заводские и сельские тянулись к воротам, я не знала, куда они отправляются. Они просто исчезали. И весь нескончаемый день поселение принадлежало только нам, щенкам, которые, голые летом, да и зимой, носились по нему, играли с палками и камнями, копошились в грязи и удирали от бабушек до тех пор, пока сами не прибегали к ним, прося что-нибудь поесть, или же пока те не заставляли нас пропалывать огород.
Поздним вечером возвращались работники и под охраной надсмотрщиков медленно входили в ворота. Некоторые из них были понурыми и усталыми, а другие весело переговаривались между собой. Когда последний переступал порог, высокие створки ворот захлопывались. Из очагов поднимались струйки дыма. Приятно пахло тлеющими лепешками коровьего навоза. Люди собирались на крылечках хижин и «длинных домов». Мужчины и женщины тянулись ко рву, который отделял одну часть поселения от другой, и переговаривались через него. После еды тот, кто свободно владел словом, читал благодарственную молитву статуе Туал, мы возносили наши моления Камье, и все расходились спать, кроме тех, кто собирался «попрыгать через канаву». Порой летними вечерами разрешалось петь или танцевать. Зимой один из дедушек — бедный, старый, немощный мужчина, которого было и не сравнить с бабушками, — случалось, «пел слово». То есть так мы называли разучивание «Аркамье». Каждый вечер кто-то произносил, а другие заучивали священные строки. Зимними вечерами один из этих старых, бесполезных крепостных мужчин, который продолжал существовать лишь по милости бабушек, начинал «петь слово». И тогда даже мы, малышня, должны были слушать это повествование.
Моей сердечной подружкой была Валсу. Она была крупнее меня и выступала моей защитницей, когда среди молодых возникали ссоры и драки или когда детишки постарше дразнили меня «Черной» или «Хозяйкой». Я была маленькой, но отличалась отчаянным характером. И нас с Валсу задевать остерегались. Но потом Валсу стали посылать за ворота. Ее мать затяжелела, стала неповоротливой, и ей потребовалась помощь в поле, чтобы выполнять свою норму.
Посевы геде убирать можно было только руками. Каждый день вызревала новая порция стеблей, которые приходилось выдергивать, поэтому сборщики геде каждые двадцать или тридцать дней возвращались на уже знакомое поле, после чего переходили к более поздним посевам. Валсу помогала матери прореживать отведенные ей борозды. Когда мать слегла, Валсу заняла ее место, и девочке помогали выполнить норму матери. По подсчетам владельца, ей было тогда шесть лет, ибо всем одногодкам «имущества» определяли один и тот же день рождения, который приходился на начало года, что вступал в силу с приходом весны. На самом деле ей было не меньше семи. Ее мать плохо себя чувствовала до родов и после, и все это время Валсу подменяла ее на полях геде. И, возвращаясь, она больше не играла, ибо вечерами успевала только поесть и лечь спать.
Как-то мы повидались с ней и поговорили. Она гордилась своей работой. Я завидовала ей и мечтала переступить порог ворот. Провожая ее, я смотрела сквозь проем на окружающий мир. И мне казалось, что стены поселения сдвигаются вокруг меня.
Я сказала бабушке Доссе, что хочу работать на полях.
— Ты еще слишком маленькая.
— К новому году мне будет семь лет.
— Твоя мать пообещала, что не выпустит тебя за ворота.
На следующий раз, когда мать навестила меня в поселении, я сказала ей:
— Бабушка не выпускает меня за ворота. А я хочу работать вместе с Валсу.
— Никогда, — ответила мать. — Ты рождена для лучшей участи.
— Для какой?
— Увидишь.
Она улыбнулась мне. Я догадывалась, что она имела в виду Дом, в котором работала сама. Она часто рассказывала мне об удивительных вещах, которыми был полон Дом, ярких и блестящих, хрупких, чистых и изящных предметах. В Доме стояла тишина, говорила она. Моя мать носила красивый красный шарф, голос у нее был мягким и спокойным, а ее одежда и тело — всегда чистыми и свежими.
— Когда увижу?
Я приставала к ней, пока она не сказала:
— Ну хорошо! Я спрошу у миледи.
— О чем спросишь?
О миледи я знала лишь, что она была очень хрупкой и стройной и что моя мать каким-то образом принадлежала ей, чем очень гордилась. Я знала, что красный шарф матери подарила миледи.
— Я спрошу ее, можно ли начать готовить тебя для пребывания в Доме.
Моя мать произносила слово «Дом» с таким благоговением, что я воспринимала его как великое святилище, подобное тому, о котором говорилось в наших молитвах: «Могу ли я войти в сей чистый дом, в покои принца?»
Я пришла в такой восторг, что стала плясать и петь: «Я иду в Дом, в Дом!» Мать шлепнула меня и сделала выговор за то, что я не умею себя вести. «Ты еще совсем маленькая! — сказала она. — И не умеешь вести себя! И если тебя выставят из Дома, ты уже никогда не вернешься в него».
Я пообещала, что буду вести себя, как подобает взрослой.
— Ты должна делать все абсолютно правильно, — сказала мне Йова. — Когда я что-то говорю тебе, ты должна слушаться. Никогда ни о чем не спрашивать. Никогда не медлить. Если миледи увидит, что ты не умеешь себя вести, то отошлет тебя обратно. И тогда для тебя все будет кончено. Навсегда.
Я пообещала, что буду слушаться. Я пообещала, что буду подчиняться сразу и безоговорочно и не открывать рта. И чем больше мать пугала меня, тем сильнее мне хотелось увидеть этот волшебный сияющий Дом.
Расставшись с матерью, я не верила, что она осмелится поговорить с миледи. Я не привыкла к тому, что обещания исполняются. Но через несколько дней мать вернулась, и я увидела, как она говорит с бабушкой. Сначала Доссе разозлилась и стала кричать. Я притаилась под окном хижины и все услышала. Я слышала, как бабушка заплакала. Я удивилась и испугалась. Бабушка была терпелива со мной, всегда заботилась обо мне и хорошо меня кормила. И пока она не заплакала, мне не приходило в голову, что у нас могут быть и другие отношения. Ее слезы заставили заплакать и меня, словно я была частью ее самой.
— Ты должна оставить мне ее еще на год, — говорила бабушка. — Она же совсем ребенок. Я не могу выпустить ее за ворота. — Она молила, словно перестала быть бабушкой и потеряла всю свою властность. — Йова, она моя радость!
— Разве ты не хочешь, чтобы ей было хорошо?
— Всего лишь год. Она слишком несдержанна, чтобы находиться в Доме.
— Она и так слишком долго находится в неопределенном состоянии. И если останется здесь, ее пошлют на поля. Еще год — и ее не возьмут в Дом. Она покроется пылью и прахом. Так что не стоит плакать. Я обратилась к миледи, и та ждет. Я не могу возвратиться одна.
— Йова, не позволяй, чтобы ее обижали, — очень тихо проговорила Доссе, словно стесняясь таких слов перед дочерью, и тем не менее в ее голосе слышалась сила.
— Я забираю ее, чтобы оберечь от бед, — сказала моя мать. Затем она позвала меня, я вытерла слезы и последовала за ней.
Как ни странно, но я не помню ни мою первую встречу с миром за пределами поселения, ни первое впечатление от Дома. Могу лишь предполагать, что от испуга не поднимала глаз и все вокруг казалось настолько странным, что я просто не понимала, что происходит. Знаю, что минуло несколько дней, прежде чем мать отвела меня к леди Тазеу. Ей пришлось основательно подраить меня щеткой и многому научить, дабы увериться, что я не опозорю ее. Я была испугана, когда она взяла меня за руку и, шепотом внушая строгие наставления, повела из помещений крепостных через залы с дверьми цветного дерева, пока мы не оказались в светлой солнечной комнате без крыши, заплетенной цветами, что росли в горшках.
Вряд ли мне доводилось раньше видеть цветы — разве что сорняки в садике у кухни, — и я смотрела на них во все глаза. Матери пришлось дернуть меня за руку, чтобы заставить взглянуть на женщину, которая полулежала в кресле среди цветов, в удобном изящном платье, столь ярком, что оно не уступало цветам. Я с трудом отличала одно от другого. У женщины были длинные блестящие волосы и такая же блестящая черная кожа. Мать подтолкнула меня, и я сделала все так, как она старательно учила меня: подойдя, опустилась перед креслом на колени и застыла в ожидании, а когда женщина протянула длинную, тонкую, черную руку с лазурно-голубой ладонью, я прижалась к ней лбом. Далее предстояло сказать: «Я ваша рабыня Ракам, мэм», но голос отказался подчиняться мне.
— Какая милая маленькая девочка, — сказала леди. — И такая темная. — На последних словах ее голос слегка дрогнул.
— Надсмотрщики приходили в ту ночь, — с застенчивой улыбкой сказала Йова и смущенно опустила глаза.
— В чем нет сомнения, — сказала женщина. Я осмелилась еще раз глянуть на нее. Она была прекрасна. Я даже не представляла себе, что человеческое создание может быть столь красиво. Она снова протянула длинную нежную руку и погладила меня по щеке и шее. — Очень, очень мила, Йова, — сказала женщина. — Ты поступила совершенно правильно, что привела ее сюда. Она уже принимала ванну?
Ей бы не пришлось задавать такой вопрос, если бы она увидела меня в первый же день, покрытую грязью и благоухающую навозом, что шел на растопку очагов. Она ничего не знала о поселении. И не имела представления о жизни за пределами безы, женской половины Дома. Она жила в ней столь же замкнуто, как я в поселении, ничего не зная о том, что делалось за ее пределами. Она никогда не обоняла навозные запахи, так же, как я никогда не видела цветов.
Мать заверила миледи, что я совершенно чистая.
— Значит, вечером она может прийти ко мне на ложе, — сказала женщина. — Я так хочу. А ты хочешь спать со мной, милая маленькая? — она вопросительно посмотрела на мать, которая шепнула: «Ракам». Услышав мое имя, мадам облизала губы. — Оно мне не нравится, — пробормотала она. — Такое ужасное. Тоти. Да. Ты будешь моей новой Тоти. Приведи ее сегодня вечером, Йова.
У нее был лисопес, которого звали Тоти, рассказала мне мать. Ее любимец умер. Я не знала, что у животных могут быть имена, и мне не показалось странным, что теперь я стану носить собачью кличку, но сначала удивило, что больше не буду Ракам. Я не могла воспринимать себя как Тоти.
Тем же вечером мать снова помыла меня в ванне, натерла тело нежным светлым маслом и накинула на меня мягкий халат, даже мягче ее красного шарфа. Потом еще раз строго поговорила со мной, внушая разные указания, но видно было, что она в восторге и радуется за меня. Мы снова направились в безу, минуя залы и коридоры и встречая по пути других крепостных женщин — пока наконец не оказались в спальне миледи, удивительной комнате, увешанной зеркалами, картинами и драпировками. Я не понимала, что такое зеркало или картина, и испугалась, увидев нарисованных людей. Леди Тазеу заметила мой испуг.
Вплоть до зрелых лет я не умела читать и писать и посему прошу простить ошибки, которые я сделаю в своем повествовании.
Я была рождена рабыней на планете Уэрел. Ребенком я носила имя Шомеке Радоссе Ракам. Что значило «собственность семьи Шомеке, внучка Доссе, внучка Камаи». Род Шомеке владел угодьями на восточном побережье Вое Део. Доссе была моей бабушкой. Камье — Владыкой всемогущим.
В имущество Шомеке входило больше четырехсот особей; большей частью они возделывали поля геде, пасли коров на пастбищах сладкой травы, работали на мельницах и обслугой в Доме. Род Шомеке был прославлен в истории. Наш хозяин считался заметной политической фигурой и часто пропадал в столице.
«Имущество» получало имена по бабушке, потому что именно она растила детей. Мать работала весь день, а отцов не существовало. Женщины всегда зачинали детей не только от одного мужчины. Если даже тот знал, что ребенок от него, это его не заботило. В любой момент его могли продать или обменять. Молодые мужчины редко оставались в поместье надолго. Если они представляли собой какую-то ценность, их сбывали в другие усадьбы или продавали на фабрики. А если от них не было никакого толка, им оставалось работать до самой смерти.
Женщин продавали нечасто. Молодых держали для работы и размножения, пожилые растили детей и содержали поселение в порядке. В некоторых поместьях женщины рожали каждый год вплоть до смерти, но в нашем большинство имели всего по два или три ребенка. Шомеке ценили женщин лишь как рабочую силу. И не хотели, чтобы мужчины вечно болтались вокруг них. Бабушки одобряли такое положение дел и бдительно оберегали молодых женщин.
Я упоминаю мужчин, женщин, детей, но надо сказать, что нас не называли ни мужчинами, ни женщинами, ни детьми. Только наши хозяева имели право так именовать себя. Мы, «имущество», или рабы, мужчины и женщины, были крепостными, а дети — щенками. И я стану пользоваться этими словами, хотя вот уже много лет в этом благословенном мире не слышала и не употребляла их. Частью поселения, что примыкала к воротам и где жили крепостные мужского пола, управляли надсмотрщики, мужчины, некоторые из них были родственниками Шомеке, а остальные — наемниками. Внутри поселения обитали дети и женщины. К ним имели свободный допуск двое «укороченных», кастратов из крепостных, которых называли надсмотрщиками, но на самом деле правили тут бабушки. Без их соизволения в поселении ничего не происходило.
Если бабушки говорили, что та или иная одушевленная скотина слишком слаба, чтобы работать, надсмотрщики позволяли той оставаться дома. Порой бабушки могли спасти крепостного от продажи, случалось, оберегали какую-нибудь девушку, чтобы та не зачала от нескольких мужчин, или давали предохранительные средства хрупкой девчонке. Все в поселении подчинялись совету бабушек. Но если какая-то из них позволяла себе слишком много, надсмотрщики могли засечь ее, или ослепить, или отрубить ей руки. Когда я была маленькой, в поселении жила старуха, которую мы называли прабабушка — у нее вместо глаз зияли дыры и не было языка. Я думала, что такой она стала с годами. И боялась, что у моей бабушки Доссе язык тоже усохнет во рту. Как-то раз я сказала ей об этом.
— Нет, — ответила она. — Он не станет короче, потому что я не позволяла ему быть слишком длинным.
В этом поселении я и жила. Тут мать произвела меня на свет, и ей было позволено три месяца нянчить меня; затем меня отняли от груди и стали вскармливать коровьим молоком, а моя мать вернулась в Дом. Ее звали Шомеке Райова Йова. Она была светлокожей, как и большинство остального «имущества», но очень красивой, с хрупкими запястьями и лодыжками и тонкими чертами лица. Моя бабушка тоже была светлой, но я отличалась смуглостью и была темнее всех в поселении.
Мать приходила навещать меня, и кастраты позволяли ей проходить через воротца. Как-то она застала меня, когда я растирала по телу серую пыль. Когда она стала бранить меня, я объяснила, что хочу выглядеть как все остальные.
— Послушай, Ракам, — сказала она мне, — они люди пыли и праха. И им никогда не подняться из него. Тебе же суждено нечто лучшее. Ты будешь красавицей. Как ты думаешь, почему ты такая черная?
Я не понимала, что она имела в виду.
— Когда-нибудь я расскажу тебе, кто твой отец, — сказала она, словно обещала преподнести дар.
Я знала, что жеребец, принадлежащий Шомеке, дорогое и ценное животное, покрывал кобыл в других поместьях. Но понятия не имела, что отцом может быть и человек.
Тем же вечером я гордо сказала бабушке:
— Я красивая, потому что моим отцом был черный жеребец! — Доссе дала мне такую оплеуху, что я полетела на пол и заплакала.
— Никогда не говори о своем отце! — сказала она.
Я знала, что между матерью и бабушкой состоялся гневный разговор, но лишь много времени спустя догадалась, что явилось его причиной. И даже сейчас не уверена, поняла ли я все, что существовало между ними.
Мы, стаи щенят, носились по поселению. И ровно ничего не знали о том мире, что лежал за его стенами. Вся наша вселенная состояла из хижин крепостных женщин и «длинных домов», в которых обитали мужчины, из огородика при кухне и голой площадки, почва на которой была утрамбована нашими босыми пятками. Я считала, нам никогда не покинуть этих высоких стен.
Когда ранним утром заводские и сельские тянулись к воротам, я не знала, куда они отправляются. Они просто исчезали. И весь нескончаемый день поселение принадлежало только нам, щенкам, которые, голые летом, да и зимой, носились по нему, играли с палками и камнями, копошились в грязи и удирали от бабушек до тех пор, пока сами не прибегали к ним, прося что-нибудь поесть, или же пока те не заставляли нас пропалывать огород.
Поздним вечером возвращались работники и под охраной надсмотрщиков медленно входили в ворота. Некоторые из них были понурыми и усталыми, а другие весело переговаривались между собой. Когда последний переступал порог, высокие створки ворот захлопывались. Из очагов поднимались струйки дыма. Приятно пахло тлеющими лепешками коровьего навоза. Люди собирались на крылечках хижин и «длинных домов». Мужчины и женщины тянулись ко рву, который отделял одну часть поселения от другой, и переговаривались через него. После еды тот, кто свободно владел словом, читал благодарственную молитву статуе Туал, мы возносили наши моления Камье, и все расходились спать, кроме тех, кто собирался «попрыгать через канаву». Порой летними вечерами разрешалось петь или танцевать. Зимой один из дедушек — бедный, старый, немощный мужчина, которого было и не сравнить с бабушками, — случалось, «пел слово». То есть так мы называли разучивание «Аркамье». Каждый вечер кто-то произносил, а другие заучивали священные строки. Зимними вечерами один из этих старых, бесполезных крепостных мужчин, который продолжал существовать лишь по милости бабушек, начинал «петь слово». И тогда даже мы, малышня, должны были слушать это повествование.
Моей сердечной подружкой была Валсу. Она была крупнее меня и выступала моей защитницей, когда среди молодых возникали ссоры и драки или когда детишки постарше дразнили меня «Черной» или «Хозяйкой». Я была маленькой, но отличалась отчаянным характером. И нас с Валсу задевать остерегались. Но потом Валсу стали посылать за ворота. Ее мать затяжелела, стала неповоротливой, и ей потребовалась помощь в поле, чтобы выполнять свою норму.
Посевы геде убирать можно было только руками. Каждый день вызревала новая порция стеблей, которые приходилось выдергивать, поэтому сборщики геде каждые двадцать или тридцать дней возвращались на уже знакомое поле, после чего переходили к более поздним посевам. Валсу помогала матери прореживать отведенные ей борозды. Когда мать слегла, Валсу заняла ее место, и девочке помогали выполнить норму матери. По подсчетам владельца, ей было тогда шесть лет, ибо всем одногодкам «имущества» определяли один и тот же день рождения, который приходился на начало года, что вступал в силу с приходом весны. На самом деле ей было не меньше семи. Ее мать плохо себя чувствовала до родов и после, и все это время Валсу подменяла ее на полях геде. И, возвращаясь, она больше не играла, ибо вечерами успевала только поесть и лечь спать.
Как-то мы повидались с ней и поговорили. Она гордилась своей работой. Я завидовала ей и мечтала переступить порог ворот. Провожая ее, я смотрела сквозь проем на окружающий мир. И мне казалось, что стены поселения сдвигаются вокруг меня.
Я сказала бабушке Доссе, что хочу работать на полях.
— Ты еще слишком маленькая.
— К новому году мне будет семь лет.
— Твоя мать пообещала, что не выпустит тебя за ворота.
На следующий раз, когда мать навестила меня в поселении, я сказала ей:
— Бабушка не выпускает меня за ворота. А я хочу работать вместе с Валсу.
— Никогда, — ответила мать. — Ты рождена для лучшей участи.
— Для какой?
— Увидишь.
Она улыбнулась мне. Я догадывалась, что она имела в виду Дом, в котором работала сама. Она часто рассказывала мне об удивительных вещах, которыми был полон Дом, ярких и блестящих, хрупких, чистых и изящных предметах. В Доме стояла тишина, говорила она. Моя мать носила красивый красный шарф, голос у нее был мягким и спокойным, а ее одежда и тело — всегда чистыми и свежими.
— Когда увижу?
Я приставала к ней, пока она не сказала:
— Ну хорошо! Я спрошу у миледи.
— О чем спросишь?
О миледи я знала лишь, что она была очень хрупкой и стройной и что моя мать каким-то образом принадлежала ей, чем очень гордилась. Я знала, что красный шарф матери подарила миледи.
— Я спрошу ее, можно ли начать готовить тебя для пребывания в Доме.
Моя мать произносила слово «Дом» с таким благоговением, что я воспринимала его как великое святилище, подобное тому, о котором говорилось в наших молитвах: «Могу ли я войти в сей чистый дом, в покои принца?»
Я пришла в такой восторг, что стала плясать и петь: «Я иду в Дом, в Дом!» Мать шлепнула меня и сделала выговор за то, что я не умею себя вести. «Ты еще совсем маленькая! — сказала она. — И не умеешь вести себя! И если тебя выставят из Дома, ты уже никогда не вернешься в него».
Я пообещала, что буду вести себя, как подобает взрослой.
— Ты должна делать все абсолютно правильно, — сказала мне Йова. — Когда я что-то говорю тебе, ты должна слушаться. Никогда ни о чем не спрашивать. Никогда не медлить. Если миледи увидит, что ты не умеешь себя вести, то отошлет тебя обратно. И тогда для тебя все будет кончено. Навсегда.
Я пообещала, что буду слушаться. Я пообещала, что буду подчиняться сразу и безоговорочно и не открывать рта. И чем больше мать пугала меня, тем сильнее мне хотелось увидеть этот волшебный сияющий Дом.
Расставшись с матерью, я не верила, что она осмелится поговорить с миледи. Я не привыкла к тому, что обещания исполняются. Но через несколько дней мать вернулась, и я увидела, как она говорит с бабушкой. Сначала Доссе разозлилась и стала кричать. Я притаилась под окном хижины и все услышала. Я слышала, как бабушка заплакала. Я удивилась и испугалась. Бабушка была терпелива со мной, всегда заботилась обо мне и хорошо меня кормила. И пока она не заплакала, мне не приходило в голову, что у нас могут быть и другие отношения. Ее слезы заставили заплакать и меня, словно я была частью ее самой.
— Ты должна оставить мне ее еще на год, — говорила бабушка. — Она же совсем ребенок. Я не могу выпустить ее за ворота. — Она молила, словно перестала быть бабушкой и потеряла всю свою властность. — Йова, она моя радость!
— Разве ты не хочешь, чтобы ей было хорошо?
— Всего лишь год. Она слишком несдержанна, чтобы находиться в Доме.
— Она и так слишком долго находится в неопределенном состоянии. И если останется здесь, ее пошлют на поля. Еще год — и ее не возьмут в Дом. Она покроется пылью и прахом. Так что не стоит плакать. Я обратилась к миледи, и та ждет. Я не могу возвратиться одна.
— Йова, не позволяй, чтобы ее обижали, — очень тихо проговорила Доссе, словно стесняясь таких слов перед дочерью, и тем не менее в ее голосе слышалась сила.
— Я забираю ее, чтобы оберечь от бед, — сказала моя мать. Затем она позвала меня, я вытерла слезы и последовала за ней.
Как ни странно, но я не помню ни мою первую встречу с миром за пределами поселения, ни первое впечатление от Дома. Могу лишь предполагать, что от испуга не поднимала глаз и все вокруг казалось настолько странным, что я просто не понимала, что происходит. Знаю, что минуло несколько дней, прежде чем мать отвела меня к леди Тазеу. Ей пришлось основательно подраить меня щеткой и многому научить, дабы увериться, что я не опозорю ее. Я была испугана, когда она взяла меня за руку и, шепотом внушая строгие наставления, повела из помещений крепостных через залы с дверьми цветного дерева, пока мы не оказались в светлой солнечной комнате без крыши, заплетенной цветами, что росли в горшках.
Вряд ли мне доводилось раньше видеть цветы — разве что сорняки в садике у кухни, — и я смотрела на них во все глаза. Матери пришлось дернуть меня за руку, чтобы заставить взглянуть на женщину, которая полулежала в кресле среди цветов, в удобном изящном платье, столь ярком, что оно не уступало цветам. Я с трудом отличала одно от другого. У женщины были длинные блестящие волосы и такая же блестящая черная кожа. Мать подтолкнула меня, и я сделала все так, как она старательно учила меня: подойдя, опустилась перед креслом на колени и застыла в ожидании, а когда женщина протянула длинную, тонкую, черную руку с лазурно-голубой ладонью, я прижалась к ней лбом. Далее предстояло сказать: «Я ваша рабыня Ракам, мэм», но голос отказался подчиняться мне.
— Какая милая маленькая девочка, — сказала леди. — И такая темная. — На последних словах ее голос слегка дрогнул.
— Надсмотрщики приходили в ту ночь, — с застенчивой улыбкой сказала Йова и смущенно опустила глаза.
— В чем нет сомнения, — сказала женщина. Я осмелилась еще раз глянуть на нее. Она была прекрасна. Я даже не представляла себе, что человеческое создание может быть столь красиво. Она снова протянула длинную нежную руку и погладила меня по щеке и шее. — Очень, очень мила, Йова, — сказала женщина. — Ты поступила совершенно правильно, что привела ее сюда. Она уже принимала ванну?
Ей бы не пришлось задавать такой вопрос, если бы она увидела меня в первый же день, покрытую грязью и благоухающую навозом, что шел на растопку очагов. Она ничего не знала о поселении. И не имела представления о жизни за пределами безы, женской половины Дома. Она жила в ней столь же замкнуто, как я в поселении, ничего не зная о том, что делалось за ее пределами. Она никогда не обоняла навозные запахи, так же, как я никогда не видела цветов.
Мать заверила миледи, что я совершенно чистая.
— Значит, вечером она может прийти ко мне на ложе, — сказала женщина. — Я так хочу. А ты хочешь спать со мной, милая маленькая? — она вопросительно посмотрела на мать, которая шепнула: «Ракам». Услышав мое имя, мадам облизала губы. — Оно мне не нравится, — пробормотала она. — Такое ужасное. Тоти. Да. Ты будешь моей новой Тоти. Приведи ее сегодня вечером, Йова.
У нее был лисопес, которого звали Тоти, рассказала мне мать. Ее любимец умер. Я не знала, что у животных могут быть имена, и мне не показалось странным, что теперь я стану носить собачью кличку, но сначала удивило, что больше не буду Ракам. Я не могла воспринимать себя как Тоти.
Тем же вечером мать снова помыла меня в ванне, натерла тело нежным светлым маслом и накинула на меня мягкий халат, даже мягче ее красного шарфа. Потом еще раз строго поговорила со мной, внушая разные указания, но видно было, что она в восторге и радуется за меня. Мы снова направились в безу, минуя залы и коридоры и встречая по пути других крепостных женщин — пока наконец не оказались в спальне миледи, удивительной комнате, увешанной зеркалами, картинами и драпировками. Я не понимала, что такое зеркало или картина, и испугалась, увидев нарисованных людей. Леди Тазеу заметила мой испуг.